ID работы: 7210436

Никого кроме нас

Kuroshitsuji, Цементный сад (кроссовер)
Слэш
NC-17
Завершён
509
Размер:
152 страницы, 11 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
509 Нравится 107 Отзывы 177 В сборник Скачать

Шестая часть

Настройки текста
Сиэль заставляет себя подняться. На часах половина восьмого утра, и солнце уже освещает стены дома, плотно обступив их со стороны «цементного сада». Сиэль только несколько минут позволяет себе понаблюдать за тем, как бело-желтоватые столпы падают на не заправленную, пустую кровать напротив. Вдруг он невольно воображает, как цемент — весь цемент дома Блэквудов — в подвале, в саду, сохнет и черствеет на той или иной стадии. Тот, что на улице — вбирает в себя солнечную энергию, чтобы согреться, а тот, что в подвале — новорожденный, влажный, как после околоплодной жидкости, — будет сохнуть и впредь. Сам Сиэль все еще на дне шкафа, он это ощущает всем нутром. Его до сих пор никто не слышит, поскольку все залито цементом. И, конечно, он не помнит, как оказался в постели в своей комнате. Всплывает только дубовая дверь, а за ней — исключительный темно-пепельный мир. Пустой провал в памяти. Как беговая дорожка в никуда. Хотя, судя по пижаме, юноша все же переоделся. Но зачем он надел пижаму, если летом спит в одних трусах? И он вспоминает, — коротенькой вспышкой — что синяя, тонкая пижамка с белыми кроликами — подарок матери. «Синий — это твой цвет, милый. Прекрасно сочетается с твоими глазами». Пижама — защитная тканная аура от Оливии. Он решил, что в ней ему будет спокойнее пережить эту ночь. «Мама всегда с тобой», и ее объятия просачиваются через хлопковую ткань. Так все и было. Во рту стоит горько-кислый привкус, голова чугунеет. Сиэль умывается в ванной: он халтурит, чистит зубы кое-как, причесывается смоченными пальцами, проглатывает болеутоляющую таблетку, которую запивает ледяной водой из-под крана, а затем, не переодеваясь, спускается. Себастьян стоит у открытого окна в гостиной и курит. По бокам от точеной фигуры раскинулись шторы цвета киновари, и Сиэль задается вопросом, что подтолкнуло Оливию выбрать ткань столь броского цвета? Оливию, которая сама ходила в серых, блеклых цветах, словно стесняясь привлекать внимание? Он никогда не узнает. Старший брат оборачивается на звук шагов: на тихое шлепанье босых ступней по паркету. — Где остальные? — спрашивает младший. — На кухне. Сиэль бредет туда. Виктория и Альберт сидят за столом и еле возят ложками в тарелках. Молоко и шоколадные сладкие подушечки, их любимые. Лица у двойняшек сумрачные, налитые тяжестью и чуть припухшие. Ханна стоит у раковины и пьет апельсиновый сок. У нее тоже неважный вид. — Где мама? — очень тихо, чтобы не услышали двойняшки, спрашивает она у брата. Должно быть, утром проведала спальню Оливии. — Ты правда хочешь знать, Ханна? Тебе так будет спокойнее? Если да — я скажу. Но Ханна не знает, что ответить. Девочка только неопределенно ведет головой и плечами, а Сиэль не может избавиться от мысли, что она похожа на ту белую гарпию с картины — невинную вестницу смерти. Сиэль наливает себе чай. Надо поесть, но, от одной мысли о еде, к горлу подступает тошнотворный, липкий комок, словно он шарик мокрой шерсти проглотил. Он садится, как входит Себастьян: бросает на стол утреннюю газету, — их любил читать до работы Гордон — но никто не обращает на это движение внимания. Газета — Гордон — новости. Последнее, свежее, отторгается, как чужеродный элемент. Достаточно с них вестей. Все впали в оцепенение, в омут мыслей, заиндевевшее чувство безвозвратной утраты и потерянности. Если бы они могли, то застывшее время повернули вспять. Но вместо этого Себастьян открывает холодильник: ничего подходящего на завтрак, кроме, пожалуй, яиц, молока, масла и шоколадной пасты для бутербродов — на самом донышке. Тогда он хлопает дверцей, берет свою угольно-черную чашку и намешивает хлопьев, как у младших. Садится напротив Сиэля и ест. Наблюдая за тем, как старший брат и двойняшки поглощают шоколадные подушечки, Сиэль вдруг ощущает растущую решимость. Она поднимается из недр существа, внезапно, лавино- и цунамо-образно, и где-то за этой дерзостью очень быстро мелькает знакомая тень. Это жертва с потенциально кобальтовыми глазами, как у Сиэля. Жертва, которая, возможно, превзошла бы его во всем, будь у нее шанс. Сиэль попросту вспоминает, что он, возможно, не один, а его — целых полтора. Появляется потребность