POV Артём
С крыш капало. Мелкий моросящий дождь, зарядивший с утра, превратил и без того грязный двор в ралли для суматошных куриц — они бежали, скользили и падали. Я ухмыльнулся и сплюнул, следя за тем, как слюнявый шлепок приземлился под крыльцом. Наблюдать за куриным ралли было почти также смешно, как и за нашей сборной, которая в этом году не потянула даже квалификацию. Тянущее чувство отвращения и жалости затмевало гордость ранних побед. С тех пор как Союзу с его недостроенным коммунизмом дали соснуть, всё постепенно приходило в упадок. Экономика, политика, спорт… Даже я, будучи пятнадцати лет отроду, понимал, что дефолт нынешнего года — это не кризис. Дефолт — это пиздец. Не потому ли родители отправили меня в эти сраные Черёмушки под Полтавой, что в городе теперь жрать нечего? В деревне, так или иначе, можно перебиться бабушкиными заначками. Странно это. Я и бабушку-то почти что не знал. Последний раз, когда она выбиралась в Полтаву, мне было четыре? пять? лет. Я помню, что, приезжая в нашу крохотную однушку, она привозила с собой сумки, доверху набитые картошкой, морковью и луком, и запах деревни, так разительно отличавшийся от городской гари. Вчера, после шести часов тряски по убитым дорогам, я был слишком занят тем, чтобы добраться до кровати. Сегодня, проснувшись ни свет, ни заря, и тихо, стараясь не разбудить бабку, выбравшись из дома, я вдохнул полной грудью, стоя на крылечных подмостках, и понял, что за запах каждый раз она привозила с собой. Лес и поле, печной дым, вырывавшийся из каменных труб, сложенных над кровлями деревянных домов, цветы, размягчённая до грязи дорога, куриный помёт и душок коровьего навоза — всё то, что вы никогда не встретите посреди мощёных асфальтом городских улиц. Не сказать, чтобы я приходил в восторг, представляя, как пропахну за лето этими ароматами. И всё же, лучше так, чем ежедневно просыпаться под крики матери и отца, затеявших очередную сцену на кухне. Здесь, в Черёмушках, было тихо. Редкий, особенно горластый петух заведёт своё «Кукареку», да собаки затявкают по дворам на почтальона. И снова тишина, покой. Как бы мне с такой идиллии не сойти с ума в этой деревенской глуши. За спиной шуршит. Я оборачиваюсь и вижу, как чья-то макушка, покрытая синим капюшоном, скрывается в кустах малины. Между нашим и соседским огородами никакой преграды, кроме этих подвязанных тряпьём колючих зарослей, которые укрывают чужака с головой. И он, не стесняясь, рвёт нашу малину, нашу кровинушку. Пораньше встал, гадёныш. Думал, небось, спалить его будет некому. Ну, да теперь узнает, как на святое в Дзюбовском огороде покушаться. В резиновых калошах скольжу по деревянным ступеням в грязь. Чёрт с ней, с моросью. Ни одна ворюга от меня не уйдёт. — Эй, соседушка, — окликиваю, подобравшись к кустам. — Ты, часом, не заблудился? Малина-то наша. В кустах замирают, а затем медленно, сантиметр за сантиметром, оттуда появляется голова, укутанная в синий капюшон. Он намок, и вода с него капает, а из-под сырого козырька на меня смотрят два тёмных глаза на белом, как мел, лице. Веснушки, рассыпанные на носу, кажется, и те побледнели. Ресницы, мокрые от дождя, слиплись, брови, светлые и густые, мрачно сошлись на переносице. — Ты чей будешь? — спрашивает сосед строго, словно это я застигнут с поличным в чужом огороде. — Дзюба я, Артём, — отвечаю несмело, тушуясь под его проницательным взглядом. — Марьи Палны внук что ли? — Ага. — С Полтавы? — С Полтавы. — Тот, что к ней первый раз за пятнадцать лет приехал? Молчу. Вариантов для ответа позорно мало. Про малину я и думать забыл, а