hush

NC-17
Завершён
149
автор
Размер:
7 страниц, 2 711 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
149 Нравится 11 Отзывы 20 В сборник

Часть 1

Настройки
      Изморозь на стекле – сотни тысяч нестерпимо холодных, крошечных игл. Впиваются в кожу бледную, стоит только чуть пальцем коснуться, насквозь пропитываются будто, въедаются в кости фарфоровые, в каждый нерв пробираются, искрят внутри полых вен, и в душу, наивную еще совсем, по-детски искреннюю и почти чистую проникают, потому что иначе - уже никак, иначе не получается попросту, иначе – только когда рядом, а рядом…       Рядом будто бы и нет уже давно.       Кошелева рот зажимает ладонью крошечной, силы все свои ничтожные по крупицам собирает, как Лего поломанное, пытается не кричать, не плакать, сильной быть пытается, а внутри - пустоши, усеянные стеклом битым. Внутри банши воют навзрыд, внутри – тоска нестерпимая, настолько глубокая, тяжелая, что и во век поднять на плечах своих тощих ее Кошелевой не под силу будет, да и крылья за спиной, сплошь в отпечатках вечно холодных пальцев – мешают только, зудят, то и дело осыпаются перьями мягкими, перепачканными.       Кошелевой невыносимо одиноко. Она ведь еще ребенок совсем, девочка маленькая, глупенькая, любовь себе выдумала, ту самую, о которой во всех книжках бестолково-красивых пишут, да вот только здесь - реальность монохромная, из цветного – лишь киты синие над мегаполисом загазованным по ночам плавают и отпечатки на коже ее тонкой багровеют тут и там.       Кошелева их кончиком хрупкого пальца обводит, чувствует себя инопланетянкой какой-то, круги невидимые выводит на предплечьях – кожа да кости, а сама то и дело в окно промерзшее смотрит, ждет, но… Стрелки часов настенных уже давно за полночь перевалили, динамики хрипят чуть слышно, его голосом шепчут о чем-то до нестерпимой дрожи личном, только им двоим понятном, и Кристине снова кричать хочется, связки нежные травмируя, в метель броситься босиком, на поиски, растрепанной, в футболке одной, что едва бедра хрупкие скрывает, ведь…       Кошелева еще ребенок совсем и, как все дети во вселенной этой многострадальной, ожидание не выносит.       Подоконник холодный, ветер воет, беснуется за пределами крохотной квартирки на окраине шумного мегаполиса, а девочка с каре в комок пытается сжаться, перетерпеть, переждать. В мыслях собственных путается безнадежно, как в паутине хрустальной, заблудилась совсем, потерялась - никто отыскать не сможет, а дверь в прихожей скрипит тихо, чуть слышно о стену бьется металлической ручкой, и Кошелевой подняться бы, в прихожую выйти, но сил совсем нет, тело хрупкое не слушается, замерзает, как будто только у этой опции в ее организме нет лимита.       Свобода приходит всякий раз, как кот бродячий, когда вздумается. Волосы выбеленные спутаны безнадежно, в снегу сером весь с головы до ног, будто утонуть в нем хотел, да снова не вышло. У него пальцы дрожат ощутимо, длинные, тонкие – идеальные для музыки, а не для сигарет этих отвратительно горьких, но для Анисимова самоуничтожение – похоже, даже музыки важнее, и он курит все больше с каждым днем, сейчас – тоже. Максим выдыхает дым густой обрывисто, к подоконнику подходит, окурок зажимая между пальцами левой. - Замерзла? – Спрашивает до боли хрипло, голос – будто лед, сыпется на Кошелеву с высоты его роста.       Анисимов присаживается рядом спустя еще одну затяжку, ведет кончиками замерзших пальцев линию тонкую вдоль хрупкого позвоночника, намеренно медленно, почти мучительно, а Кошелева только кивает чуть заметно, подползает к нему нелепо, как котенок слепой, беззащитный совсем. Кошелева дрожит ощутимо и носом в его ладонь утыкается доверчиво, голову свою взъерошенную на колено его укладывает, будто это – важнее всего и всегда, самое ценное, самое нужное, самое…       Хрупкое - исчезнет, потеряется, стоит только хотя бы единожды ошибиться, момент упустить.       