***
К моему превеликому счастью, из реанимации меня довольно скоро перевели в обычную палату. Хоть я и провалялась в коме несколько дней, с головой у меня было всё более-менее в порядке, но на перевязку я наведывалась каждый день. Сначала было очень сложно ходить, но мышцы скоро восстановились, и я смогла нормально передвигаться. Но, несмотря на то, что я явно шла на поправку, настроение было где-то глубоко в минусе. Солнечная погода вызывала только раздражение. Слишком тяжёлая атмосфера, неприятный запах лекарств делали своё чёрное тело. Больница — место страшное и печальное, уставшее от людских горестей и радостей. Эти стены видели многое и многих. Разные люди, разные ситуации... Исход один. В больнице всё начинается, в больнице всё и заканчивается. Роддом — морг. Всё, что между ними, — наша жизнь. А в реанимации она обрывается достаточно часто. В общем, когда моё состояние более-менее восстановилось, повадилась я туда наведываться и по-немногу медсёстрам помогать. Обычно помогала растирать и переворачивать больных, лежащих в коме. Зачем их нужно лишний раз шевелить? Чтоб мышцы не атрофировались. Я вот в коме провалялась всего пять дней, но когда впервые на ноги встала, тут же растянулась возле кровати, не сделав и шагу. А ещё я наблюдала. Передо мной «в прямом эфире» разворачивались самые разные истории человеческих жизней. Некоторые были со счастливым концом, некоторые — с очень и очень печальным. Но больше всего в душу мне запала всего две.***
Шла третья неделя моего пребывания в больнице. Я меланхолично смотрела в окно, на непривычно серое небо и считала капли, стекающие по стеклу, когда в мою палату ворвалась Марина Фёдоровна, человек, которому я обязана жизнью. Она согнулась, упираясь руками в колени и пытаясь отдышаться. Я, вздрогнув от резкого звука, развернулась. — Что-то случилось? Марина Фёдоровна молча кивнула, не в силах восстановить дыхание. Ей было уже почти восемьдесят лет, она давно могла уйти на пенсию, но продолжала работать. Пост медсестры женщина оставить не могла. По её словам, весь смысл жизни для неё это больница. — Там... фу-ух... авария крупная, человек двадцать пострадало, и всех к нам везут. Дам тебе тетрадку с номерами, вызывай всех. Пока она говорила, успела подхватить меня под руку, и мы устремились по коридору в сторону реанимации. Там мне были вручены тетрадь и телефон, а Марина Фёдоровна с небывалой для её возраста скоростью куда-то унеслась. А я села обзванивать медперсонал. Через час, когда я поставила на уши всех, до кого смогла дозвониться, получила нагоняй от руководства больницы за то, что слишком многих выдернула на работу. А ещё через полчаса благодарность от них же, потому что поступило сообщение о ещё одной аварии, не уступающей масштабом предыдущей. Несколько новоприбывших были совсем плохи, из них трое умерло на операционном столе, в том числе двое детей. Больше двенадцати часов врачи сражались за людские жизни, но далеко не всех удалось спасти. Шестеро умерло ещё по дороге в больницу: слишком сильные повреждения, двое — уже после операции от кровоизлияния в мозг. Я в это время носилась вместе с медсёстрами: одно принести, другое, воды подать или ещё что-нибудь. К вечеру ситуация стабилизировалась. Я уже направлялась в свою палату, когда заметила, как Семён Павлович, хирург, скрылся за дверью одной из подсобок. Не знаю почему, но я решила его дождаться. В конце концов он тоже далеко не молод. Но хирург всё не появлялся и не появлялся. Тогда я постучала и вошла. В полутёмном помещении, привалившись к стене, прямо на полу сидел Семён Павлович. С бутылкой водки в обнимку. — Алиса? Это ты, дочка? — Я вздрогнула, когда он поднял на меня странно блестящие глаза. — Посидишь со стариком? Его голос дрогнул, надломился, и стало понятно то, что было незаметно в полумраке. Старый хирург плакал. Человек, годами копающийся в чужих внутренностях, часто видевший смерть, проводящий сложнейшие операции, плакал. Пил водку и плакал. Это не укладывалось в голове. Аккуратно присела на перевернутое ведро. — Семён Павлович, что случилось? Почему вы здесь? — спросила я, невольно поморщившись от шаблонности этих слов. Он отхлебнул водки прямо из горла и уже не таясь начал: — Дети... Эти двое детей... умерли у меня на столе... — его голос звучал тихо и хрипло, немного невнятно из-за заплетающегося языка. Только сейчас я поняла, насколько стар этот улыбчивый мужчина, сохранивший выправку, несмотря на свой возраст. — Маленькая девочка. Ей ещё жить и жить, а она умерла... Перелом ключицы со смещением. Если