Распадаясь на атомы

NC-17
Завершён
985
14
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
441 страница, 127 590 слов, 24 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
985 Нравится 406 Отзывы 330 В сборник

Пыль

Настройки
Новый день встречает его омерзительным привкусом во рту, неприятной, тянущей тяжестью в области затылка и острым желанием сдохнуть. Последнее ощущается самым привычным и до того родным, что без этого уже никуда, а вот с первыми двумя пунктами придется что-то делать. Продолжая лежать с закрытыми глазами и пытаясь утихомирить все нарастающий гул тысячи молотков, остервенело бьющих по черепной коробке, Тянь не сразу осознает, что в постели он не один. Чье-то теплое тело прижимается к боку, заставляя насторожиться и напрячься, но уплывающее, пошатнувшееся от боли сознание не дает сосредоточиться. В конце концов он поворачивает голову и заставляет себя открыть глаза, чтобы тут же зажмуриться и поджать губы, придерживая рвущиеся с языка ругательства, когда по сетчатке режет ярким светом. Во второй раз Тянь поднимает веки постепенно, медленно, мысленно готовясь к новому витку боли, и несколько раз удивленно смаргивает пелену перед глазами, когда понимает, что всего лишь почти уткнулся носом в рыжую макушку, поблескивающую пламенем в лучах утреннего солнца. Ну, или не всего лишь. Кто-то внутри тут же принимается требовательно рычать, жаждет растянуть губы в до одури счастливой улыбке, обвить тело руками и притянуть его еще ближе, зарыться лицом в чужие – родные-родные-родные – волосы. Но кто-то другой предостерегает. Внутри ворочается что-то неприятное, тяжелое, тянет под ребрами и тихо подвывает, подсказывая – что-то не так. Но стучащих по черепной коробке молотков, кажется, становится еще больше, сознание распадается кусками, отказываясь собирать реальность в единое целое, и вспомнить хоть что-то хоть о чем-то кажется решительно невозможным. В конце концов, он не может устоять – подается вперед, зарывается носом в волосы... и тут же отшатывается. Запах незнакомый, слишком идеально-выхолощенный, слишком приторный, отдающий омерзительной дешевизной, будто подделка под общие стандарты правильности, образец из какого-нибудь каталога. Тогда Тянь обращает внимание на другие мелочи. На слишком гладкую повернутую к нему спину; на непривычную хрупкость тонкой шеи, которую можно переломить двумя пальцами; на аккуратные лопатки, которые почему-то не выпирают так, что должно казаться – сейчас прорежутся крылья. На общую субтильность. На отсутствие поджарых, сухих мышц. На идеально белую кожу там, где должны быть знакомые родинки, так легко соединявшиеся в созвездия… Те несколько секунд, когда он почти разрешил себе заблуждаться и почти почувствовал себя счастливым, смывает волной подкатывающей к горлу тошноты, заглушает воем под ребрами, который теперь становится нестерпимо, оглушающе громким. А потом он видит это, то, что ощущается, как удар под дых, выбивающий последние остатки воздуха из легких; как обрушившееся на голову небо, или весь мир, или вся ебаная вселенная. Он видит на несколько миллиметров отросшие, черные корни крашенных рыжих волос. С кровати Тянь вскакивает так резко, что приходится вцепиться в подвернувшуюся под руку тумбочку, чтобы не упасть, когда боль обрушивается на голову с новой силой. Он чувствует себя идиотом, таким безмозглым идиотом, который чуть не провалился в прошлое, в те дни, когда держал в руках солнце. Дни настолько далекие, что теперь они кажутся почти нереальными – всего лишь полузабытый дурацкий сон. Самый теплый и лучший сон из возможных. Но даже этого чуть хватило, чтобы выныривать