***
В дальней части света долины были плоские, лощеные, и предгорья, начинающие путь у земельных краев, упрямо тянулись за скалистый хребет. Где-то потемневшие, щедро омытые чистым золотом холмы высматривали вдали сентябрь, поколе братья-сезоны прощались, согнув головы и сковав низовья непривычными холодами. Отцветя, густой покров мягко соскальзывал с горячих склонов, и рдяно пламенели их дикие, отточенные сальвии. За некогда выцветшими полями со временем потускнела сама высь — теперь она с нетерпением ждала прихода осенних дождей, чтобы сполоснуть с себя прежнюю лазурь. Тэхён знал эти края. Он помнил, где водились лягушки, и где стоял колодец, прошедший сквозь чернозем и гравий; где спелые початки кукурузы больно клонили, обламывали расписанные коричнево-серыми полосками стебли, и высокую траву загоняли косы. По утрам солнце неуклюже вылезало из-под морской глади и, поющей птицей усевшись на берег, поднимало купола склонившихся над ней ветвей кверху. Оно всегда следовало за парой грязных сапог, запекало их влажные отметины, и чем дальше юноша уходил от дома, тем громче дробили землю плуга, сильнее петляли меж деревьев узкие тропы. Северная земля — земля, под которой корни переплелись, глубоко пропитали живое, позже разразив предрассветную тишину долины плачем. В темени цвета чернили один другой: синий взрывался, зеленый болел от слез, а желтый вял за зубчатыми вершинами. Дико вздыбив запекшиеся загривки, дни меркли в румянце отливов, и званые вечера, бесшумно просев ниже, из стороны в сторону качались на челнах речного причала. Галька трещала под днищами лодок неустанно — старые моряки сводили их к берегу в то время, как лиловел расплавленный запад, и над разбросанными островками камышей слышался серебристый звон мошек. Посуху цвета было не нагнать, и Тэхён оттого был красен лицом, что ловил утренние полупрямые всякий раз, когда стукала деревянная щеколда. Свежим дыханием ветер касался его щек, благосклонной рукой неба двигал бледно-розовые тона сада, где по ажурным деревянным решеткам карабкались вьюнки. Замолчать, спрятаться, онеметь, — лишь бы воочию узреть восходящее за холмом солнце, достойное библейских стихов. Только глазами можно было притронуться к истине, млечно-тинистому и непонимаемому творению — этой раскаленной звезде, которая бледным лучом, яко просвет жизни, врывалась в черные зрачки, окруженные рыжевато-коричневой радужкой. Посередь лета, впрочем, долина изгибала свесы пещер, припрятав в сырости животные морды, и раздувала сплетенные, словно решето, кроны. Люд, гнущий спины в кукурузных полях, вплоть до позднего часа смотрел, как от сезонной жары тек и маревом колыхался воздух. Неделю сряду на небе не бывало темного облака, однако никто из пашущих не думал и не смел останавливать работы. Каждый был горд тем, чем богат — плодородной почвой или породистой скотиной, ютившейся за дощатым забором. Пригнетенному же к северу, согбенному тэхёнову счастью вовсе не нужны были свидетели. Они с отцом надвое делили его, скрытое и тихо сидящее за глухими лесами, под крышей маленького дома. Мужчина рассказывал, как когда-то здесь впервые возвелись деревянные постройки. Как церковь, выстроенная поодаль, осторожно отпила во́ды ртами труб, и привнесла Писание в мир, полный невежества. Природа жадно вдохнула, обогатилась духом: не существовало ничего красивее дня, страшнее его жаркого светила, что поднималось ввысь ласково, а вниз падало свирепо. Сжеванные овцами склоны, казалось, смирнее всех ждали иной минуты, чтобы надежно сцепиться, влезть друг на друга и потереться о грунт цветочными складками. Им, выжидающим, было неведомо сиротство: оставив проволоку скрипучей калитки позади, они шли вперед за жизнью, потому как сущность ее любили отчаянно и безмерно. Тогда-то Тэхён и уверился: дай отцу волю, он бы заковал свои запястья в тяжелые браслеты, поцеловал бы каждую черепицу, деревянную перекладину и доживал век в плотницком сарае, заменив кровать пахучими опилками. Мужчина лелеял приволье полей и шелест их остистых, налитых дополна колосьев, игриво касавшихся пояса. Душа его нашлась в окрестном безмолвии, поселилась в вельветовых брюках и потасканной куртке, на которой угрюмо ширилась любимая, зелено-черная