ID работы: 7241799

Импульс

Фемслэш
NC-17
Завершён
4496
автор
_А_Н_Я_ бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
557 страниц, 45 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
4496 Нравится 1918 Отзывы 1254 В сборник Скачать

24. Death becomes her... sophisticated destiny

Настройки текста
Примечания:
             

только не мы решаем исход пути, а повелитель всяких небесных троп. время спустя я землю держал в горсти и умывал слезами твой красный гроб. как и миллионы, тысячи дней назад, снова приходишь в гости ко мне во сне. если терять тебя — это сущий ад, мне, моя радость, не повезло вдвойне.

             Боль становится конечной. Почти бессмысленной. Раскатывающейся тихими, влажными волнами, оставляющей соль на губах, убаюкивающей и накрывающей темнотой.       Чувство, которое она испытывает, не похоже ни на одно другое. Легкое. Спокойное. Безмятежное.       Смирение.       И ненужное, сломанное, костлявое, раскрашенное густой бордовой болью тело больше ее не слушается. Отказывает, не позволяя даже вытянуть руку вперед.       Слабость. Ужасная усталость, полное отстраненное отупение. Такое сильное, что боль становится абстрактной. Ненастоящей. Не страшной. Просто словом из четырех букв.       Онемение, накрывшее с головой, не проходит, навсегда остается где-то внутри под вывороченными ребрами.       Ее словно выцарапали из скорлупы. Оголили, раскрыли, разворотили все внутри, а после оставили залечивать раны, скуля и забившись в угол.       Только она не в углу; и крови так ненормально много, что яркое даже в ночной темноте пятно расползается по паркету, пугает своей реальностью.       Мертвецки холодно.       Она не пробует пошевелиться. Даже не пытается. Знает: не получится, не случится, не подействует. Больше себе не принадлежит. Потому что уже умерла, наверное, иначе бы было больно, а так ни-че-го, только дрянная пустота и меланхолия.       Каждый вдох дается с трудом, словно она за него сражается с невидимым зверем. Что-то царапает горло, застревает в нем стеклом, режет склизкие стены. Напоминает, что слова — самое хлесткое оружие, острее ножей, холоднее пуль. Словами будут вбиты гвозди в ее гробу.       В темноте гром кажется еще страшнее, чем при тусклом свете огонька сигареты. Он бьет за окнами, врывается в квартиру сквозняком, холодит кожу, причиняет еще большую боль.       Словно ее тело — сплошное решето с продуваемыми ранами, из которых сочится кровь.       До сих пор.       За несколько минут до полного отключения сознания Лорейн начинает считать: двести шесть костей, четырнадцать крепящихся к грудине ребер, около пяти литров крови. В ней, наверное, чуть меньше. Четыре с половиной. Четыре и треть.       Просто четыре.       Четыре минуты до того, как мозг решит, что болевой порог пройден, и подаст в отставку. Вот только нет никакой смерти от шока, есть только большая потеря крови, повреждения и масса других факторов, которые она когда-то помнила.       В прошлой жизни.       Не в этом промежутке.       Не сейчас.       Свет включается так резко, что кажется, будто глазные яблоки лопнули. Моргать больно, поэтому смахнуть красные кровяные брызги с ресниц невозможно. Перед глазами кровавая пелена, неплотная вуаль, сквозь которую едва различается хрупкий силуэт в мешковатом свитере.       Слышатся голоса — много, звонко, вибрирующе; сливаются в один, проникают в ушную раковину, разливаются по венам, выстукивают пульсом несвязные слова на другом языке; веки смыкаются окончательно, оставляя ее наедине с темнотой и чужим человеком.       Какая разница кто, если остаются секунды?..       Вдруг становится больно до чертиков.       Ее кроет такой ледяной волной, что Лорейн разлепляет слипшиеся от крови губы и кричит.       Получается плохо.       Кто-то падает рядом с ней на колени — кости бьются об пол — трогает ладонями. Водит по телу, щупает, давит на больные места, словно специально ищет болевые точки, задирает колючий, перемазанный кровью свитер, снова трогает. Лорейн больно. До жути. До свиста между зубов. До хрипов.       Ей нажимают на плечо, с хрустом вправляя вывихнутый сустав, и она скулит — без воздуха, без выдоха, просто издает странный дребезжащий звук, будто в проигрывателе закончилась пластинка.       Ее пластинка.       Чужие пальцы трогают ее руки, прикасаются к каждой косточке, тянут каждый сустав. Убеждаются, что все цело, чуть сжимают. На запястьях цветут красно-синими бутонами синяки.       Она слышит чужое дыхание у себя над ухом, чувствует едва заметное прикосновение пальцев к шее — прощупывают пульс, не иначе, — а после едва уловимый поцелуй в уголок губ.       — Потерпи. Ты же у меня сильная.       Пальпируют долго, мучительно, перемазываясь в крови. Изводят покалеченную кожу, сжимают сантиметр за сантиметром. Переворачивают на бок профессиональным жестом парамедика — согнув колено, потянув руку на себя; исследуют спину. Каждый позвонок. По костям, по пояснице, вычерчивают едва заметные круги на бедрах — проверяют артерии.       