ID работы: 7102417

я знаю

Слэш
R
В процессе
12
Размер:
планируется Миди, написано 11 страниц, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
12 Нравится 4 Отзывы 3 В сборник Скачать

молоко

Настройки текста

02.01.2007

В зимнее время самыми прекрасными, что могли случиться, были часы позднего утра. Послерассветные, когда снег, выпавший за ночь, ещё не затоптали сотни ботинок и тысячи сапог, но розовая дымка восходящего солнца уже успела сойти. Эти часы были то дольше, то короче. Иногда они ещё заставали золотые пятна фонарей на белом покрове, иногда — тонули в нежной дымке света. Рома любил, больше всего другого, молочно-белую дымку. Когда уже гасли фонари, но солнце, спрятанное за пушистыми облаками, ещё не играло в полную силу. Такие часы бывали особенно счастливыми в выходные, когда спешащих на работу людей было не слишком много, когда они не нарушали картину, и молочно-белые облака смешивались с таким же сладковато-нежным, пушистым с виду снегом. В такие дни было особенно хорошо, если в руках оказывалась кружка какао или того же молока, что лилось с неба и покрывало землю. В общежитии молока, которое можно бы было вылить в кружку, не водилось. Молоко, вроде как из глухого и каким-то боком родного Роману села близ родного города, всегда водилось у бабушки. И тогда, конечно, у неё тоже нашлась бутылка в холодильнике. Тогда у первоклашки-Ромы было самое первое утро настоящих зимних каникул, а возиться с ним было некому. Тогда он сам собой вставал с рассветом и во все другие дни: серые и покрытые льдом, унылые и будто вынуждающие меланхолично смотреть знакомые мультфильмы и передачи вместо прогулок с друзьями. В те дни единственной радостью было то, что телевизор не включал профилактику, оставляя хоть одно яркое пятно. Ведь на улице потерялись, пару недель как, даже желто-красные остатки листьев. Сметены заморозками, грязью и бесконечной ходьбой туда-сюда этих непонятных спешащих взрослых. Но именно в эту ночь выпал снег. Белый и — даже сквозь окно было видно — пушистый. Скрипучий, колючий и непростительно-чистый. Он пошёл, должно быть, как только город затянула ночная темнота — ведь ужиная мальчишка смотрел на фонари за окном и не заметил снегопада. Но Рому спать укладывали рано, и он, конечно, не видел, как пришедшая с работы мать отряхнула пушистую меховую шапку и улыбнулась веселее, чем за все прошлые дни. Зато сейчас, усевшись на подоконник между бабушкиных цветов, он видел, как пробирается по снегу, пытаясь попадать в чужие следы там, где ещё вечером была дорога, женщина в длинной рыже-коричневой шубе. Наверное, думал Рома, снегу пришлось идти очень быстро и, конечно, его было очень много. Снегу наверняка пришлось постараться, чтобы за ночь успеть спрятать ту грустную картинку. Не видно было ни листьев, затоптанных в грязь у теплотрассы или опавших и бесславно замерзших, ни невозможно-серого асфальта. Не видно черной, местами спрятанной под уже подгнивающей травой, земли. Не видно всего того тусклого, черно-серого, будто болезненного. Видно лишь белое, пушистое. Лишь то, что даёт беспредметную надежду и мягкое ощущение счастья. Не яркой радости, заставляющей сердце биться быстрее, а спокойного теплого счастья, живущего в сердце немыслимо долго и будто оберегающего. Рома, прижимающийся к окну в деревянной раме и ладонями, и носом, и лбом, не мог бы заставить себя оторвать взгляд. Он ещё не выучил распорядки захолустного муравейника, в котором родился, но понимал: чудо ненадолго. Скоро на улицы выйдет больше людей, и они проложат в этом сказочно-белом чуде будничные коричневые тропки. Скоро сорвутся с ночлежек-стоянок не только первые автобусы, но и гремящие легковушки, которые оботрут перепачканные шины об эту сказку. Скоро город оживёт окончательно, тяжестью проносимых будней стирая маленькое детское чудо, но пока лишь пара человек прокладывает тропинки в снегу, высоко поднимая ноги, сказка будет жива. Он тогда отнял голову от стекла неумышленно, почти стыдливо, чтобы потереть затекший нос. И случайно заметил облака, за которыми ещё догорало розовое зарево. Рядом с розовым они были теплыми, золотыми, как от фонарей, но всё остальное небо затягивал почти ровный, с едва заметной желтизной, свет. И Рома уже не знал, что из чудес прекраснее — переводя взгляд с нежного снега на пуховые облака, он жалел, что квартира бабушки так близко к земле, что тут плохой обзор из-за новостройки под боком. Жалел и никак не мог сосредоточиться. Стоя коленями на подоконнике, только