теперь, задыхаясь, захлебываясь, проклиная и себя, и весь мир, и тот факт, что вообще проснулся этим утром. Поджав губы, Тянь запрещает себе об этом думать, и, немного пошатываясь, бредет к шкафу, чтобы вытащить первые попавшиеся штаны и неловко натянуть их на себя. За это время он все-таки вспоминает вчерашний вечер, вспоминает рыжеволосого пацана, льнувшего к нему, сверкавшего пляшущими в карих глазах чертями-подделками и по-блядски, совсем не двусмысленно облизывавшего губы. Тянь прикидывает – сколько же он выпил, если повелся на эту херню, если уснул прежде, чем выставил пацана за дверь, если вообще хватило воображения сделать вид, что это похоже на него? По крайней мере, он может вспомнить чужое водительское удостоверение в своих руках и с угрюмым весельем признает, что даже в таком удручающем состоянии ему хватило ума убедиться, что не тащит к себе малолетку. Наконец немного взяв себя в руки, Тянь лениво окидывает взглядом свою квартиру и решает, что важнее – попытаться найти обезболивающее, которого, скорее всего, нет, или для начала вышвырнуть пацана? Хотя, на самом деле, это даже не вопрос. – Поднимайся, – он довольно грубо тормошит чужое плечо, и в это время пытается вспомнить, знает ли вообще, как это чудовище зовут. И тут же понимает – а не похуй ли? – Собирай свои вещи и вали отсюда. Несколько секунд пацан никак не реагирует, и Тянь борется с желанием схватить его за ухо и выволочь на улицу, как есть, и только наконец уставившиеся на него мутно-карие глаза немного гасят этот порыв. Когда они встречаются взглядами, тело под его рукой заметно вздрагивает, и хотя Тянь не знает, что такого сейчас можно увидеть в его глазах – чувствует удовлетворение. Но пацан оказывается и на сотую часть не так смекалист, как хотелось бы. Вместо того чтобы подорваться и свалить в закат как можно быстрее, он демонстративно выгибается, знакомым жестом облизывает губы и гортанно мурлычет: – А как же утренний заход, котик? – но все, чего добивается – это омерзение, гадким привкусом оседающее во рту. Это просто – делать вид, что так и нужно, что именно это нужно, когда в пьяном бреду втрахиваешь почти незнакомое тело в кровать, грубо наматывая на кулак короткие рыжие пряди и не видя лица. Разбираться с утренними последствиями этого – уже не так просто. К счастью, Тянь редко разрешает себе скатываться в такое лютое дно, а пустоту внутри и ненависть к себе в принципе сложно назвать последствиями, если это то, что преследует его перманентно, каждую секунду жизни изо дня в день и из года в год. Вот только до того, чтобы отключиться, оставить какого-то пацана в своем доме на ночь и разбираться с ним только утром, Тянь раньше не опускался. Ну, все бывает в первый раз, а? Соблазн все-таки поотрывать самовлюбленному недоумку уши все усиливается, но вместо этого Тянь наклоняется ниже, наматывает крашеные волосы на кулак и дергает на себя, с удовольствием слыша болезненный вскрик. Но уже в следующую секунду пацан, видимо, решает, что все как раз идет по его плану, и растягивает губы в томной, соблазнительной – омерзительной – улыбке, и Тянь отзеркаливает ее угрожающим, звериным оскалом. Вот тут-то до пацана, видимо, начинает доходить, и мутно-карие глаза без проблеска ума в них медленно округляются в испуге. Тянь скалится еще шире, наклоняется еще ниже и шипит в уже подрагивающие от страха губы, продолжая удерживать взгляд. – У тебя есть выбор – или ты съебываешь отсюда сам, на своих двоих и в той комплектации, в которой явился. Или тебя вышвырну я, и тогда не гарантирую, что уползешь ты отсюда таким же целым, как есть сейчас. Пацан реагирует мгновенно: вырывается из его хватки – оставляя в руке Тяня клок своих волос, которые тот тут же принимается брезгливо отряхивать о штанину, – и начинает носиться по комнате, поднимая свои вещи и судорожно напяливая их на себя. Все, что Тянь может чувствовать, опираясь на спинку кровати и наблюдая за этой возней – глухая, болью отдающая в продолжающих ныть висках скука. Пацан оказывается еще субтильнее, тоньше и звонче, чем казалось до этого, и от одной мысли о том, чтобы поиметь его еще раз, как тот предлагал, становится совсем гадко. От мысли о том, что уже поимел – отвращение к себе, кажется, начинает литься через край. Тянь старается не думать. Не думать о том, как бы оно все было, если бы в его постели этим утром оказался тот самый человек. Не думать о том, как бы он оскалился и зарычал, ответил ударом на удар, а не испуганно сверкал сейчас пятками, попробуй Тянь начать ему угрожать. Не думать о том, сколько бы еще раз за это утро они осквернили его кровать, или диван, или стол, или любые другие горизонтальные, а может и вертикальные поверхности. Не думать о силе дикого, неуправляемого, но добровольно и с наслаждением отдающегося ему зверя под собой. Не думать о солнце в своих руках. Не думать, не думать, не думать… Но голова все еще раскалывается, сознание все еще уплывает от него и не думать не получается, от чего Тянь ненавидит себя еще сильнее, и в попытке избавиться хотя бы от части клокочущей в груди ярости рявкает: – Быстрее! Пацан от неожиданности подпрыгивает, но его ускорившееся мельтешение перед глазами только усиливает головную боль и раздражение. Еще несколько минут – и Тянь слышит хлопок закрывшейся двери. Чувствуя себя абсолютно выжатым и эмоционально, и физически, он устало оседает на диван и откидывает назад голову, прикрывая глаза. В висках пульсирует болью, пересохшее горло требует воды, пальцы покалывает от желания сыграть в русскую рулетку. Но, кажется, даже соблазнительная перспектива сдохнуть не может заставить его сейчас сдвинуться с места. А вот вбивающаяся гвоздями в мозг трель звонка – очевидно, может. Поднимаясь и идя по направлению к входной двери, Тянь уже прикидывает, как это будет приятно – до предела сжать пальцы на птичьем горлышке какого-то черта вернувшегося в его квартиру крашеного недоумка. Растянуть наслаждение от убийства кого-то другого определенно проще. Выбор очевиден. Пока что. Но пора бы уже привыкнуть к тому, что у мира всегда найдется для Тяня сюрприз еще гаже, чем он сам рассчитывает. – Какого хуя ты здесь забыл? – рычит он, закрывая собой проход, но Чэн не обращает на это никакого внимания – сдвигает плечом в сторону, будто Тянь кукольный, и спокойно проходит в квартиру. Шкаф ебаный. – И я рад видеть тебя, братец, – лениво отзывается Чэн, и Тяню в грудь прилетает бутылкой воды и блистером с таблетками, но для удивления места в уже до предела, до дурноты раскалывающейся голове не остается. Если этот мудак надеется на «спасибо» – он пришел не по адресу. Тянь выдавливает несколько таблеток на ладонь, закидывает их в рот и опустошает бутылку в несколько глотков, чтобы тут же впериться в Чэна взглядом, без лишних слов говорящим, что ему здесь совсем не рады. Взгляд предсказуемо игнорируют. Чэн небрежным жестом цепляет пальто на вешалку, проходит дальше в небольшую квартиру – значительно меньше старой, принадлежавшей дяде, – и оглядывает полупустую комнату с видом ценителя, забредшего в музей и не слишком довольного экспонатами, но прикидывающего, что из этого еще можно представить в выгодном свете. Будто впервые видит. Если бы. Рядом с братом, таким непрошибаемым и хладнокровным, Тянь всегда будто возвращается в прошлое, опять чувствует