Пройдёт еще несколько дней в тягостных потугах смириться с её выбором — я безропотно приказал Мейлин находится с госпожой с самого момента трагедии, сам же не появляясь на ее глазах и пристальных взглядах прислуги. Мне эти пресноватые, пресловутые дамочки позволили лишь подходить к комнате, но не более, иначе они расскажут моему работодателю, как я посмел покусится на девственное тело молодой госпожи. Но, похоже, эти лицемерные людишки не думали начать повествование с того, как они чуть не прошляпили жену аристократа в лапы последнего проводника.
Конечно, от обязанностей меня никто не освобождал: я по-прежнему позволял себе управлять поместьем, вламываться на кухню к поварам в свободные минуты и готовить для девушки изысканные блюда; только вот она их не ела, воспринимая мою болезненную верность лишь работой, которую я должен выполнять.
Она роняла крупные, обжигающие горячей влагой сапфировые слезы, сжимая горяще-ноющие заживающие запястья поочередно, борясь с излишней чувствительностью — вспоминала момент, когда отчаилась несколько раз провести остриём лезвия по своим нежным рукам; припоминала, что хладнокровие Фантомхайва сотворила с ее мужеством и гордостью, превратив в отвратительную щенячью верность — постепенно открывая глаза и понимая, что мужу нужны только псы и подчинение.
Из окна проникали вглубь ее комнаты игривые лучики, заигрывали с летящими легкими покровами, плавно опускались на белесые локоны — те отблёскивали в блаженном свете — госпожа поднимала исхудавшее лицо навстречу дневной прохладе, тянущейся извилистым потоком с распахнутого окна, созерцала вековой дуб и невольно роняла робкую улыбку, заметив гогочащую ворону:
— Прелестная моя, радуешься приходу весны?
Если бы. Дьявольская птица сорила безмерными усмешками и упрекала в людской наивной глупости и нерешительности чистого сердца на отрицательный поступок свою случайную собеседницу, лживо насмехалась и смотрела на витающую в атмосфере напряженность. И это вызывало искреннюю улыбку в разрез с глянцевым, сизоватым в блеске, оперением посланницы чумы.
Вечером зеленоглазая прелестница безмятежно проваливается в игривые, мягкие перины, смыкает измученный взор и затихает в ту же минуту под целебными микстурами, так и не съев ничего за день. Во мне медленно разламываются стальные прутья, сдерживающие мой нарочитый характер и зверское эго. Рядом нет контрактора, в моей голове нарастает диссонанс.
Я безмолвно сижу на террасе, отравляю своим внимательным взглядом сумеречную обстановку и распиваю багряный напиток, опустив лживую человечность своих глаз. Что сказать, теряю самообладание, приобретенное за, относительно, долгое существование. Делаю глоток и смакую кисловатый привкус виноградного сока, прокатывая и охлаждая человекоподобную гортань. А желаю человеческого…
Ворона издает жалобный резонирующий в ушах вопль, роняет около моего бокала кусок проволоки с металлическим отливом и присаживается на плечо, вцепив острые когти в ткань фрака из английской шерсти. Я невольно усмехаюсь акту смелости птицы и тянусь кончиками пальцев в белоснежных перчатках до клюва, с нежностью почёсываю под хрупким черепком и соскальзываю ниже, заигрывая с оперенной шеей. От моей ночной вестницы исходит аромат трупного разложения — там, в середине леса их часто подкармливает их верный слуга, закапывая теплые трупы и закидывая землёй так, чтобы они смогли добраться.
Падальщики...
Они олицетворяют грань между смертью и жизнью, невольно витают черной мглой между прошлым и будущим. Эти гонцы находятся вне утекающего времени, зыбких песков предрассудков и бессмысленного бытия.
Как и я.