клетка. Одежды всегда верно висели на прибитом к двери друге — согнутом и ржавом гвозде. Именно в них, вооружившись очками, отец привязывал к леске самодельную блесну и уходил рыбачить у причала. Его крепкая рука, упокоенная на тэхёновом плече, молчаливые разговоры глазами, созерцание робкой зари — все это родило любовь столь поглощающую и великую — любовь сына к отцу, отца к сыну. Должным было сказать, что мужчина остро чувствовал свою кровь в чужих жилах, знал, насколько огромно родное сердце, и он тихо боялся его, потому как в сравнение с ним не шло даже свое собственное. Пока он, гнав стадо овец, легко встречал рассветы, Тэхён вгрызался в них со скрежетом и находил в открытом небе то, что ни один человеческий глаз был найти не в силах. — Родила ли Луна звезды, чтобы те помогли ей отыскать Солнце, отец? Вздохнув, юноша осторожно опустил бельевую корзину у порога и присел на ступеньки крыльца. Смеркалось. Тени ошпарили иззубренные пики долины, покуда cтебли камыша, волнуемые течением, мерно раскачивались подле берега. Стрекозы чиркали золотистую гладь концами своих тонких, полупрозрачных крыльев, и листва, наконец разжевав краску, насилу проглотила рыжевато-денные отсветы. Мужчина внимательно посмотрел на сына, одарил горы каким-то настороженным взглядом, будто ответ хранился где-то за ущельями, за их скромным багрянцем, и лишь неуверенно поскреб ногтями щетинистую щеку. — Расскажи мне. Воду засим тронули медленно расходящиеся круги, едва заметная, матовая зыбь. Кисть ее была легка, мазки — небрежны. Лес отступил, подобно безголовому всаднику, и засветился изнутри лазоревыми тонами. Чернеющее небо сбрызнуло на поверхность, а отозвавшийся с вершины луч беззвучно прыгнул на ослепшее дно — он влачился за ним, точно оголенный, извивающийся хвост кометы, что стремительно падала в вечер. — Ты разве не знал, что Луна ищет Солнце в дневном свете? — округлил глаза Тэхён, — Она уже век мечется среди небосвода и пытается догнать своего возлюбленного. Бедняжка не знает, что в белизне дня его не видно, — произнес он, понурив голову, — Вчера я поднимался на холм и видел, как Солнце уходило за горизонт, а Луна бежала за ним, — юноша глотнул воздуха, и ветер звучно зашевелил дубовую листву, — Но не успела. Отец глянул на него ласковым участием и еле различимым движением кивнул. Лицо сына в моменты крайней увлеченности вытягивалось, большой нос потешно морщился. Каким же законом было предписано мужчине познать это счастье — счастье родительской любви? Любовь была тиха, словно безмятежный сон, и вызванивала, как горный ручей; оставалась теплой даже в шершавых, потресканных ладонях и составляла суть существования мужчины, — всего, что он делал и чем жил. — И что сделала Луна? — спросил мужчина изумленно, и глубокие морщины так нещадно избороздили его худое лицо, что сидящий рядом поежился от тепла, которое неизвестно откуда появилось в груди, заволокло ее сизой пеленой. Морщины быстро побежали от глаз, когда мужчина улыбнулся, и крепко увязли в широком лбу, — Неужели родила звезды? — усмехнулся он, поджав губы. — У тебя борода смешная, — невзначай произнес Тэхён и склонил голову набок; седые волосы точно походили на мелкую россыпь серебра в густой меди, — Но как же «что»? — насупился он, после резко дернув бровью, — Луна осталась караулить Ночь! Юноша продолжал разговаривать, накладывать глубокие, прерывистые вздохи на предложения. Он уже не замечал отца и всецело отдавался исконной земле, на которой жил, которую горячо, «несмотря» и «вопреки» любил. Несколько его прядей выбились из высокого хвоста, опали на глаза, заслонив смоляные ресницы. Восторженно сверкнули за ними и неровные пятна радужек. Они пропечатались в мужской памяти о сыне, как нечто светлое, безглагольное, огромно-теплое; и целый мир умещался в них, и миром этим был он сам. — Суждено ли встретиться возлюбленным, которых разделяют День и Ночь? Юноша сунул в рот оторванную зеленую травинку и, сомкнув ее в зубах, почувствовал на языке приятную кислинку немого вопроса. Так просидели они минуту, две. Заветрило. Затем Тэхён усмехнулся — легко, как если бы наконец открылась дверь, за которой призрачные миражи облекались в конкретные образы, в простой вывод. Расправив плечи, он поднялся и спокойно пошел к высокому дереву за охапкой засохших сучьев. Мягкой улыбкой мужчина проводил сына и чуть позже сам скренился вправо, дабы, опершись о поручень перил, встать со ступенек. Он робко взглянул вослед августовскому солнцу, и оно, по обычаю, взглянуло на него в ответ. День уплывал из темнеющей долины в ладье заката.***