себя подростком, малолетним капризным уебком, жадным до странного, нездорового внимания и до тошноты пафосным. Внутренности еще сильнее скручивает знакомым тяжелым, давящим узлом – на сегодня ему уже вполне хватило одного путешествия в прошлое, второе нервную систему может и окончательно сжечь к херам. Тянь уже почти готов сорваться на мольбу, на постыдный скулеж, на сбивчивый, лихорадочный речитатив уйди, уйди, уйди… Но к его счастью, Чэн заговаривает первый. – Это от тебя только что испуганный рыжий выбежал? От этого вопроса точно легче не становится. На слове «рыжий» Тянь непроизвольно дергается, и хотя это наверняка не осталось незамеченным, тут же старательно отзеркаливает маску чужого равнодушия, стирает с лица любые признаки замешательства, злости, брезгливости, отголосков многолетней боли. Чувствует, что получается дерьмово, и внимательный, цепкий взгляд Чэна это ожидаемо подтверждает. Да и ответ он сам знает, а спросил явно не ради него, так что Тянь просто фыркает совсем не весело, проходит мимо и опять валится на диван, дожидаясь, пока таблетки подействуют и молотки из его головы наконец съебут к кому-нибудь другому. Из-под полуприкрытых век наблюдает, как Чэн медленно проходит следом, как становится напротив, как задумчиво ведет пальцами по подбородку. – Любопытно, – как-то странно тянет он, и Тянь опять напрягается, вскидывается, как сторожевой пес, чувствуя, что за этой интонацией не кроется ничего хорошего. – Одновременно так типично для тебя и так… неожиданно. И вдруг становится кристально ясно, к чему он ведет, а желание слушать дальше пропадает окончательно – но Чэн, конечно, это видит, и потому давит еще сильнее. Челюсти Тяня стискиваются крепче, руки сжимаются в кулаки до побелевших костяшек, лишь бы не огрызнуться, не зарычать, не вцепиться в глотку родному брату. – С каких пор ты переключился на хрупких, податливых мальчиков, которых раздавить можешь одним пальцем? Это… не твой стиль. Или был так пьян, что все критерии отбора отошли на второй план? Хотя о том, что он обязан быть рыжим, кажется, ты даже в самом невменяемом состоянии не можешь забыть… Все-таки не выдерживая, Тянь срывается с места, преодолевает расстояние между ними в два больших шага и сминает в хватке идеальную стойку ворота белой рубашки, глушит грязью стерильную чистоту. Скалится, рычит, дает волю выкручивающей жилы, сжирающей изнутри ярости – Чэн мог бы скрутить его в пару быстрых движений, но вместо этого остается все так же отвратительно невозмутим, только равнодушие обыденно-серых глаз сменяется каким-то мрачным ликованием. – Дурак ты, Тянь, – говорит он тихо, как-то почти мягко, и это остужает лучше опрокинутого на голову ведра ледяной воды. Тянь выпускает рубашку из хватки, делает шаг назад, второй, третий – ноги подкашиваются, когда сталкиваются с диваном, и он мешком валится назад, чтобы тут же уткнуться лицом в руки, опирающиеся на колени. Пальцы зарываются в волосы, оттягивают их, чтобы стало хоть чуточку больно, чтобы отвлечься от той, другой боли, ноющей в диафрагме, за ребрами, в костях, смолой текущей по венам. Часть его жалеет, что Чэн никогда не поднимет на него руку. Лучше бы поднял, выбил из него всю эту дурь, подростковый ангст, который все еще копошится под кожей, хотя Тянь сам уже давно не подросток. На самом деле, даже не уверен, что когда-то был – слишком рано пришлось взрослеть. Кто-то в нем со злой насмешкой фыркает на «подростковый ангст»; этот же кто-то шепчет вкрадчиво, с ядовитой лаской: Ты знаешь, что это не выбить, не вылечить, что не пройдет и не отболит. Теперь знаешь, но уже поздно. Ты как всегда опаздываешь. Сжигаешь