Она же вся сплошной кровоподтек, как там можно что-то увидеть?       Стонет тихо, едва слышно, когда пальцы сжимают ребра, дотрагиваются до живота. Все внутренние органы словно торчат наружу, вывернуты наизнанку, рассечены ножом.       Знает, что утрирует. Преувеличивает, потому что боится, не любит боль, не терпит ее, плохо переносит. Сама себя оценивает, но глаза все еще закрыты: внутренних кровотечений точно с десяток, вся грудная клетка будто состоит из осколков, пульс медленный. В голове мутно, страшно.       С ней разговаривают. Женский голос, знакомый, едва различимый, но успокаивающий.       Вертятся имена, но не ухватиться, не поймать; буквы сложные, память подводит, словно отшибло напрочь. Болевой шок? Перегруз системы?..       Ее вдруг подхватывают под мышки, ставят на ноги — неожиданно не сломанные, но Лорейн падает. Подгибается, обрушивается вниз, словно здание башни-близнеца, повисает на ком-то. Пальцы цепляют чужую одежду, впиваются в кожу. Слышится шипение.       Хочется купить себе черную простыню и укутаться ей. Запахнуться, как в саван, накрыться, спрятаться от боли, точащей кости.       Сейчас кажется, что ее ненужная хрупкость, ее тело, которое не хочет слушаться, — худшее качество на земле.       Дыхание застряло где-то между ребер. Как она вообще еще жива? Разве не должна была наступить гипоксия? Разве она не должна упасть, ударившись о паркет, поскользнувшись на бордовой дорожке собственной клеточной плазмы?       Черное полотно перед глазами становится серым, и Лорейн понимает, что они как-то сами собой добрались до ванной — рвано, хаотично, мелкими шажками; ее больше несли, чем она шла сама.       Тело вдруг ощущает легкость. Сопротивление, толчок, звук рвущейся ткани. Металлический звон о кафель. Понимает: с нее содрали одежду. Вот так просто, разрезали, кинули на пол. Как и ее саму много времени назад. Содрали кожу. Бросили на паркет. Все повторяется. Все просто.       Что-то холодное касается спины, ребер, поясницы; сердце пропускает удар, когда она жмурится. Память реагирует слишком поздно: она в ванне, полулежит, прислонившись спиной к ледяной эмали. Белой, стерильной, пахнущей спиртовым раствором.       Вода.       Мозг взрывается мгновенно. Мышцы скручивает. Пальцы сворачиваются в кокон, с губ слетает хриплое дыхание. Она пытается верещать, но только хрипло кричит, вырываясь из водяного плена.       — Потерпи. Пожалуйста.       Теплое мокрое полотенце скользит по коже, смывает грязь, уносит кровавые хлопья в водосток, причиняет страдания. Все порезы и ссадины словно наносятся заново, пусть ткань и мягкая, это не помогает.       Ничего не помогает.       У нее все переломано. У нее сбиты органы, разорваны сосуды, вырваны капилляры. Зачем вода? Милосерднее будет убить.       — Еще немного.       Пахнет кровью и гнилью, словно весь организм разом оказался поражен гангреной, черной и смердящей, и отвергает лечение.       Дрожит, бьется в истерике, плачет. Боль уже не красная и тягучая, она ярко-бирюзовая, с ядовитой пеной, шипит и плавится.       Будто комок порванных связок рассекают тупым скальпелем.       — Все не так страшно. Не так страшно. Видишь, ты справилась, ты у меня сильная. Я тобой горжусь.       Пытается покачать головой, но перед глазами, все еще закрытыми, взрываются салюты.       Кто-то ласково треплет волосы, касается кончиками пальцев головы. Гематома большая, но не кровящая, череп не проломлен — и то хорошо. Не поймешь, что стекает по телу — то ли теплая вода, то ли кровь.       Ее укутывают полотенцем, почти переносят через низкий борт ванной. Ноги не то чтобы слушаются, но хотя бы двигаются. Неправильно, ломко, но двигаются. Подчиняются.       Все воспалено, опухло; чувствует, как наливаются кровью синяки, как дыхание сбивается снова и снова; а потом ее укладывают на кровать, и гром вдруг прекращается. Больше не бьется, не стучится, не врывается сквозняком, бередящим раны.       — Давай попробуем открыть глаза? Потихонечку. Медленно. Не торопясь.       Ресницы Лорейн дрожат. На глазах появляются первые слезы, скатываются по горячей коже, застывают. Веки словно свинцом налитые, ядом сплавленные. Разлеплять их тяжело, будто перемазаны в патоке, но она пытается. Потому что сильная. Вспомнила, наконец. Она — сильная.       И голос узнала. Из тысячи же узнает, как забыть могла? И руки — нежные, успокаивающие, мягкие. Сама же их целовала когда-то, пьяной, кажется. В бреду.       Сейчас тоже хочется — в агонии. Ласкает изнутри, касается пальцами ушибов; боль — она такая, всеобъемлющая, константная, дышащая в затылок.       Боящаяся тепла.       — Знаешь что?.. Ты у меня молодец просто. Лучше всех.       Эмили улыбается. Тускло горит свет.       