Встретившись с полковником взглядом при мрачном свете настольных ламп-близнецов, Хосок скривил губы в ухмылке — насмешливой, мальчишеской. Опустошенный до последней капли совести, он подлил виски из хрустального графина, рукой зачерпнул несколько кубиков льда и бросил те в оба стакана. Ночь была щедра к старым друзьям настолько, что откинула их на мягкую спинку дивана; пламенные речи и хриплый смех зависли в воздухе, заполонили кабинет и вытеснили прочь то чванство, с которым по началу пришел мужчина в штатском. Позже Намджун учтиво спросил, не мешает ли ему табачный дым, и, когда Хосок чуть помотал головой, закурил, пустив струю сизого дыма к потолку. — Так ты все-таки вернулся? — затянувшись, полковник с неподдельным интересом взглянул на осунувшееся, весьма узкое, словно высеченное из гранита лицо, — Помнится мне, тогда от твоего духа практически не осталось никакого следа, — вымолвил мужчина негромко и потерялся в глубине отрывочных воспоминаний, — Честно признаться, я и не мыслил увидеть тебя снова спустя столько лет. — Я здесь временно, — солдат криво улыбнулся, покрутив кольцо на среднем пальце левой руки, и дымчатый камень в его оправе заискрился, — Знаешь, когда мне сообщили, что ты до сих пор здесь и все с той же верностью служишь империи, — я долго не мог уложить эту мысль в голове, — он сделал пару мелких глотков, смочив горло, — Казалось бы, еще вчера наши койки в казарме стояли рядом, и по вечерам мы запевали о благородных, братских сердцах. Теперь же ты — уважаемый, именитый полковник Ким, — его плечи заметно вздернулись вверх, а губы за ними сомкнулись, — Да... Толком-то вновь и не попоешь. Намджун поминал ночи без сна в узкой койке. В казарме он спал чутко и, проснувшись от малейшего шороха, долго не мог заснуть заново. Ровными и незримыми шагами, ночь за ночью он рассекал пространство неспящего сознания, доколе в один день на соседнюю постель со смехом не повалился молодой и полноватый новобранец. Сошлись они, как сходились камень и волна, — их противоположности позволили снести заслоны армейского одиночества, открыв дверь в искренне-нужное, зовущееся крепкой дружбой. Они делились своими переживаниями, трогали сомнения, срывали пыльные мантии с вопросов и звездной войной шли на страхи. Без помощи Хосока полковник вряд ли бы сумел поднять окровавленные колени с плаца, горько не заплакав. Без него он бы однажды не встретил Юнги. — Я знаю, о чем ты думаешь, — серьезно сказал мужчина, пока полковник сквозь силу заставил себя улыбнуться. Конечно, конечно же он знает, — О ком. И прежде, чем ты окончательно сойдешь с ума, я советую тебе прекратить, — продолжил он, — Ради Бога, Намджун, остановись. Я не знаю всей истории, но знаю наверняка — в конечном итоге ответственность понесешь ты. Твои решения когда-нибудь сделают ему больно, — Намджун тем временем кратко кивнул, — Пойми это, пока не стало поздно. Линия, разделявшая два цвета — мертвенно-желтый и остро-коричневый — прочерчивала дорогу, никогда не виданную полковником раньше. По ней он, окаянный, снова ступал неосторожно и громогласно. Чувство, которым было принято гордиться, о нем же — писать книги и слагать стихи, закляло его на нетленные скитания. Никогда еще не испытывал он отвращения сильнее, чем отвращение к самому себе; отвращение за любовь, которую не пережить, за черствое сердце, которое никому не возлюбить. Намджун извечно являлся полноправным хозяином собственной жизни, но с той светоносной поры, как он полюбил лейтенанта... С той поры он стал совершать глупость за глупостью. Он разложил пред мужскими ногами свою гордыню, чтобы тому было легче ступать, пожертвовал свободой сердца, и все, о чем теперь тихо мечтал взамен — видеть его хотя бы в стенах корпуса. — Я готов взять ответственность за принятые решения, — произнес мужчина отрывисто и глянул в окно, будто за утонувшем во мраке стекле тонкий силуэт