мосты, по которым потом пытаешься бежать. С профессиональным умением занимаешься саморазрушением. И ладно бы только с приставкой само-… «Ублюдок», – думает Тянь, и не знает, о ком – о себе или о Чэне. Впрочем, неважно – справедливо для обоих. Ублюдок – это у них семейное. – Как насчет того, чтобы наконец прекратить жалеть себя и сделать хоть что-то? – в жестких интонациях Чэна не остается и следа от промелькнувшей минуту назад мягкости, и из-за этого иррационально легче становится дышать. Такой Чэн – он привычен. Перебрасывать подачу такому Чэну гораздо проще, но сейчас Тянь слишком измотан для словесной перепалки и потому может только огрызнуться вяло, так и не поднимая головы: – Пошел вон, – и сил у него не находится ни для удивления, ни для стыда, когда приходит осознание, что собственный голос едва слышно дрожит то ли от злости, то ли от безысходности. Вероятно, от всего разом. Кто-то другой даже не заметил бы – но Чэн, конечно же, замечает. – Хотя бы попытайся что-то исправить, – ответ звучит как будто бы невпопад, но Тянь знает, о чем это; они оба прекрасно знают. Чэн говорит так, будто это что-то простое, и легкое, и само собой разумеющееся, и от этих бесстрастных, спокойных интонаций злость окончательно перекрывается отчаянием и гулкой, эхом отзывающейся во внутренней пустоте тоской. – Да что ты вообще знаешь! – раздраженно выплевывает он и все-таки вскидывает голову, из-за чего успевает заметить, как в глазах Чэна мелькает что-то странное. Тянь тут же невольно затыкается и следующее предложение вырывается из него против воли: – Ты что-то знаешь… Чэн молчит, и хотя лицо опять каменная маска, сомнений не остается – знает, неясно, что именно, но знает, а это в его случае говорит о многом. И оплошность эта, мелькнувшая на обычно невозмутимом лице мимолетная эмоция – никакая не оплошность на самом деле, у Чэна не бывает таких глупых осечек, а значит, хотел, чтобы было замечено. Но вместо ответа он вытягивает телефон, что-то быстро набирает и спустя секунду телефон Тяня отзывается приглушенным сигналом откуда-то из недр квартиры. Тут же развернувшись, Чэн идет к двери и только бросает на ходу: – Будь по этому адресу к семи вечера. – У меня дела, – вяло отпирается Тянь, хотя оба прекрасно понимают – придет, хотя бы просто для того, чтобы занять себя чем-то и не выть в пустоту. В затылке никак не прекращает мучительно пульсировать, и сосредоточиться сложно, поэтому о намеренной осечке брата он решает подумать потом, все равно ответов от него не добьешься, если тот сам этого не хочет. Чэн же останавливается у зеркала, замирая в пол-оборота к Тяню, и тот может видеть, как он демонстративно поправляет манжеты рубашки, еще демонстративнее – измятый воротник. Спустя несколько секунд он все-таки оборачивается, окидывает Тяня оценивающим взглядом с головы до ног и, остановившись на явно измученном и не слишком презентабельном сейчас лице, показательно вздергивает брови. «Вот это твои дела?» – почти слышит Тянь незаданный вопрос, и просто не может удержаться – закатывает глаза. – Пошел вон, – опять бросает он, но в этот раз как-то совсем беззлобно. Чэн издает тихий, такой редкий для него смешок, бросает уже из коридора: «Не забудь, семь вечера», – и спустя пару секунд Тянь второй раз за утро слышит хлопок двери и остается в квартире один. Губы непроизвольно растягиваются в короткой улыбке. Тянь может регулярно со всей возможной убежденностью утверждать, что ненавидит визиты брата – но после их перепалок натянутый в груди узел, который вначале всегда давит еще сильнее, в конце концов значительно слабнет. Вслух он этого, конечно же, никогда не признает.