чудом не свалив алоэ, он и думать забыл о чем-то ещё. В такие моменты человеку не может быть дела ни до еды, ни до воды, ни до сушащихся на батарее носков, которые и искал на кухне Рома в столь ранний час. Солнце, немыслимо высоко за облаками, двигалось всё дальше — и менялся свет. Погасли, как по щелчку, фонари. Исчезла неуместная розовая полоса на горизонте. И было лишь чистое светлое утро, переполняющее почти религиозным трепетом. А потом на кухне появилась бабушка, высокая и широкоплечая, полная. Рассмеялась, застав внука на подоконнике, и легко сняла раскрасневшегося от радости мальчишку, вернула на пол. Она тогда слушала, ничего не говоря, смешной лепет о волшебном снеге. Она грела молоко, шипящее в жестяной эмалированной кружке, и поправляла те самые тёплые носки. И тогда казалось, что чудо может не только случаться вдруг, как писали в книгах, но и длиться долго, захватывая и заставляя улыбаться. Мнение о чудесах, как это и должно быть, менялось год от года. Проходили разные зимы, иногда даже давая Роме забыть эту картину и впасть в тот самый будничный бег. И через пару лет он ругался на снег, высоко поднимая ноги очередным молочно-белым утром, а после замечал уже уходящим своё чудо и на секунду — дольше не позволял темп — становилось стыдно. Проходили и зимы мрачные, и зимы совершенно безоблачные. Но даже в те дни, когда казалось, что для чуда, даже самого маленького, не может быть места в этом мире, и от этого становилось до боли грустно, легко вспоминался свет от зимнего утра. И, много реже, в такие дни везло увидеть этот самый свет. Сегодня Роман, всю ночь просидев у окна, ждал шанса увидеть это самое волшебство. Губы всё ещё горели. Горели губы, горели щеки, горело что-то безмерно сильное и вместе с тем слабое внутри. Горело, но никак не начинало тлеть, никак не останавливалось. Огонь — до отвратительного высокопарно, как то должно было случаться только в книжках, возможно, бульварных, и фильмах — разливался от сердца по венам, по каждому из мельчайших сосудов, обжигая. И доказывая этими ожогами, что он ещё жив. Доказывая, что жить можно хотя бы ради такого невыносимого тепла, которое появлялось будто само. Только ради тепла, которое слишком давно было внутри, но не признавалось раньше и теперь разливалось концентратом. И это было так предсказуемо, если подумать хотя бы об их встрече… Вернувшись в пустую по случаю новогодних каникул комнату, Рома даже не потрудился раздеться. Наследил мокрыми ботинками по стертому линолеуму, излишне спеша. Нервно, порывисто, он собирал со стола тетради, складывая их в стопки на свою постель. Собирая книги, которые удалось уместить на краю стола. Собирая в стакан разбросанные ручки. Убирая кружки от чая на пол, чтобы случайно не разбить. Он спешил, будто боясь опоздать, боясь, что сейчас вспыхнет рассвет, что волшебство растает быстрее, чем он успеет хотя бы взглянуть. И ко входу он возвращается нерешительно. Ведь казалось, что рассвет вспыхнет не по расписанию, а только тогда, когда Рома на миг потеряет бдительность, отвернётся. Стягивает куртку, вешает шарф на отдельный крючок. Наконец снимает и промокшие ботинки, шмыгает будто растерянно. В комнате всё ещё темно. Он усаживается на письменный стол, ставя ноги на тряпку, сушащуюся на батарее. Осторожно раскручивает термос, до того спрятанный в рюкзаке. В события часовой давности поверить неожиданно сложно. Витя был там, на мосту. Был и, когда Роме стало плохо, вытащил его из толпы. Рома вспоминает руку Чернова, сжавшую рукав куртки — и хочется кинуться к этой самой куртке. Осмотреть, обнюхать, ощупать. Любым доступным человеку способом найти хоть мельчайшее подтверждение того, что это — воспоминание, а не подлог, не игра воображения. Будто на куртке могут быть доказательства того, что к ней прикоснулся другой человек, ничем особо и не отличающийся. Хотя, по мнению некоторых знакомых Ромы, их общий одногруппник — если вспомнить некоторые особенности характера Виктора — вполне мог потеть серной кислотой и случайно прожечь таким прикосновением дыру в рукаве. Выжатая через силу попытка пошутить не приносит должного облегчения. Воспоминания — и как же больно от того, что это уже лишь воспоминания — ещё слишком яркие, слишком живые. Вспоминается его рука — так близко, будто бы её можно было коснуться, будто бы он в этот раз не стал отдергивать её, отдаляться. Вспоминается уже приевшийся запах метро и то, каким тихим казался мерный шум вагона за шумом крови в своих же ушах. И случайные