обрисовал выжженные листья, — Он не любит его, Хосок. Не любит и притворяется, что счастлив, держа его руку в своей, — отпив медовой жидкости, солдат рассеянно задвигал за щекой комками-жилками, — Он врет мне. Я вижу и чувствую это, понимаешь? Зачем трепещущему сердцу гадать, прочно ли его счастье? Любовь Юнги была подана Намджуну великой милостыней, обрушилась и счастьем вознесла его ретивое с земли до высот. Однако в моменты, когда мужчина тихо ложился рядом, сгребал юнгиево тело в крепкие объятия, он думал о странно-болящем и отчего-то чувствовал дикое. Здесь было что-то не то, что-то чуждое. И чем больше в нем скапливались эти переживания, тем хлестче он вкушал, что отплатит стократ. Накаленная казна нагонит, иссечет его и потребует плату за приобретенное богатство — за возможность любить и быть любимым в ответ. Полковник давно это ведал, но как же желанна и сладка была грядущая боль. — Даже если так, — прощупал почву Хосок, вновь отхлебнув из стакана, — Своим уходом ты дал ему право выбора. Я уверен, он любил тебя и ждал. Ждал, наверное, слишком долго. В какой-то момент ему самому потребовалась поддержка и защита, — брови полковника угрюмо сдвинулись, — И разве достоин ненависти тот, кто подарил ему ее? — не пошевелившись, он остро прищурился, — Найди в себе силы отпустить, раз любишь. Намджун на протяжную минуту сделался неподвижен. — Отпустить? — ясность собственного ума за секунду помрачилась, — Как же я могу? — усмехнулся он, — До встречи с ним я не знал, что такое счастье. Никто не смог дать мне в жизни лучшего, Хосок. Никто, кроме него. Он верил в меня, когда другие обвиняли во лжи, и поддерживал, когда двери близких закрывались перед моим носом на замок, — на миг их глаза встретились, — Клянусь, я без слез пытался вспомнить жизнь без него, без его любви. Я не смог. Там мрак и смута, вечные холода. Так... Как же? — прошептал он растерянно, — Скажи мне, как? Как мне его отпустить? Хосок смиренно притих. — Тебе необязательно мучить себя всю оставшуюся жизнь, — оставив судорожные раздумья в голове, спокойно ответил мужчина, — Просто подумай о моих словах, — улыбнулся он, и стрелки висящих на стене часов в очередной раз коснулись друг друга, — Засиделись мы. Пора идти, — встав с дивана, Хосок принялся разглаживать складки на черных штанинах, — Надеюсь, скоро свидимся, — обернувшись у двери, он лукаво посмотрел на хрустальный графин, — Чертовски хорошая штука. Полковник засмеялся и лишь коротко кивнул, придержав дыхание. Задремав под жгучими карликами осени, ночь в кабинете пронеслась небесным видением, одним юношеским мигом. Она сгустилась неторопливо, пришла плотная и беспокойная, словно душевный недуг, повесив кандалы притяжения на костлявые запястья. Проводив гостя, Намджун грузно сел в кресло и расплавился в своей наращенной броне, с горечью подумав о лейтенанте. Враз нежно запела луна, подав мужчине излюбленный голос, и небосвод широко раскрыл цветистое полотно им пережитого — внутри обнаженной и кроенной лежала любовь, увенчанная окончанием. Мир же тысячекратно преломился через пустой стакан в его руке.***
Август стоял памятным, утро в тот день едва родила мать-тревога. Клочья земли в таком неверном и рукотворном свете выглядели крайне безжизненными. Рассвет долго не наступал, и река тягуче текла по янтарным пескам, сонно искривившись под серовато-синим светом, прежде чем окончательно исчезли ночные тени. От кромки леса прохладный ветер сразу прошелся дальше — по переломленным, провисшим былинкам, — к непролазным дебрям, и отчего-то не нашел отклика. В высоте влажной травы понуро молчали перепелки. Сойка сдерживала в белом горле возбужденный крик и, передвинувшись коротким прыжком, молча наблюдала, как тревожно солнце вздымалось над мирными пашнями. Все, что было под листвой, немотствовало. Сиреневая дымка окутала холмы, что начали шевелить вдоль закраин резкие, тучные силуэты. Ветер заметно крепчал. Косуля оставила след раздвоенных копыт дальше искривленных, толстых сучьев — у мелеющего подножия горного ручья. Непривычно поведя ухом, она убежала прочь, когда толстая подошва неаккуратно задела хрусткий ковер, и остановилась, спустившись по тропинке вниз. На роковое мгновение долина замерла, а после