***

Остаток дня проходит в полубреду от схлынувшей только к обеду головной боли, в сигаретном дыму от двух выкуренных пачек и в попытках занять себя хоть чем-нибудь, не прикладываясь при этом к бутылке. Эксперимент с приготовлением обеда оборачивается срачем на кухне и глухой тоской вкупе со злостью из-за опять навалившихся мыслей о том, о чем думать нельзя. В конечном счете это заканчивается заказом еды на дом, поедая которую Тянь чувствует отчетливый привкус поражения. Ему откровенно скучно – а может, мыслями о скуке он прикрывает что-то другое, более глубинное, сложное и всепоглощающее. Под ребрами продолжает выть, хоть уже не так громко – но до того утробно и горько, что становится только хуже, обреченно-разбитее. Этот вой развеивает пылью по внутренней пустоте то, что Тянь обычно предпочитает игнорировать. Но сегодня игнорировать не получается. Сегодняшний день вообще с самого утра масштабно идет по пизде. Или со вчерашнего вечера? А может, с того момента, как он вообще родился? Так что Тянь плюет на остатки того, что когда-то можно было назвать гордостью и самоконтролем. Ближе к семи вечера он выбирает самый иррациональный вариант из возможных – идет на остановку, садится в нужный автобус, оплачивает проезд и бредет к третьему сиденью с конца, опускаясь на то место, которое ближе к проходу. Тянь поворачивает голову на бок, к окну, закрывает глаза, делает глубокий вдох и представляет. Он редко разрешает себе эту слабость, очень, очень редко, но иногда, когда оказывается тотально, катастрофически близок к тому, чтобы окончательно рассыпаться на части – кажется, что выбора просто не остается. Или же ему удается очень талантливо себя в этом убедить. Что может быть лучше, чем добить себя, когда и так уже в шаге от того, чтобы сломаться? Так что Тянь представляет. Представляет знакомое усталое, заебанное в край тяжелым днем лицо того, кто так часто устраивался рядом с ним у окна на третьем сидении с конца. Представляет хмурую морщинку между сведенных к переносице бровей и восхитительно теплые карие глаза, непроизвольно закрывающиеся под мерную качку автобуса. Представляет раздраженное шипение у своего уха, когда накрывает ладонью чужую сильную, мозолистую руку. Представляет, как ощущаются узловатые длинные пальцы, когда переплетаются с его собственными; как слабые возмущения удивительно быстро гаснут; как под ласковыми поглаживаниями бугрится шрам на ребре ладони. Все собирался спросить, откуда этот шрам, откуда тот, на сгибе безымянного пальца, за ухом, на предплечье, на лодыжке, прямо под выпирающей косточкой. Хотел узнать историю каждого из них… но так и не узнал. Чуть встряхивает головой, выбрасывая из нее сожаление о несделанном, и представляет. Мерная качка автобуса побеждает и чужая – родная-родная-родная – голова устало опускается ему на плечо. Горячее дыхание опаляет шею, рука выпускает из хватки шершавую ладонь, чтобы пальцами зарыться в рыжие волосы и помассировать кожу. Чтобы увидеть, как вечно напряженное лицо расслабляется, как исчезает хмурая складка, как все тело непроизвольно подается ласковому прикосновению. И становится так тепло, тепло теплотепло… Настолько тепло, что больно, что кажется, это немного убивает. Тянь резко открывает глаза и выныривает из собственных мыслей, задыхаясь и отчаянно хватая ртом воздух. Сердце срывается в тахикардию, сбивается в аритмию, колотит по ребрам с изматывающим бешенством, кажется, еще секунда – останутся сплошь переломы. Вцепившись пальцами в сидение перед собой до побелевших костяшек, он чувствует себя наркоманом, жадным и алчным, дорвавшимся до дозы и едва успевшим остановить себя за секунду до того, как передознулся бы. Остается радоваться тому, что в автобусе почти никого