прикосновения, из-за которых и вовсе казалось, что самый громкий звук в этом вагоне — стук бестолкового сердца бестолкового Ромы. Того Ромы, который так и не набрался смелости взять Витю за руку, зато понял, что сделает, прежде чем оставит Чернова в покое на сегодня. Роман был уверен, что это выглядело максимально глупо, и сам Виктор теперь наверняка думал, что поступок глуп. Поступок малолетки. Малолетки, которой, слишком рано поступивший в школу, а потом и в университет, Рома и являлся. И, возможно, именно из-за этого даже сейчас, пытаясь анализировать свои действия, он не мог пожалеть хоть на крупицу. Губы у Вити были мягкими и оттого обветренными, с полосой загрубевшей, мертвой кожи от постоянных попыток их облизывать, с чешуйками и, скорее всего, с заедами в углах, как минимум с трещинами. Кожа на чужой щеке, к которой Рома прикоснулся уже совершенно случайно, пахла морозом и каким-то кремом. И кожа на чужом лице, скорее всего, шелушилась не меньше, чем на губах. Но Рома никак не мог отделаться от ощущения нежности. Нежности чужих замерзших рук, чужих обветренных губ и этой пахнущей кремом кожи. Нежности, с которой Виктор будто поддался, как минимум не мешая его коснуться. Нервный смех срывается с губ, хотя парнишка так и не позволил себе думать о том, что Виктор мог ответить хотя бы тем же — и Рома зажимает свой рот, прикусывает мизинец и оглядывается. Всё ещё темная комната общежития, он всё ещё один. Сидит на столе, пытаясь отогреть ноги, и не может позволить, даже про себя, обозвать эту неловкую сцену у входа в общежитие поцелуем. И, тем более, не может допустить мысли, что Виктор был не против. Не оттолкнул, не вывалял в выпавшем снегу, не поднял вой о пидорасах, не сделал чего-то ещё. Чего-то более предсказуемого. Не попытался приложить лицом к стене, в конце концов. Легче поверить в то, что Виктор просто растерялся и не успел ничего из этого. Ведь Рома, едва отстранившись от таких странных чужих губ, сбежал восвояси. Ведь было слишком страшно задержаться хоть на секунду, чтобы всё же узнать как Виктор отреагировал. Рома дрожащими пальцами касается маленького шрама на щеке и, ощутив, что щеки влажные, брезгливо морщится. Вытирает слезы рукавами растянутого коричневого свитера и заставляет себя смотреть в окно. Он ведь уже не может изменить того, что сделал вечером. Теперь оставалось только ждать: для начала, хоть сессии, где, может, повезёт его встретить и хорошо если хоть сколько-то поговорить. Ждать — и делать глупые, совершенно глупые вещи вроде этой. Парнишка не знал никаких ритуалов и совершенно не интересовался ни мистикой, ни религией — ничем из мира не физического. Но иногда, в такие эмоциональные, оттого и слишком страшные, моменты, он не мог отказаться от очередного ритуала, изобретенного его психикой. Повернуть три раза ручку вокруг пальца, пойти другой дорогой или, как сейчас, дождаться рассвета. Дождаться, с надеждой на чудо. И, будто если сегодня выйдет снова ощутить это разлитое по улицам и небу молоко, всё будет хорошо. Будто этот свет, которого спящий — ведь нормальные люди в это время спят — Виктор и не увидит, убедит его быть таким, каким мечталось Роману. Будто этот свет мог помочь дотянуть знания до твёрдой пятерки или купить целые ботинки в замену рваным. Роман прекрасно знал, что ничего из этого рассвет сделать не может. Но уверенность, что так важно увидеть мир именно сегодня молочно-белым, была сильнее логики. Он видит, как небо от черно-серого становится светло-серым. Видит, как алым бликом поднимается солнце, непростительно нагое, на открытом небе, и замирает. Неужели сейчас ничего не случится? В Москве и так редко бывало место для чудес. Здесь не заметало, кажется, никогда пешеходные дороги так сильно, как в его родном городе. Здесь не засыпали грузовые машины, снующие по дороге без остановки и пачкающие нежно-белое, только выпавшее. Здесь редко бывали те облака, что пропускали молочный свет. Здесь всё, от климата до дворовых кошек, было незнакомым и пугающе отличным от того, что Рома наблюдал раньше — и если всё время, пока он тут жил, эти отличия успокаивали, то сейчас до боли хотелось того самого чуда. Неповторимого, но дающего это странное спокойствие. Будто отличные условия могли гарантировать, что больше никогда… Облако. Кажется, всего на миг солнце скрывает большое пушистое облако, и разрыдавшийся было сильнее Рома замирает. Фонарь уже погас, но видимые ему дорожки были пусты. Ночью однозначно шел снег, пушистый, оставивший шапки на