бы, — шумный глоток, — если бы только привезли немного раньше, может... и спасли бы. А мальчик!.. — Семён Павлович громко всхлипнул и снова приложился к бутылке. — Мальчик!.. Он же в сознании был... Помню, как он просил... просил... Обе ноги раздроблены были, шок... Он просил его на ноги поставить!.. В футбол, мол, играть люблю!.. В сборную хочу!.. Он умолк и, приложившись опять к бутылке, спрятал лицо в руках. Я растерялась, не зная, что делать, как успокоить. Просто сжала рукой дрожащее плечо, как делал это Саша, стёрла набежавшие на глаза слёзы. — Это страшно, — тихо пробормотала я. Голос прозвучал хрипло, в горле стоял ком. — И грустно. Несколько минут прошли в полной тишине. А потом старик снова заговорил. Его голос звучал тихо, но твёрдо, будто он принял какое-то решение. А я слушала. Казалось, старик исповедуется, и отказать ему в этой исповеди было преступлением. А утром Семён Павлович, проработав в этой больнице без малого сорок семь лет, подал заявление об увольнении.***
Марине Фёдоровне нужно было отлучиться, и она попросила меня присмотреть за одной больной. Нет, больная бежать никуда не собиралась и, в общем-то, находилась в коме, но за показаниями приборов нужно было следить. Впрочем, это уже вторично, ибо, если что-то случится, орать они будут только так. Моей первостепенной задачей было волосы от крови отмыть. Да и есть такое предположение, что попросила она меня об этом только для того, чтобы занять меня чем-нибудь. Со своей задачей я справилась довольно быстро и теперь любовалась результатом. Если бы не куча трубок-проводов, можно было бы подумать, что девушка просто спит. И волосы у неё превосходные, ярко-рыжие такие. А глаза, наверное, зелёные или голубые. Черты лица мягкие, красивые. Просто удивительно: человек попал в реанимацию с целой головой. Невольно почесала шрам. Нет, сюда я тоже с целой головой попала: черепушка крепкой оказалась, но с синяком на полрожи и черепно-мозговой травмой. К счастью, лёгкой, ибо те, кто с тяжёлой, тут по полгода в бессознанке валяются и долго потом реабилитируются, если реабилитируются вообще. Так что мне ещё крупно повезло. А учитывая... Я мотнула головой, пытаясь прогнать ненужные мысли. Но кое с кем разговор будет долгий. К сожалению, ничего не проходит бесследно. И да, шрамов у меня прибавилось. Вздрогнула, выныривая из размышлений, от звука открывшейся двери. И снова вздрогнула, встретившись со взглядом вошедшего. В чёрных глазах горела странная решимость, будто этот юноша принял какое-то важное решение, способное перевернуть чью-то жизнь. Или оборвать. Как выяснилось потом, далеко не одну жизнь. Мы кивнули друг другу, обмениваясь молчаливыми приветствиями. И было в этом жесте столько, сколько не могли сказать слова: и тихая надежда, и благодарность, и горечь, и, главное, дикий страх, прячущийся на самом дне непроницаемых чёрный глаз. Я даже восхитилась его умению держать лицо: оно было непроницаемо. Почувствовав себя лишней в палате, где из четырёх кроватей была занята лишь одна, я удалилась. Уже закрывая дверь заметила в руках парня небольшой пакетик с апельсинами. «Вот чудак! — удивилась тогда я. — Кто ж в реанимацию апельсины тащит?» Но промолчала, невольно сравнивая цвет волос девушки и принесенных фруктов. Апельсины явно проигрывали. Выгнать парня из палаты смогли только вечером, и то пришлось санитаров звать, чтоб выпроводить. А ребята там крепкие, такие обычно в психбольницах работают. На следующий день парень снова пришёл. И снова просидел до тех пор, пока не погнали прочь. Парень упёрся. И вот, когда его почти вытолкали за дверь, девушка приоткрыла глаза. Расфокусированный взгляд скользил по палате. Дрогнули ресницы, шире распахнулись зелёные глаза, когда девушка заметила парня. Лёгкая улыбка коснулась её губ. Парень тут же лицом просветлел и, уже позволяя себя увести, тихо сказал: — Я завтра приду. Она, улыбаясь, легонько кивнула. Закрылась дверь, выпроводили и меня. В своей одиночной палате (роскошь!) я не могла усидеть на месте, не зная, чем себя занять. Несколько раз хваталась за ручку с тонкой тетрадкой, но в голову почему-то ничего не шло. Я вертела в руках красную ручку (почему-то другой не нашлось) и смотрела на уже исписанные листы. Написано было много, больше, чем за последние два года: в больнице слишком много всего происходит. Пара песен была посвящена и Марине Федоровне, и Семену Павловичу. Ручку с тетрадкой мне, кстати, раздобыла сердобольная медсестра, но только после угрозы, что я писать кровью начну на белых простынях. И теперь, когда моя отмороженная