нет, и только сидящая впереди старушка опасливо поглядывает. Не выдержав, уже на следующей остановке Тянь практически сбегает из автобуса. На улице он останавливается, сделав всего несколько шагов, жадно захлебывается свежим морозным воздухом и запахивает плотнее куртку, когда холод неожиданно впивается пальцами-иглами в кожу, в мышцы, в кости. И, кажется, реальный холод отношения к этому имеет мало. Кажется, он себя переоценил. Кажется, именно такого разрушительного эффекта и добивался. Чтобы отвлечься, забыться, собрать себя обратно в некое суррогатное подобие человека, Тяню требуется несколько минут, за которые затихает тремор в пальцах, в груди, в голове. Наконец немного придя в себя, он определяет, где находится, прикидывает, что оставшегося до семи времени ему вполне хватит, чтобы добраться до нужного адреса, и решает пройтись пешком. Частые светлячки уличных фонарей разбивают ранние сумерки бесснежной зимы, серые люди снуют по серым улицам, такие скучные, одинаковые, безликие. Пожалуй, это немного слишком для одного дня, и такими темпами до ночи Тянь не доживет – либо рехнется окончательно, либо свалится в каком-нибудь приступе. Но он сам напрашивается на это с завидным упрямством, добровольно напарывается ребрами на торчащие тут и там ржавые пруты. Соблазн все-таки послать Чэна с его просьбами очень далеко и очень глубоко велик, но Тянь знает, что возвращаться сейчас в удушающую, оглушающую тишину своей полупустой квартиры – не самый лучший вариант, так что он доходит до нужного места, уже, кажется, совсем успокоившись, поднимает взгляд… И с удивлением упирается им в вывеску картинной галереи. Ладно. Тянь никогда не был ценителем прекрасного, Чэн – тем более, и это либо действительно что-то важное, либо у Чэна проснулось крайне странное чувство юмора. Неожиданно сильный порыв ветра забирается под куртку, ледяным лезвием проходится по коже и заставляет содрогнуться то ли от самого ощущения, то ли от предчувствия еще какого-то дерьма. Проигнорировав это – или попытавшись, – Тянь ступает вперед, открывает дверь и заходит в теплое помещение, заполненное редкими снующими мимо людьми. Следующие минут пятнадцать он бродит по картинной галерее в бесплотных попытках найти Чэна, откровенно скучает и думает о том, не пора ли сваливать. Но помещение оформлено в неожиданно приятных, мягких тонах и царящая здесь спокойная, тихая атмосфера удивительным образом умиротворяет расшатанные нервы. Тянь все-таки не спешит уходить, хотя все равно понемногу начинает закипать и злиться – притащился он сюда, кажется, зря. Значит, это все-таки не важное дело, а внезапно проснувшееся странное чувство юмора. Идя от картины к картине, Тянь думает о том, что выставку устроил какой-нибудь энтузиаст с кучей денег и свободного времени, ищущий новые, никем пока не признанные таланты. Талантов он, правда, пока что в упор не замечает. А потом взгляд цепляется за одно из полотен. Тянь подходит ближе, застывает перед картиной и чувствует, как его изрядно заебанное этим днем сердце начинает биться где-то в глотке. Недоверчиво рассматривая, он не понимает, что увидел настолько особенного, но по позвоночнику будто проходит разряд тока, заставляя выпрямиться в струнку, и под ребрами дерет битым стеклом. Это уголь, для непрофессионального взгляда – красиво, умело, но что-то большее? Нет. И все-таки Тяню кажется, что шипы из картины забираются под кожу, что нарисованные лианы опоясывают горло удавкой и тянут назад. Он чувствует себя на краю пропасти, в шаге от смерти, в десяти секундах от разрыва сердца. Личный апокалипсис разгорается, растекается по венам лавой – логичное завершение череды совпадений и неверных решений слишком долгого и нелепого дня. Тянь