Кошелева миллионы раз себе обещает, что не упустит больше, изо всех сил пытается, но кот ее бродячий вечно приходит и уходит, когда пожелает только, Анисимов же ее саму по кусочкам разбирает, как паззл сломанный, с собой уносит в карманах рваных, кидает куда-то небрежно, по соседству с дешевыми сигаретами, а Кошелевой… Кошелевой бы хоть там, хоть где, но целиком, навсегда, да вот только истинно важное самое Свобода вечно на подоконнике холодном забывает, это бесценное в простынях мятых теряется на тесной кровати или в ванной на полу кафельном умирает, задыхается от одиночества невыносимого, три через один.       Свобода ни слова больше не говорит: нет вообще смысла пытаться этой девочке глупой объяснять, что ненавидит он, когда ей дышать сложно из-за кашля простудного, когда она бредит, дрожит, крошечная совсем, изломанная вся, едва живая с температурой под сорок и целой коллекцией шрамов невидимых, подкожных, что будто все разом вскрываются мгновенно, когда контроль сквозь пальцы рассыпается.       Свобода молчит, рычит тихо, зубы едва заметно сжимает до скрежета почти и сигарету недокуренную в открытую форточку бросает. Закрывает сразу, намеренно хлопает слишком громко, с осуждением на Кошелеву смотрит сверху вниз, будто и правда самый что ни на есть настоящий дворовый кот, знатно жизнью потрепанный и опытом умудренный – на котенка мелкого, глупого еще совсем, который прямо-таки спит и видит, как бы пиздеца всякого на хвост свой крошечный найти, побольше да поскорее. - Прости… - Кристина шепчет чуть слышно, голову опускает, но сама себе признается совсем тихо, что вины ничерта не чувствует, злится потому что, устала быть для него просто котенком глупым, которого только прятать необходимо от любых проблем и непременно носом тыкать с укором, всякий раз, как умудряется вечно на проблемы эти нарываться, а ей же…       Кристине другого хочется.       Кошелева хочет притягательной быть, все эти осточертевшие «просто друзья» куда-подальше послать и каждой клеткой своего тела чувствовать, каждой мыслью осознавать, что Свобода в постели ее остается не только затем, чтобы она однажды вдруг насмерть не замерзла или из окна не вышла, а потому еще, что хочет остаться, ее хочет. И в ней это желание бушует, как пожар верховой, шумит между ребер фарфоровых, тело хрупкое сковывает, мышцы нежные судорогами стягивает внизу живота так неумолимо, что снова бы рот ладонью зажать, да не выходит – ладони обе немеют мгновенно, пальцами длинными охваченные, как браслетами сверхпрочными, дрожь прорывается вдруг, искрами вибрирует на кончиках тонких пальцев, а Кошелева ни вдохнуть не может, ни выдохнуть – она иней на ресницах Свободы рассматривает, теряется в океане гребаном, в шторме захлебывается.       Анисимов все еще курить не бросил, не бросил соседей бесить аккордами рваными и воем отчаянным каждую ночь, Анисимов пить не бросил и не бросил пытаться заверить всех и вся в том, что девочка эта – как сестричка ему, его Мартышка глупенькая, еще совсем ребенок ведь, не пара ему совершенно, а отметины на ее теле хрупком, стоны ее, крики, гребаное общее «я люблю тебя» в порыве страсти, в приступах нежности – всего лишь слабости обыкновенные, творческие, физиологические – плевать, какие именно, это лишь попытки отвлечься, расслабиться, от реальности убежать, но не более.       Друзья ведь, души родственные, оба вдоль и поперек переломанные, шрамами подкожными испещренные, но… Сколько ни пытайся от самих себя бежать, сломя голову, демонов спящих не трогать и бесенят стороной обходить – все убеждения сыплются в считанные секунды, когда близко слишком, когда отчаяние захлестывает, клеммы срывает, будто в миг каждый нерв перешибает одним метким ударом куда-то между ключиц, и пытаться противостоять этому – как под водой дышать – один вдох и ты мертв.       