деревьях и чуть припорошивший скамейки, тропинки. Сейчас даже сохранялось несколько снежных белых полос на автомобильной дороге. Казалось, открой окно — и услышишь эту неповторимую морозную тишину настоящего утра. Казалось, Рома мог слышать через окно. Казалось, сейчас, на девятом этаже, что он уже вне комнаты. Он там: в морозной тишине и спокойствии. Слезы замирают на щеках. Это длится недолго, но Рома готов поклясться, что видит, как окрашиваются дороги, по которым он ходит почти каждый день; окрашиваются фонарные столбы; окрашиваются здания. Скамейки, кусты, урны и даже бегущая по своим делам бездомная псина. Всё это — весь мирок, который он сейчас может увидеть — заливается красками, которыми распоряжалось только его чудо. Всё это — каждая пылинка нового и стабильно чужого мира — окрашивается в те цвета, которые носит лишь принадлежащая ему, Роме, местность. И впервые с того момента, как он ступил на перрон грязного и шумного Курского вокзала, появляется до ужаса смелая мысль, что этот город принадлежит ему ровно так же, как и каждому другому. Принадлежит ничтожно малой долей, но и она имеет вес. Выскользнув из-за тучи, солнце освещает его комнату золотистым. Солнце, прежде чем исчезнуть за тучами, заглядывает ему в глаза. Но Рома не смеет заплакать прежде, чем из его комнаты исчезнет последний золотой луч. Его чудеса, его единственное чудо, было его же детской религией. По крайней мере, вызывало свойственные эмоции. Пасть на колени и смотреть, как меняется мир вокруг. Смотреть без страха, зная о протекции сильных мира иного; но смотреть с благоговением к своим защитникам. Но стоило картинке исчезнуть — исчезала и религия, в тот же миг возвращалось нечто его, внутреннее. Это был то стыд за невнимание, то спокойствие от осознания стабильности мира, то смешно щекочущая радость. В этот раз пришла боль. От того, что мир может быть так прекрасен и комфортен для него. От того, что столь желанное может не приносить разочарований, а мелкие желания — сбываться. От того, что можно быть так близко к этим чужим местам. От того, как застыла разом в венах разгоряченная кровь и превратилась в иглы. Боль оглушительная, заставляющая сжаться и орать, зажимая себе рот мокрыми рукавами, пока не кончились все эмоции до последней. Орать, пока не исчез голос, пока все мысли не распались на прах, пока в голове не воцарилась пугающая тишина. Боль, Роман это уже знал, умела очищать. Очистила она и сейчас, стерев все разбегающиеся мысли. В голове оставался лишь тот самый белый лист, на котором можно было написать что-то стоящее. Белый лист, который сейчас было приятно не трогать, наслаждаясь чистотой. Наслаждаясь тем, что эмоции, до того выплескивающиеся через край, вылились из чана полностью и растаяли. Парнишка сполз со стола, стыдливо отворачиваясь от окна, будто не желая влезать в чужие миры и замечать чужие чудеса. Ведь страшно представить, сколько людей могло сейчас смотреть на яркий розовый рассвет и восхищаться уже им. Дрожащими ватными руками он освободил свою постель. Без сил, готовый лечь спать в одежде, сел — и лишь тогда понял, что по щекам катятся слезы. Глупые, счастливые слезы. От того, как близко были чужие руки и как похож свет солнца на тот, самый идеальный. От того, что этот город хоть частью своей разодранной души может быть к нему, Роме, так же близко, как Виктор в вагоне метро. В голове крутилось одно и то же, но уже не столь шумно, не смешиваясь, давая обдумать. Сейчас можно было легко вытащить из памяти любой момент, упасть в него и насладиться, будто переживая ещё раз. И Рома готов был перечислить ещё сотни причин, пока пальцы случайно не коснулись губ — и сердце ударило глухо, будто измотано, будто ему надоели эти Ромины перепады, и снова кровь в венах обожгла. Подстегнула, заставила свалиться на постель уже не столько за сном, сколько за попыткой выпустить истерику из-под контроля и дать слезам пролиться, раз уж вариантов не осталось. Избавляясь от остатков тех самых эмоций. Лишь к середине дня Рома смог дойти до душа. Медленно, надеясь никого не встретить с красным, опухшим лицом. На счастье, души были пусты. Но сколько бы Рома ни тер лицо рукавами свитера, который на свету казался ему ещё более уродливым, пытаясь убрать слезы; сколько бы ни стоял под максимально горячим душем; сколько бы ни скоблил зубы щеткой; не пропадало ощущение чужих шелушащихся губ, к которым парнишка прикоснулся, должно быть, меньше, чем на секунду.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.