душа от чего-то замирала, было искренне непонятно, почему я не могу облечь это в слова и музыку. В конце концов, промаявшись полночи, я всё-таки уснула, как и те возлюбленные (а у меня не возникло ни малейших сомнений, что возлюбленные), ожидая завтрашнего дня. Но утром мне кусок в горло не лез от тягостного предчувствия. Я устремилась в сторону реанимации. Заняла наблюдательный пост, перекинулась парой слов с девушкой. Из короткого диалога с ней узнала, что её зовут Ариной, а её парня — Евгением. Они встречаются уже два года, даже заявление подали. На этом, в общем-то, всё, ибо на этом моменте нас прервали. И, как только Арина увидела Евгения, улыбка на её лице увяла. Впрочем, моё более-менее приподнятое настроение тоже ушло куда-то в минус: слишком мрачное выражение лица у него было. Я выветрилась из палаты. И остановилась рядом с дверью, прислонившись к стене, и приготовилась подслушивать. Знаю, нехорошо, но почему-то была свято уверена, что это будет отправной точкой не только в их жизнях, но и в моей. Да и звукоизоляция ни к чёрту, а слух у меня очень хороший. — Прости, — тихое, убитое. Несколько мгновений гробовой тишины, что давила на плечи, как гранитная могильная плита. И такое же тихое, но уже женским голосом: — Мама? Это был крик души, разрываемой на части, от которого становилось почти физически больно. Кажется, теперь я знаю, что обозначает выражение «сердце кровью обливается». — Да, — чуть дрогнувшее и горькое. Тихо открылась и так же тихо закрылась дверь, и парень ушёл, болезненно прямой и напряжённый. Не обернулся. Ни разу. Я молча смотрела. Всё моё естество просто требовало схватить его и притащить обратно: он не только чужую душу рвал, но и свою. А их разговор! Три слова — столько смысла, хоть я ничего и не поняла! Но я оставалась на месте не в силах вмешаться, буквально чувствуя, как рушатся чужие жизни. И даже не вздрогнула, когда заорали приборы. Просто стояла и, находясь в какой-то прострации, пыталась осознать. Но в голове не укладывалось. А врачи констатировали: смерть от удушья. Приступ эпилепсии у человека, который никогда не был этому подвержен. С каким-то отстранением я наблюдала, как бегают вокруг люди, суетятся. Не прошло и десяти минут, как вернулся Евгений с букетом нежных белых роз. За ним, с трудом успевая, спешила женщина лет так пятидесяти на вид. Её вопли разносились по всему этажу: — Зачем тебе калека?! — Прогноз положительный! — почти рычал он в ответ. Но женщина не сдавалась: — Она тебе не пара! — А мне никто больше не нужен!!! — окончательно сорвался на крик парень, проигнорировав замечание медсестры. И сбросил руку, вцепившуюся в его локоть. — Отцепись. И так холодно и жутко прозвучало последнее слово, что женщина так и осталась стоять посреди коридора. А Евгений, печатая шаг, устремился к знакомой двери. Чтобы сразу же столкнуться с врачом. Тот глянул на букет и тихо произнёс, сжимая руку парня: — Скончалась. И я увидела, как в один момент умирает человек, как гаснет взгляд и тухнет огонь души. Он ничего не сказал, только чуть наклонил голову и, впихнув в руки ошалевшему врачу цветы, пошёл прочь. Я замерла у стены, невольно вытянувшись во весь рост, до боли в спине, когда наши взгляды на мгновение встретились. Из глубины чёрных глаз на меня глянуло жуткое Ничто, вымораживающее душу и заставляющее отводить взгляд. «Если смотришь в бездну, будь готов, что она посмотрит в ответ». Не знаю зачем, но я последовала за ним. Что я хотела ему сказать? Не знаю. И никогда уже не узнаю. В холле к нему прицепилась та женщина. Евгений только отмахнулся. — И куда ты теперь пойдёшь?! — донеслось ему в спину. — Туда, где тебя нет, — последовал жуткий ответ. Я, уже почти догнав его, остановилась. И понимание затопило холодом внутренности: он уже мёртв. Всё. Вечером Евгений снова вернулся в эту больницу, но уже в морг. А я, тихо сходя с ума, сидела в своей палате и пыталась писать. Хоть пару строк. Но ничего не выходило. Душа, ранее замороженная, свисала кровавыми ошмётками и не находила покоя. Снова и снова зависала ручка над тетрадным листком. Два слова — и пустота в голове. А тёмно-красная паста казалась кровью. Кровью двух людей, что сегодня погибли. Ни за что, ни про что, просто так получилось. Арина, которую я мысленно называла Солнышком, а Евгения — Луной. Яркая девушка и сумрачный парень. Я вздрогнула от звука открывающейся двери. На пороге возникла Марина Фёдоровна. — Тебе тут апельсины передали. Я с тихим ужасом смотрела на пакет с дурацкой розовой подковой, в котором были апельсины. Те самые.