Кошелева еще слишком маленькая, чтобы умирать вот так, Анисимов – слишком океанами одержим, чтобы против течений идти, и ей снова отчаянно воздуха не хватает, когда он губами холодными к ее губам прижимается, сминает крылья нежные, на кровать роняя, и на коже бархатной вновь чертовы пионы багровые распускаются, следами новыми, необходимыми. - Тише, Мартышка, тш-ш-ш… - Свобода шепчет обрывисто, рычит почти, губами холодными скользит вдоль шеи тонкой, прикусывает кожу нежную, на бархате бледном отпечатки оставляет, а Кошелева ведь и не может тише, не умеет попросту, маленькая еще совсем, влюбленная отчаянно, неизлечимо.       Кошелева спину хрупкую выгибает, плотнее прижаться пытается, чтобы секунду каждую, чтобы в одном ритме, чтобы не по частям, не с сигаретами дешевыми в вечно пустых карманах, а рядом, максимально близко.       Стены тонкие здесь, каждый шорох слышен прекрасно, а Свобода с Кошелевой будто от природы попросту не умеют тише быть, он футболку мятую с нее стягивает, скользит ладонями холодными вдоль хрупких ребер, поцелуями ниже опускается и дышит сбивчиво, чувствует, как крошечное сердце его Мартышки вот-вот грудную клетку тесную проломит, наружу вырвется, пока губы обветренные отметины оставляют на аккуратной груди, а Крис, голову взъерошенную запрокидывая и пальцами тонкими в волосах выбеленных путаясь, пытается не задохнуться, но тщетно, конечно же, как и всегда. - Ч-черт… -Анисимов рычит хрипло, несдержанно, поцелуй обрывистый оставляет на гладкой коже чуть ниже ребер, и Кошелевой переспросить бы, мол, что случилось, но она слова связывать во фразы совсем разучилась, всегда так бывает, когда узлы внизу живота затягиваются так мучительно сладко, да и…       Знает она прекрасно, в чем причина, знает, что мозгов у Свободы в такие моменты столь же мало, сколько в ней самой – самообладания и святости. Карманы у него пустые вечно, а сдерживаться никто так и не научился, и плевать похоже, девятнадцать или двадцать шесть – ответственности одинаково по нулям.       Но Кошелева Анисимову доверяет, преданная до мозга костей, наивная почти до смешного, несмотря на сотни нарушенных обещаний возвращаться чаще, ведь он хотя бы возвращается вообще и этого, кажется, уже достаточно. Мартышка ведь еще совсем не умеет вести себя, как ревнивая сука, она знает, что требовать что-либо у Максима Свободы – все равно, что у океана потребовать, чтобы он высох.       Кошелева его ломать не станет, не хочет, именно потому, наверное, он все еще здесь, оставляет губами следы невидимые внизу плоского живота, дышит сбивчиво, обеими ладонями оглаживает хрупкие бедра, ноги тонкие, а Кошелевой сил хватает только простынь сжимать до побелевших костяшек, когда пальцы длинные, блядски талантливые и сломанные сотни раз, белье стягивают несдержанно, дрожат чуть ощутимо, кожу бархатную оглаживая.       И Анисимов на миллиард поспорить готов, что никогда прежде, ни с одной из бесчисленных «несвоих» не чувствовал ничего подобного, ведь с ней же, с Кошелевой этой, каждый секс в квартире съемной, где стены картонные и Шарипов в соседней комнате пытается телек врубать громче, чтобы их, друзей, не слышать так явно – нечто особенное, непривычное совсем и в то же время необходимое до безумия, потому что только с Мартышкой своей Свобода из ебаного наглого эгоиста, каким всегда был, в другого Свободу превращается, того, который помнит, знает, что у девочки этой, которая под ним стонет, в спине хрупкой прогибаясь - сердце есть, живое, искреннее насквозь, ранимое еще совсем, понимает Анисимов, чувствует, что сердце это ему нужно, девочка эта ему важна, потому что пульс вечно в одном и том же ритме сбивается у обоих, только она одна его слышать может, только она его, бродячего, холодного, насквозь сигаретами пропахшего на порог к себе пустит, позволит целовать кожу бархатную на внутренней стороне хрупких бедер, только эта девочка ему верит, ненадежному совсем, бестолковому.       