ломается, крошится, распадается на атомы. Не сразу понимает, что это чувство самосожжения, саморазрушения, тотального самоуничтожения такое до боли знакомое, нужное, по-мазохистски правильное; то, чего он добивался, устроив себе личную пытку воспоминаниями в автобусе. А когда понимает… Взгляд сам собой опускается ниже, туда, к именной табличке. Все происходит так быстро, еще до того, как он успевает осознать, что ожидает там увидеть. А даже если бы осознал… …невозможно, нереально, несбыточно-страшно-до-дрожи-нужно… Судорожно сглатывая, Тянь несколько раз смаргивает пелену перед глазами, недоверчиво вглядываясь в табличку и перечитывая ее раз за разом. «Хотя бы попытайся что-то исправить». Чэн. Сука. Он знал. Вот, что он знал, мразь. Поэтому и сказал прийти сюда… Новый взгляд на себе он чувствует кожей, выкручивающимися жилами, каждым отдельно взятым позвонком, и Тяню не нужно поворачивать голову, не нужно поднимать глаза, чтобы понять, кто это. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Дыши, блядь, дыши. Он продолжает пялиться на именную табличку, не зная, чего хочет больше – чтобы она оказалась всего лишь очередным вывертом его окончательно поехавшей психики, сном горько-сладким и сумасшедшим, на грани, за гранью, далеко за пределами чего-то нормального, за пределами закатов-рассветов и сменяющихся времен года… Или чтобы она оказалась реальностью. Здесь и сейчас. Разрушительной надеждой. Смертью и исцелением. Тянь предпочитает не думать о том, насколько отчаянным и изголодавшимся выглядит, когда не выдерживает, поднимает взгляд и упирается им в застывшую, бесстрастную маску, вылепленную талантливее, чем та, которую носит изо дня в день Чэн. Тянь не может похвастать такой выдержкой. Тянь не может похвастать тем, что помнит такую выдержку у него. Тянь не может даже понять, ждал он этой встречи, знал, что она произойдет или ошарашен, разбит, повержен так же, как сам Тянь. Тянь думает, что он сейчас сбежит – но он не бежит. Подходит ближе, останавливается перед собственной картиной и смотрит теперь только на нее. Правильно. Сбегать – это всегда было прерогативой самого Тяня, весьма сомнительной честью, которую он лично возложил на собственные плечи. – Не знал, что ты рисуешь. Как я это упустил? – Тянь сам не может поверить в то, насколько ровно звучит его вопрос, пока в груди оглушительно взрываются вселенные. – Наверное, ты не очень-то хотел знать, – знакомый голос заставляет его упасть, сорваться с края обрыва, наконец словить долгожданный, лучший приход из возможных. Не в состоянии контролировать себя, держать в руках, Тянь жадно вглядывается в родные черты лица, незнакомо заостренные и резкие; вглядывается в родные карие глаза, незнакомо холодные и равнодушные, глядящие вперед, на картину, спокойно и сдержанно. В них больше нет знакомого тепла, когда-то оседавшего в диафрагме таким неконтролируемым, всепоглощающим приливом нежности, что это бывало почти больно. И это финиш. Это ебаная конечная. Тянь не знает человека перед собой. От этого понимания что-то внутри необратимо рушится. Тянь все еще нуждается в человеке перед собой. От этого понимания кто-то внутри умирает под собственный тихий, надрывный вой. Кажется, теперь Тянь понимает, к чему его готовил весь этот блядский день. Потому что нет надежды. Нет исцеления. Не будет никакого «хотя бы попробуй все исправить». Ему теперь, кажется, ничего не осталось – ни боли, ни горечи, ни отголосков. Только пустота. И пыль на том месте, где каменное сердце придавливает многотонным блоком осознания – это не может стать вторым началом для того, что он сам разрушил. – Ну здравствуй, Мо Гуань Шань. Это второй конец. Второй личный Армагеддон.
985 Нравится 406 Отзывы 330 В сборник
Отзывы (15)