* * *

      Лорейн лежит перед ней, выпрямленная и беззащитная, укутанная в полотенце, и смотрит, разглядывает лицо, словно в первый раз видит. Глаза тусклые, погасшие, куда там зимняя вьюга — так, талый снег и корочка льда, треснувшая, надколотая, а под ней бездна из боли и плавленого серебра.       Эмили нужно уйти, поискать таблетки, мази, одежду, но оставить сейчас Лорейн одну равносильно смерти для последней.       В комнате темно, лампы приглушены — может, она нажала не тот выключатель, когда входила, а может, так изначально задумано. Эмили вообще не помнит, чтобы видела Кларк при ярком свете. Всегда почти погасший, холодный, будто ей неуютно в своих квадратных метрах.       Неудивительно. Эмили задыхалась тут, хотя вся ее квартира была как одна ванная Лорейн. Но у себя она дышала — кардамоном, корицей, кондиционером для стирки, сладким запахом саше в обуви; здесь же не было ничего — только пустота и липкий стерильный запах, проникающий в кожу, раздражающий нёбо. Как будто она снова в операционной.       Рука Кларк царапает простынь, напрягается, лицо кривится; Эмили вскакивает, направляется обратно в ванную комнату, открывает многочисленные шкафчики, находит аптечку — большой плоский чемоданчик, похожий на кейс, с красным крестом наверху.       Новый, нераспакованный, словно стоит тут просто так, для красоты. Эмили закатывает глаза — пусть в ее доме лекарства разбросаны повсюду, зато они первой необходимости, а что вот она сейчас увидит — остается загадкой.       Откидывает крышку, испытывает облегчение: несколько рядов ампул на бархатных подушечках, шприцы в упаковках, наборы для капельниц, подписанные баночки с таблетками, перчатки, бинты и пластыри. Набор не для домашнего использования, не для новичка; что-то профессиональное, может быть, самосборное: списка, всегда прилагаемого к аптечкам, не обнаруживается.       Тащит чемодан в комнату, ставит на диван, чертыхается: ничего не видно. Ищет выключатель — Лорейн на кровати все еще не шевелится — находит, без предупреждения ударяет ладонью по тонким длинным пластинкам.       Лампы вспыхивают под потолком, раскрашивают реальность в багряно-серый; включают звук: хриплое, сбившееся дыхание Кларк, дождь по стеклам, кровяные нити на паркете. На самое большое пятно Эмили старается не смотреть — просто потому что рядом виднеется след от руки.       Как в фильме ужасов.       Только в фильмах ужасов не пахнет страхом, не душит неизвестностью, не скребет по органам; с фильма ужасов можно уйти или уткнуться в родное плечо рядом, спрятаться от страшных картинок.       Эмили наклоняется над Лорейн, осторожно берет ее за руку, встряхивает, разгоняя кровь. Вены прячутся, не хотят показываться. Закусывает губы, хмурится; в кулак ведь не сжать, больно будет до чертиков, значит, придется чуть ли не наугад. Догадывается быстро: перетягивает жгутом, слышит слабый всхлип, нашептывает, как старуха над заговором, повторяя одно и то же, по кругу:       — Потерпи, ну же, ну же, сейчас будет больно, а потом все пройдет, все пройдет, надо только потерпеть, давай же, я в тебя верю…       Видит слабую голубую полоску, придерживает руку одной своей рукой, второй — загоняет шприц. Ровно, точно, идеально. Сколько раз уже такое делала, не сосчитать. Кладет рядом, берет второй, считает до трех, колет в то же место. Больно, да. Наверное, был бы ультразвук, если бы у Кларк оставались силы.       