сплющилась под колесами первой боевой машины. Облачный покров опал, стоило сойке слететь с ветки: неподалеку — у самой полосы горизонта — отчетливо показались черные шинели с двумя рядами автоматных стволов. — Мило, — оглянувшись вокруг, мрачно выговорил мужчина в стальном, украшенном рейхским орлом шлеме, — Пятеро — к устью, остальные — к храму, — отдал он четкий приказ и поправил нарукавную свастику, которая виднелась поверх форменного пальто, — Избавим немецкую землю от очередной церквушки. Ради чистой дороги к Новому миру, во имя наших Отцов, — остальные бойцы, распрямившись, в унисон кивнули, — Ступайте. Солдаты не излагали причины шумного появления, религиозников они вытаскивали из кроватей в исподнем и безрадостно влачили к машинам, стоявшим рядом. Окна тэхёнова дома серебрил свет, и принадлежал он вовсе не солнцу: огонь уже перекинулся с остов на остроконечную крышу. Это был прыжок с поднебесья, точно нырок через воду в другое измерение. Стихия чуждая, неукротимая. Стихия враждебная. Порывы загремели ставнями, и юноша, разлепив глаза, уловил сквозь звуковой барьер лишь отдельные слова: пожар, храм, машины, стреляющие люди. Спросонья он смотрел на полуголого отца, дергавшего его на себя, и вскочил с постели, глянув за незашторенное оконное стекло. — Тэхён! — мужчина сильно встряхнул его за плечи, вернув разуму чувство собранности, — В сарае у станка есть дверь, помнишь? Ты откроешь ее этим ключом, — он вынул его из старой связки и всунул в чужую ладонь, — Ты побежишь в лес так быстро, как только сможешь, и ни в коем случае не оглянешься назад, — различив медленные шаги, скрип половиц и притихшие хрипловатые голоса за стеной, мужчина задрожал, — Ни за что не останавливайся, слышишь меня? — он скривился, когда появившийся человек в форме хлестко ошпарил его прикладом, и хрипло выдавил: — Беги. Тэхён отпрянул, посмотрел в блестящие, глубоко посаженные глаза отца, упавшего на больное колено, и, едва заметив багровый знак на ковре, тут же рванул с места; прочь от чужих рук, упорно тянувшихся к воротнику рубашки. Босой юноша под пулями побежал к двери, ведущей в сарай, где солнце еще не свалилось на уложенное сено и деревянные кормушки; кормушки, рядом с которыми овцы бы сегодня привычно тыкались мордами о перегородку. Он трясущимися руками закрыл дверь на щеколду и, сам того не желая, дернулся от тяжелых ударов — взъяренный солдат с другой стороны уже вонзил в нее железные кулаки. Юноша задыхался и чувствовал, как слабели, отделялись от тела ноги. Легким не хватало воли, а пред глазами от собственных поступей все неотвратимо чернело. Он не помнил, когда вылез у пылающих ветвей яблони, но церковь вдалеке дымилась все удушливее и гуще. Взметнувшийся, вспыхнувший пожар всецело охватил левую сторону долины: горели злаки, горели цветущие кусты и травы, горели людские тела. Строптивые религиозники валились на землю, и только лишь удары раскидывались по их спинам. Тэхён не знал, мертвы они или живы — он видел раскрытые в вопле рты, свинец, врывающийся в мясо тех, кто пытался бежать, и в исступлении несся за слепящим лес солнцем. Желание вымолить у северного края спасение дернуло юношу где-то в районе реберных хрящей. Много листвы успело бы взрасти в долине, еще больше — иссохнуть. Сезоны бы привычно сменяли друг друга, а скот на вольном выпасе к ноябрю тучнел; только теперь он, обугленный, метался и жался к грязной земле, покуда Тэхён пробирался сквозь заросли, изувечив на пути заостренные сучья. Не слышал он ни гласов птиц, ни перебранок муравьев, ни жужжание жуков. Север пятился, отступал, а враг в разрыве облаков торжествовал, видя впереди себя полыхающую церковь и обвалившиеся постройки. На развилке юноша повернул голову вправо, и, увидев пару ног в истоптанных кожаных сапогах, обомлел: чужая фигура треснула, двинулась из-за ствола. Солдат, тотчас оскалившись, со всей силы вдавил палец в спусковую гашетку. Выбора не было — теперь бежать некуда, и Тэхён, закрыв веки, впервые взмолился под мутно-красным, зарумянившимся кругом, что свисало в моря. Длиннохвостая сойка, тут же взмахнув крыльями, легко взметнулась в ясное, рассветное небо. И направленный в грудь автомат, беспомощно дернувшись, лязгнул пустым магазином.***