кое-что сказать, что он и делает: — На одних хлопьях и сэндвичах мы не протянем. Надо сходить в магазин за едой. Составим список продуктов? Отзывается Ханна: — Я пойду, — говорит она неживым голоском. Всегда самая тихая и послушная в семье, тень матери, сестрица подхватывает идею брата или цепляется за нее, верно разглядев соломинку. — Пойдем вместе с тобой. — А нам нравятся хлопья, — настаивают двойняшки. — А вас никто и не спрашивает. Вам дай волю и будете есть одно сладкое, — отвечает Сиэль. Он замечает тонко-уловимое движение: Альберт хочет показать ему язык, но передумывает. Бледно-малиновый кончик языка медленно высовывается и, напрягшись, только облизывает верхнюю губу. Слизывает каплю молока. Сиэль отрывает от холодильника лимонный блокнотик на магнитике со вставленной в пружинку мини-ручкой. Обычно в таком мама оставляла для себя заметки. На первой страничке осталась одна, гласившая красивым, беглым почерком: «Химчистка пятн., купить тыкву, моющее средство для раковины». Всего этого она, разумеется, сделать не успела. Сиэль долго думает — срывать листик или нет? В конце концов, он вспоминает, что его можно перевернуть (!) что он и делает с колким чувством облегчения. В первую очередь стоит завершить хотя бы одно задание матери. Поэтому, он записывает: «Моющее для раковины», и озвучивает это вслух, испытывая все то же смутное ощущение облегчения с горьким привкусом. Далее овощи: морковь, картошка, салат, сельдерей, лук… У них почти ничего не осталось даже из элементарного. Свежий хлеб. — А можно апельсины? — робко добавляет Ханна. Она их обожает и жить не может без апельсинового сока. — Апельсины, — записывает Сиэль и вспоминает задорную шутку Оливии: «Ханна у нас, как Чебурашка из «Крокодилы Гены», вся в апельсинах», и он хочет улыбнуться, но губы застывают, как затверделые. Да, Оливия любила мультфильмы. — Мясо, — добавляет со своей стороны Себастьян. — Хоть иногда нужно его есть. Верно. Сиэль поддерживает эту идею. Ежемесячная сумма денег, о которой позаботилась Оливия — и которую они уже получили в конце прошлого месяца — позволяет содержать дом, покупать всю необходимую еду и даже немного остается, чтобы откладывать. — Мука кончилась, — Ханна смотрит по шкафчикам. — Хорошо, думаем, что еще. Со всех сторон доносится разное, раздается тяжело, как будто всем плохо думается: — Помидоры. — Макароны. — Сыр. — Шоколадные мишки «Тедди». Сиэль записывает все, кроме медведей — понятно откуда ветер дует. Вместо этого он помечает: «Если что, — сладкое для детей». «Для детей!» Как будто он сам недавно записался в старики, а ведь он тот еще сладкоежка. Когда список готов и все позавтракали, Ханна и Сиэль собираются в маркет, где обычно Блэквуды и закупались продуктами. — Может, лучше я пойду, а ты посидишь с двойняшками? — спрашивает Себастьян у сестры, но Ханна просит: — Можно я? Вдруг становится понятно, что она хочет уйти из дома, хоть ненадолго. Он давит на нее, как цементная плита. Необходим свежий воздух, новые декорации. Возможно, девочка понимает или смутно догадывается, что Оливия Блэквуд вовсе не покидала пределы дома, и ее дух витает где-то рядом. От этого вполне может закружиться голова. От этого может захотеться истошно кричать, царапая стены. Себастьян понимает. Перед тем, как выпроводить обоих за дверь, он говорит напоследок: — Много не берите, иначе не унесете. — Наверное, припоминает выдающиеся способности младшего брата к тасканию тяжестей. Альберт и Виктория точно очнулись и обеспокоенно засуетились: — Куда они уходят? Куда? — За едой, — отвечает Себастьян. Малышей почему-то пугает эта затея. Альберт впивается в голубые шорты Сиэля: неожиданно хватко и сильно, даже костяшки пальцев побелели. — Не уходите! — Я вернусь, Альберт. Обязательно. — Все равно не уходи! Не уходи… Тут он заливается слезами, а видя его слезы, рефлекторно отзеркаливает и плачет Виктория. Оба завывают детенышами китов. Это пронзительный, тоскливый вой, чередующийся всхлипыванием. Двойняшки за всю свою жизнь столько не плакали. В этом плаче гораздо больше беспощадного, чем кажется. — Ма-ма… тоже… ушла… — Мы хотим обратно к маме! — Пожалуйста, вернись! Мамочка! Мамочка! У Ханны при виде этого искажается лицо: становится совсем пепельным, а глаза стремительно наполняются слезами. Она начинает дрожать, как осиновый лист. Сиэль хватает ее за руку и выволакивает на улицу: если они останутся, это затянется на весь день. Себастьян