Но их нет.       Сейчас, при свете, она похожа на труп. На куклу, испорченную и облитую сине-фиолетовой краской. Синяки по всему телу, кровоподтеки на животе, страшные гематомы на запястьях. Вывихов и переломов нет, спина целая, это Эмили сразу поняла, еще когда первый раз осматривала; но исключить мелкие вывихи она не может. По-хорошему, отвести бы Кларк в больницу, но эта мысль приходит в голову слишком поздно. После того, как вколоты обезболивающее и снотворное. После того, как каждый синяк намазан мазью, а каждая царапина обработана.       Кларк смотрит на нее еще с пару минут, пытается протянуть руку, борется с сонливостью; и только когда Эмили шепчет «спи», позволяет себе провалиться в темноту.       А Джонсон давно усвоила: чем тише и податливее пострадавший, тем эффективнее лечение. И пусть речь идет лишь о синяках и ссадинах, принцип остается неизменным.       Вот только ей самой требуются все внутренние запасы, чтобы не свихнуться вместе с Кларк. Чтобы не закричать от страха, когда увидела Лорейн, лежащую на паркете, дрожащую и сдавленно кричащую. Красное на белом, лучшее сочетание, тогда казалось ей пугающим.       Как и тишина в телефоне. Шестое чувство. Интуиция, толчок в грудь, сквозняк в мнимых пулевых ранениях. Будто это ее нашпинговали пулями, превратили позвоночник в пыль.       Никогда не было такого, готова под присягой поклясться. Чтобы все рвалось внутри, тянуло за дверь, наружу. Бред это все. Чушь. Разыгравшееся воображение. Что она сказала бы Кларк?..       Совпадений не бывает. Таких — нет, не бывает отправленного набора букв, а потом тишины. Чужие пальцы скользнули по клавишам, отправили абвгдейку, а потом замолчали. Надолго. Почти на всю ночь. И все, что у нее осталось, — еще минуту назад самой счастливой на свете, — только перепутанный алфавит. Какие-то буквы, в которых она не разбирается.       Так не бывает. И интуиция не кричит, и атласные демоны, караулящие ее на подоконниках, не срываются с криком, не кружат над головой, не машут перепончатыми крыльями в японских узорах.       И Кларк не идет вслед за Чарли, опустив взгляд.       Теперь Эмили сидит на кровати, держа в руках заправленный шприц, гадая, нужна ли ей еще доза кеторолака. Решает, что нет — боится, что от боли загнанной под кожу иглы Кларк очнется и снова будет царапать простыни в попытках вытерпеть боль.       То, что она ненавидит это чувство, Эмили тоже схватывает интуитивно. Просто ловит страх, превращает его в черного журавлика и сажает к себе на плечо. Она-то уж точно ничего не боится. Даже когда Лорейн держится за нее ногтями, чтобы не упасть. Даже когда она почти несет ее на руках, стараясь лишний раз не шевелиться.       Самое страшное, что Эмили обнаруживает, это низ живота. Припухший, напряженный, в кровоподтеках. Словно специально целились, били кулаком. Ради чего? Она уверена, что внутренние органы целы, значит, просто так. Боится лишний раз прикоснуться, бежит на кухню за льдом, по пути выключает свет, закрывает входную дверь на замок, обращает внимание: цел, значит, Кларк сама открыла.       Прикладывает лед к животу, медленно, осторожно, промакивающими движениями. Пытается сложить мозаику, восстановить события: Кларк открыла сама или, может, кто-то чужой находился здесь так поздно.       Кто может быть в одной квартире с Лорейн за полночь?       