этот разогнулся и сразу стал почти одного со мной роста. Оглядел меня внимательно, почти требовательно, по-кошачьи прищурил глаза и, не дождавшись ответа, снова принялся рвать малину. — Ты, это самое… — собраться бы с духом, да духу, чувствую, не хватает. — Сам-то кто? — Как кто? — чужак на меня не смотрит, рвёт себе малину и складывает в алюминиевый бидон. — Сам же сказал — «соседушка». Он срывает последнюю ягоду, заглядывает под куст и, ничего больше не найдя, разворачивается ко мне спиной. — Эй, ты куда? — спрашиваю и пытаюсь ухватить его за капюшон. Терпеть не могу, когда со мной так, будто меня и нет вовсе. Но достаю лишь до малинового куста и ойкаю от боли, когда шипы колют ладонь. — Чтоб тебя! Пока матерюсь на кусты, сосед уже, пробравшись по тропкам мимо грядок с капустой, открывает дверь в дом и скрывается за ней, аккуратно притворив за собой. — Вот хапуга чёртов, — бурчу зло под нос. Ноги по щиколотку увязли в грязи, и я с хлюпаньем выдираю калоши из жижи и топают к крыльцу. — Попадёшься мне ещё, соседушка. Ох, попадёшься.***
В доме тихо. Осторожно ступая по половицам, хорошо зная, какие из них скрипят, Игорь проходит на кухню, стараясь производить как можно меньше шума. Бабушка спит, дверь в её комнату прикрыта неплотно, поэтому Акинфеев ходит по дощатому полу в одних носках. Он пересыпает малину из бидона в кастрюлю, зажигает комфорку на газовой плите и достаёт сахар, которого осталось ровно на две банки варенья. Отец, с тех пор как получил совхозовские три тысячи, дома не появлялся. Вот уже пару недель ночевал по чужим дворам. Так что они с бабушкой доживали этот месяц на остаток её пенсии, которой с трудом хватало на них двоих. Сахар закончился на второй банке. Не рассчитал. В любой другой день Игорь сходил бы к Марии Павловне, попросил и, конечно, не получил бы отказа. Но не сегодня, когда там засела эта городская физиономия с беличьими щеками и взглядом щенка. Он вынырнул из ниоткуда и появился перед Игорем внезапно, так что порядком его напугал. Но хуже всего, что он посчитал его вором, нахлебником, пустившим лапу в их огород. Это было унизительно, особенно с учётом их положения. Игорь ненавидел нужду, ненавидел жалость, а больше всего ненавидел тех, кто заставлял его чувствовать себя нуждающимся и жалким. В деревне, где расслоение на богатых и бедных заметно особенно хорошо, их дом не выделялся из группы таких же деревянных и слегка покосившихся строений. Неполные семьи исключением тоже не являлись, и, помимо Игоря, отцы большей части детей с Черёмушек постоянно уходили в запой. Матери гоняли их распухшие от самогона рожи по дворам, замахиваясь на убогих сорванными передниками, а у Игоря матери не было, вот и вся разница. Была бабушка, Зоя Дмитриевна, которая растила Игоря с тех пор, как его непутёвой мамаши и след простыл. Отцу, горевавшему по сбежавшей жене за стопкой самогона, сын был нужен, только когда почтальон приносил сиротские две тысячи пособия. Он пропивал их и приходил клянчить снова, с каждым разом всё меньше напоминая человека. Они жили так тринадцать лет и как-то перебивались. С божьей ли помощью, с людской, Акинфеевы всегда оставались в Черёмушках на хорошем счету. Мария Павловна и Зоя Дмитриевна были дружны ещё с тех пор, как мужья обеих сгинули на войне. Они растили сыновей, ходили друг к другу в гости, выстроили одну баню на оба двора и напрочь отказывались сколачивать забор между огородами, оставив в качестве разделительной черты кусты дикой малины, которой много водилось в этих местах. Те кусты, от которых Дзюба сегодня погнал Игоря, приняв того за вора.