справится как-нибудь сам, а им нужно что-то делать, иначе, они уподобятся самым младшим в семье. Они будут реветь или смеяться, как в ту злую минуту или… нет, он не знает, но будет что-то плохое. — Идем, скорее, идем, идем, Ханна, — шепчет он и ведет сестру за собой. Синеглазый стремительно шагает вперед, не давая Ханне даже передышки, времени на раздумья, и ему не нужно оглядываться, чтобы понять — девочка идет следом и плачет. — П-почему ты так себя ведешь? — спрашивает она. — Потому что она хотела, чтобы мы были сильными. Но ты можешь плакать, Ханна. Плачь, сколько хочешь, пока вся не закончишься. Не обращай на меня внимания. Сиэль впервые в жизни ощущает перемену в себе: и все же, откуда в нем такая смелость? Ведь он всегда слыл самым трусливым в семье. Как его рот вообще исторгает подобные слова? Как он может идти в магазин, словно это обычный будничный день, после того, что произошло ночью? Не его ли руки заливали мать цементом? Но он просто отбрасывает любую мысль, — по ощущению они все его топят, гнилые — и он немногим замедляет шаг ради Ханны, поскольку ей тяжело идти. Ради. Красивое слово. Ради Ханны. Ради младших. Ради старшего. Ради мамы. Ради семьи. Он ощущает, что источник решимости может крыться и где-то здесь, хотя на более глубинном уровне догадывается, что он не тот человек, который способен заботиться о ком-то так, как хотелось бы. — Ты на самом деле, сильный мальчик, Сиэль, — мама гладит маленького сына по голове, а он ревет, размазывая слезы по щекам и губам. Ему постоянно мерещится, что мир — это опасное чудовище, троглодит, а он сам — маленький кролик из тех, часто встречаемых сказок: дрожащие фаянсовые уши из куста и турмалиновые глаза на выкате. Страшно жить, жутко дышать: ветер касается шерстки, а свет луны и солнца задевает глаза. Мир слишком велик и опасен! Возможно, поэтому Сиэль всей душой ненавидел и презирал каждого кролика и зайца из книжек, каждую слабую, дрожащую тварь, но симпатизировал хищникам, которых почему-то постоянно за что-то наказывали. При этом ребенок до барабанной дроби в груди боялся за «доброго» героя — разумеется, это он и есть! — и переживал: «Волк съест Кролика, мамочка?» — «Давай, посмотрим, родной. Ну чего же ты плачешь? Не плачь, еще ничего не случилось. Кролик выкрутится, вот увидишь». Сиэль смутно помнит эти кадры, ему даже кажется, что Плакса искренне боялся за белых и пушистых, и это уже именно повзрослевший Сиэль разбавляет воспоминания своими настоящими размышлениями. В глубине души Плаксе хотел бы иной исход: по ощущению это карминный цвет с вкраплениями чернил. И зверь… о, зверь торжествует — он получил то, что заслужил по праву! Лицемерная крошка Сиэль, должно быть, сам хотел бы обладать такой силой, ну, а Кролики… а что Кролики, когда выживает сильнейший? Контролировать, владеть — означает быть частью выживающего мира. Это означает жить. Но: — Я трусливый! Трусливый! — сопли и слезы противно смешиваются на коже, как вода и клей. Ему лет пять. Он не помнит, что произошло, но можно выбрать почти любую причину — тогда Плакса ревел по любому поводу: толкнули во дворе, зазанозил палец, из куста вылетел усатый жук или у него просто поднялась температура или кольнуло в животе. Оливия очень добра. Она оттирает платком мокрые глаза, от слез они сияют и искрятся, как драгоценные камушки — особенно яркие и кристально чистые. Она смотрит в них с необъятной, неизъяснимой любовью. Сиэль ощущает, что материнские глаза противопоставлены тому большому, что неустанно окружает его. Даже тогда, когда он укрыт под одеялом в своей кроватке. — Неправда. Ты просто осторожный и стараешься расценивать свои силы, это хорошо, это правильно, милый мой. Нужно быть осторожным и беречь себя. Ради себя. Ради мамы и папы. Ради, ради, ради, ради… Ради себя в том числе. Хорошо ли он расценил силы, чтобы дойти до маркета и купить морковки с картошкой? Справится ли он? Просто мама умерла, и выбора не осталось. Равно как и тогда, когда их зародилось двое. Ведь по странному сценарию выжить мог только один из них, и у Сиэля не оставалось выбора, кроме как съесть единоутробного брата. Жертва в угоду будущего. Открывшийся резерв чужой силы, которую он давно-давно поглотил и усвоил, оставив про запас. Это как нерпа, вытягивающая энергию из собственных запасов жира в черный день зимы. Жертва близнеца была не напрасной. Не напрасной… И, кажется, теперь, именно из нее он намерен черпать силы.