Только Кошелева эта, маленькая и глупая Мартышка, совсем не боится крылья свои белые испачкать, каждый отпечаток бережет, как награду какую-то, за терпение, наверное, за выдержку, но…       Кричит, на стон протяжный срывается, не выдерживает, пытаясь пальцы свои тонкие не переломать, в простынь вцепляясь, когда Анисимов рывком входит, к себе плотнее прижимает, не дышит почти, шепчет только, совсем хрипло. - Тише, Кошелева… - Губами прижимается к бархату чуть ниже уха эльфийского, бедрами подталкивает, глубже входит, а Кошелевой и так уже, кажется, дохрена, она хнычет тихонько, но все равно ближе жмется, кожу на шее Анисимова прокусывает вдруг, и он ухмыляется хрипло, сильнее толкает, заставляя Мартышку свою вновь закричать несдержанно, а за стенкой звук телевизора все громче становится.       Максу похуй откровенно. Не ему же, в конце концов, целыми днями с Хабибом на кухне общей пересекаться и шуточки глупые слушать в стиле «в следующий раз я вам звукоизоляцию оплачу, друзья». А Крис дрожит ощутимо, ей ведь многого и не надо – хрупкая слишком, тоненькая, и Свобода поспорить готов, что при желании и парой прикосновений правильных-неправильных может Мартышку свою заставить кончить, но с Кошелевой Максу долгий секс нравится, тот самый, который он с любой другой ненавидел всегда, тот, где эгоизм куда-то в дальний угол кубарем улетает вслед за бельем нижним.       Свобода рядом с Кошелевой любит Кошелеву, а не просто трахать ее, вот в чем разница вся, вот почему уходить всегда сложно, да и возвращаться не легче, одно не ясно только, никак Анисимов понять не может: что это за фишка такая ебаная с этими «друзья» и почему он до сих пор своей Мартышке подыгрывает, хоть уже и совсем давно всем эта игра надоела?       Не верит уже никто попросту, и сами они не верят, ведь друзья с друзьями постель не делят, друзья друзей во всех позах гребаных багровыми отметинами не награждают, друзья друзей не обманывают, а вот Свобода с Кошелевой врут друг другу постоянно, и ложь эта – нечто, ни под одно человеческое понятие не подходящее, потому что парадоксальна насквозь, искренняя потому что, абсурдная.       Свобода ей шею хрупкую целует снова, губами вдоль ключиц хрупких скользит, нежный совсем, аж не верится даже ему самому, но пальцы длинные сжимают бедра узкие почти до боли и движения резкость приобретают, несдержанность, а Кошелева… Кошелева давно уже смирилась с вечными шутками соседа по квартире, с беззлобными подъебами Трущева, намеками Назимы, вопросами Софи, кого угодно, ведь Кошелева чертят своих уже совсем не боится оставлять на попечение демонам Свободы, знает, конечно, что демоны его сильнее в сотни раз – как спичку переломят, стоит только пожелать, но Крис доверяет им, ему доверяет, потому что иначе никак уже, иначе – только пустоши, банши воющие и тени китов над мегаполисом.       Иначе Кошелева не умеет, и тише тоже не может, дрожит и стонет, ручонками тонкими спину Свободы обхватывает, а он рычит сбивчиво, голову запрокидывает, чуть давит ладонью на низ плоского живота, рывком подхватывает свою Мартышку, на себя тянет, и Кристина, ребенок еще совсем, маленькая девочка с созвездиями пионов на коже тонкой, задыхается, пытается смелее быть, такой же, как все те девушки, что у Свободы до нее были, вот только…       Анисимову все эти «до» - к чертям не сдались, на реалити еще понял, когда Мартышка эта крошечная совсем невинно так, без левых мыслей, в клубок сворачивалась и засыпала у него на коленях, в дружбу верила, наверное, как и он сам, ведь ей с первой любовью не повезло, ему – с десятками недо-первых, потому и казалось, что не любовь это, раз уж пиздец классический не преследует, да только вот не складывается дружба, как ни крути и сколько ни пытайся – не выйдет, пока оргазмы на двоих и пульс в одном ритме.       А еще новые граффити на стенах промерзших в портах Владивостока, куда Анисимов еще полгода назад «подругу» свою лучшую возил с родителями знакомить, тысячи скетчей в сотнях блокнотов, миллионы обещаний между строк и признаний между фраз, треки совместные и плейлисты общие, и сквозь метель друг за другом босиком, и под солнцем палящим, и в пустоши, где банши воют, и в океан, откуда киты давно в мегаполисы уплыли.