***

Виктория и Альберт плачут, не переставая, и Себастьян сбивается с ног, пытаясь их успокоить. Детский плач, как наждачная бумага по обнаженным нервам. Он начинает злится только от того, что не контролирует ситуацию. И, разумеется, он не догадывается, что малышей нужно обнять и погладить, утешить хотя бы парой слов, ведь сам не привык выражать чувства и эмоции. А когда все же додумывается до этого и опускает ладони на две почти одинаковые головки, получается слишком неловко, несуразно… Не тепло. — Успокойтесь, да, мамы больше нет. Но с этим ничего не сделаешь. Волшебных фраз нет, и его слова кажутся единственной правдой. Двойняшки не принимают правду — но что он может сделать? — Где мама? — Виктория запрокидывает голову вверх и смотрит на самого высокого брата. — Ее нет, — Себастьян повторяет это снова и снова. Еще немного и ему самому начнет казаться, что он лжет и чего-то не договаривает. Тогда он садится перед ними и смотрит на них до тех пор, пока не ловит воспаленные взгляды. В малахитовых, сочных глазках, как в зеркале, он видит собственное лицо. К сожалению, оно кажется зловещим. — Послушайте. Послушайте меня, хорошо? Разберемся раз и навсегда. Плач немного стихает: что пауза может передать? — Сначала умер папа. Помните, мы его хоронили? — Он улетел на небо, к ангелам, — сипит девочка, у нее раздуваются ноздри. — Он умер, да. — Он не умер, слуги господни его забрали. — Смерть — это не так уж и плохо. — Неплохо? — Нет. Смерть — это естественно. Как… ну не знаю, день и ночь. Рождение. Сон. — Он ассоциативно вспоминает два завернутых в одеяла кукленка и добавляет: — Вылупление бабочек. — А где тогда папа? — спрашивает Виктория. Альберт кивает: — А мама? И Себастьяну приходится приложить все усилия ради небольшого красноречия. Так вышло, что он ненавидит ложь и видит младших брата и сестру людьми, с которыми стоит считаться. Особенно теперь, когда им жизненно необходимо набираться сил. Довольно обмана. Но слова даются тяжело, как запутавшиеся медные проводки, которые нужно распутать один за другим. Юноша ощущает себя разрушителем. Тираном. И почему-то садовником, срезающим красивые цветы из-за внезапного нашествия тли. — Она тоже умерла, как и папа. Оба лежат в земле и больше не вернутся. Нам всем хотелось бы, чтобы было иначе, однако, есть вещи, которые не изменить. Такова природа. Дети молчат, и парень задает вопрос: — Вы можете назвать неизбежные вещи? То, на что вы не сможете повлиять даже, если очень-очень сильно захотите? Двойняшки поочередно склоняют голову в задумчивом движении. — Это когда я наступил на кузнечика, и он превратился в кашицу? — неуверенно спрашивает Альберт. — Да, и ты не смог сделать, чтобы он вновь запрыгал. Что еще? — Дождик идет, — девочка отирает слипшиеся от слез ресницы. — Я не могу сказать дождику «прекрати, нехороший». — Однако, что ты можешь сделать, чтобы все равно пойти гулять? — Взять зонтик, — подсказывает Альберт, но Виктория думает иначе: — Резиновые сапожки. — Верно. А еще солнце. Солнце садится вечером, помните? — Появляется луна. — И нам всем надо ложиться спать, и мы не можем на это повлиять, верно? Виктория вздыхает и задумчиво перебирает ниточки, торчащие из лямки комбинезона Альберта. — А Бог? — спрашивает она. — Разве он не видит, что мы хорошие? Мы ведь так любим мамочку. — А если мы будем хорошо себя вести, не грешить, то ангелы заберут нас? — добавляет мальчик. — И мы увидим папу и маму на небе? — Это называется рай, — замечает Альберт, и внутри Себастьяна что-то переворачивается. Оно шипит: «Сколько еще можно? Довольно», и буквально заставляет его подняться и уйти в гостиную, где над комодом висит резное деревянное распятие. Встав на стул, юноша дотягивается до него и пытается снять. Оно плотно сидит на гвозде, поэтому приходится приложить усилие, расшатать, расковырять и, наконец, вырвать. Альберт и Виктория перемещаются за ним, как две слитые в одно тени. Они держатся за руки и с замиранием сердца наблюдают. — Что ты делаешь? — Существование рая и ада не доказано, — говорит Себастьян, он уже идет к следующему палевому распятию, которое висит в коридоре. С самым беспощадным намерением. — Это все сказки для маленьких детей, чтобы они были послушными и много не думали, потому что это вредно. Понятно? Двойняшки шелестят следом: — Мама сказала, что Бог сидит на Небе, и он всем-всем управляет. Он все обо всех знает. А если плохо себя ведешь, то наказывает. — Маму тоже заставляли учить сказки в таком же возрасте, в каком вы сейчас. Она ничего кроме сказок и не знала. У нее не было выбора. А у вас — есть. — Тогда, где мама и папа сейчас? — спрашивает девочка. — Я же сказал, они умерли. Просто умерли. — И они не в раю? — Нет. Они просто исчезли. Никто не знает и никогда не узнает, что происходит после смерти. Это тайна. Альберт и Виктория переглядываются. Себастьян видит на почти одинаковых личиках подступающее удивление, запутанность — возможно, он слишком много говорит? А, возможно, нет — подрастут и сами выберут во что верить, и нужно ли им это вообще. — Но мамочка… — Ее нет и больше не будет, — с категоричностью заявляет он, не отрываясь от дела. — Мы все очень огорчены, нам больно, но нужно учиться жить дальше, быть сильными и держаться вместе. Понятно? Вы должны быть сильными. Альберт и Виктория вновь плачут. Себастьян больше не пытается их успокоить, да он и не сможет, но зато поднимается наверх, в спальню родителей. Юноша бы хотел оставить все, как есть, но знает наверняка, — двойняшки, как и остальные, будут сюда приходить, рано или поздно, поэтому материнские четки, так и оставшиеся под подушкой, скрываются в самом нижнем ящике комода, а распятие над изголовьем срывается. Внизу щелкает дверь: это возвращаются Сиэль и Ханна с пакетами. Видя, плачущих младших, Ханна настоящей ангельской гарпией бросается к ним. — Тише, тише! — она щебечет около них, и этим самым уже отдаленно напоминает Оливию. — Рая нет, мамы и папы больше нет! — галдят наперебой двойняшки. — Они в раю, — с чрезмерной уверенностью заверяет Ханна. — Им там очень хорошо, они нас видят, так что не огорчайте их такими словами. — Себастьян сказал, что это неправда! Их нигде нет! — Нигдешеньки! Это все сказки. С лестницы спускается черноволосый. В руках у него коллекция распятий. Он снял их повсюду: в спальне матери, в коридорах и главном зале. Оставил только тот, что висел в спальне Ханны. Они заменяли Блэквудам картины, куда ни кинь взор — да видит бог! Шутка — повсюду напоминания о том, кем они якобы должны быть. Послушными рабами. Сначала Гордон, затем Бог. Такая иерархия. Себастьяну они долго мозолили глаза. — Зачем? — спрашивает Сиэль. У него обмякают плечи и ноги становятся ватными. Что-то огромное и неизбежное вновь надвигается на дом Блэквудов. Не то, чтобы совестно становится глядеть в лик спасителя, выглядывающего между указательным и главным братскими пальцами, а скорее страшно. Но почему страшно — непонятно. Словно это и не брат снял распятия, а сам Сиэль. Словно в толще цемента, где-то внизу подвала, в недрах шкафа, Оливия стонет: «Что вы наделали?!» и он чувствует ее содрогающуюся душу, как свою собственную. Она бьется в конвульсиях — высыхающая рыба — агонизирует, вибрирует, заставляя весь дом дрожать. «Стой. А разве мамочка не должна быть в раю?» И: «Интересно, насколько вера Оливии была крепка?» Лицо черноволосого остается