Дружба, конечно же, не иначе.

      Кошелева дрожит, дышит сквозь стоны, до хруста в спине прогибается снова, когда Свобода ладони обе укладывает на хрупкую поясницу, будто чуть успокоить пытается, «тише» шепчет снова чуть слышно, а сам провоцирует, шею тонкую целует, обводит следы багровые кончиком языка.       Кристине кричать хочется, потому что так не честно, Свобода вечно ее переигрывает, она ведь хочет научиться быть сильной, его провоцировать хочет так же, но Анисимов подталкивает ее чуть сильнее, целует снова, обещает будто мысленно, мол, научишься еще, Мартышка, у нас времени полно.       И Кошелевой верить хочется, она знает, что вечность готова поддаваться на уловки кота своего бродячего, ждать его готова сколько угодно, лишь бы только времени и правда полно было, а не на полу в ванной три через один.       Анисимову тоже верить хочется, что однажды они оба официально в друзей играть перестанут, он знает, что возвращаться готов постоянно, откуда угодно, лишь бы почаще получалось, лишь бы рядом, а не в пустой квартире, с аккордами рваными и воем в потолок три через один.       Крис задыхается, шепчет что-то неразборчиво, хрипло совсем, тихонько, ладошки на плечи Анисимова укладывает, всем телом прижимается, а сама дрожит, пытается дыхание уровнять, успокоиться, пока ладони уже теплые совсем по спине обнаженной скользят, пересчитывают хрупкие позвонки кончиками пальцев, а Макс дышит сбивчиво ей в ключицу, больше не опасный совсем, не агрессивный, кажется, потому… - Останешься? – Кошелева спросить решается, впервые за почти год их псевдо-дружбы, вздрагивает снова, когда ладонь на бедро ее соскальзывает, а Свобода ухмыляется совсем тихо, губами вдоль ключицы хрупкой ведет, молчит будто намеренно, на самом же деле – секунды в минуты тянет, лишь бы не холод больше, лишь бы не «друзья» снова, лишь бы не три через один, а то и реже.       Вместо ответа Свобода свою Мартышку за талию тонкую обнимает, укладывает рядом, послушную, легкую совсем, податливую, родную. Крис в клубок сворачивается под боком привычно так, пошевелиться даже не пытается больше – устала, особенно бежать против ветра, против шторма.       Утонуть хочется в квартирке этой на окраине мегаполиса, где изморозь на окнах, запах соли и сигарет в волосах выбеленных, телевизор за стеной шумит, а сердце под ухом стучит так громко, ничто не заглушит, не перебьет, никогда.       Из цветного в монохромной реальности снова футболка синяя появляется, дым серый, красные кроссовки и кофе утром, а Свободе все же приходится выслушивать шутки Хабиба про звукоизоляцию, пока Кошелева на гарнитурном столе сидит, тихонько «Девочку с каре» мурлычет себе под нос, и замерзнуть не страшно больше, совсем.       Изморозь со стекла исчезнет, под ладонями теплыми растворится, вот только все еще тише не получается, никак.
149 Нравится 11 Отзывы 20 В сборник
Отзывы (11)