бесстрастным. Удивительно, что в угольно-темных одеждах и со строгим лицом, он очень даже похож на пастора, только вот его речи совсем иного толка: — Я сказал им правду. — Но это же не так. — В этом доме иначе, попросту, больше не будет, ясно? — Себастьян диктует по слогам. Он начинает злиться: Сиэль улавливает это по нервно дергающимся пальцам, поэтому больше не спорит. Меньше всего сейчас стоит злить старшего брата. Ханна издает странный звук. Она закрывает лицо руками и плачет навзрыд: Сиэль иногда слышит, как она молится у себя в комнатке, так что для нее эти слова своего рода проклятие или плетка. Уверен, они ее напугали. Себастьян о чем-то молча думает, затем обращается к плачущей. Голос напряжен, но без какого-либо чувства вины: — Слушай, лично ты можешь верить во что хочешь, Ханна, но двойняшек вводить в заблуждение не надо. — Что ты такое говоришь? — снова вмешивается Сиэль, но больше потому, что ему хочется укрыть Ханну, и он не знает как. — Как теперь ты будешь их успокаивать? Себастьян поворачивает к нему голову: в теплых и одновременно холодных глазах мерцает какой-то расчет. — А кто сказал, что их нужно успокаивать? Они примут правду, рано или поздно. — Ты хоть понимаешь, что говоришь?.. Сиэль лукавит. Даже задавая этот вопрос, в глубине души, он уже это понимает, но задать его надо. Просто НАДО. Потому что… таковы правила. Но что это за правила, и почему он их придерживается? Возможно, потому что Оливия не одобрила бы иного подхода? Или мир для Плаксы — слишком огромен, а он слишком слаб? А может… — Бога и Сатаны не существует, но зато существуем мы, здесь и сейчас. И мы должны стать сильными, чтобы… — тут Себастьян осекается. Сказать слова «выжить» или «остаться вместе, семьей» в присутствии младших, в его понимании, куда более жестоко, чем лишить детей надежды и веры. Двойняшки не должны понимать всего, что происходит. Они же дети. Им не стоит переживать за будущий день, пока есть старшие. — В принципе, у нас и не осталось другого выбора, — заканчивает он и собирается уходить, но, напоследок, оборачивается к Ханне: — Оставить для твоей комнаты? — он имеет в виду снятые распятия. Снимались они бесцеремонно, и кое-где краска облупилась, пошли трещины. И говорит он так, словно это девчачьи безделушки: плакат кумира, плюшевый единорог на веревочке, которого можно повесить на потолок. «Впрочем, в его глазах, это одинаковые вещи», — думает Сиэль, уж теперь он это понял со всей очевидностью. Ханна отрицательно качает головой. Кто знает, почему она отказывается? Она выглядит очень растерянной, даже напуганной. Девочка не может сказать ничего в ответ, постоять за себя, впрочем, Себастьян ее и не касался, он лишь защищал их всех. Вера в собственные силы, и никакой надежды на то, что кто-то извне вмешается и поможет, если хорошенько попросить. Вот постулат, который он предъявил всем. Как это… даже трусливого кролика спасают ноги, а вовсе не молитвы, верно? Черноволосый молча уносит кресты с собой, прочь из дома, а Сиэль думает, что, если бы Бог и правда существовал, разве позволил бы свершаться тому, что происходит в этой семье? Он прекрасно видел, что представляет из себя рай для Оливии Блэквуд. Он отнюдь не пахнет флердоранжем и спелыми яблоками, не залит пунцово-розовым светом любви и светил, смехом да обнадеживающими улыбками херувимчиков. Возможно, сама Оливия и мечтала о некоем идеализированном уголке для души в просторах инобытия, но у Сиэля своя правда. Сиэль сам, собственными руками, сотворил для нее этот райский сад. В подвале, выпачкав всю одежду с головы до ног. Ну, а под самый конец, когда он закрыл туда дверь, его хорошенько вырвало.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.