Эмили смотрит на Кларк и думает, что скоро от нее совсем ничего не останется, только кожа и кости. Лорейн не просто худая — она тощая, словно вся состоит из сухих веток. Осенних, голых и хрупких. Когда она успела стать такой? Сколько прошло с того момента, когда они впервые увиделись в ее кабинете? Недели три, не больше. Эмили помнит, что Кларк не состояла из костей, обтянутых кожей, не была такой изможденной, выточенной; не было этих острых скул, впалых щек, черных провалов глазниц, едва заметной дрожи всего тела.       Пытается вспомнить, когда все началось. Мотает время назад. Удается трудно, память подводит, но картинку подбрасывает: сидящая на полу Кларк, лелеющая руку, и Эмили, неустанно повторяющая, что заживет.       Ошиблась-таки. Не зажило.       Потому что на следующий день она увидела Лорейн в полосатом цветном свитере, бледную, заболевшую; после они пошли обедать, и Эмили слепо шарит у себя в памяти, круги по воде, ладони трут друг друга.       Где-то близко.       Где-то рядом.       Чарли сказал мне, что у вас странное представление о врачах.              Значит, они разговаривали накануне вечером.       Но Чарли! Высокий, худощавый, еще одна ветка на их семейном дереве; да его ударь — он рассыпется, сломается. Эмили знает такой типаж — у них одна царапина заживает неделями, иммунитет ни к черту, слабые, с постоянными мигренями. И Лорейн, даже в своей хрупкости способная дать сдачи. Она легко приложила их обоих к стене, так почему сейчас позволила сделать с собой такое?       Позволила сделать.       Эмили складывает мозаику, вечное два плюс два, и сама боится заглянуть в конец учебника. Туда, где прячутся ответы на все задания.       Кларк тихо всхлипывает, пытается перевернуться, потянуть на себя одеяло, и Эмили, коснувшись ее кожи, понимает, что та замерзла.       Она подумает обо всех головоломках завтра. Потому что сейчас — именно в эту секунду — все ответы кажутся слишком страшными.       Нужно придумать, как ее согреть, думает Эмили. Особенно если учесть, что надеть на нее одежду сейчас невозможно: все тело покрыто толстым слоем мази.       Решение приходит само собой. Наскоро раздевшись, ныряет под одеяло, прижимается к Лорейн горячим телом, берет ее ладонь в свою. Эмили дрожит, когда Кларк вздрагивает, жмется сильно, но опасливо: боится сделать больно.       Еще больнее.       Они лежат в тишине, Эмили пялится в темноту, боится сморгнуть, боится уснуть, боится пошевелиться — перед глазами все синяки, порезы и ссадины, избитое тело, покореженный живот. Кажется, ей будут сниться кошмары. Или она вовсе не уснет.       Лорейн внезапно переворачивается на другой бок, смазывая мазь, и устраивается поудобнее у Эмили на плече.       Ментоловый запах щекочет нос.       Над Лондоном встает солнце.       

* * *

      Болит все: руки, ноги, грудная клетка, голова. Дышать тяжело, каждый вдох-выдох дается с трудом, заслуживающим золотой статуэтки. Живот болит больше всего — горит огнем, словно все органы разом решили воспалиться и распухнуть.       Нужно встать. Просто потому что она сильная. Что это вообще такое — Кларк-которая-позволила-себе-размякнуть?       Так не бывает.       Она наскоро себя ощупывает, прислушивается к ощущениям — переломов нет, только легкие вывихи, которые даже вправлять не нужно; все тело — сплошной кровоподтек, бордово-синяя гематома, при попытке пошевелиться сразу же начинающая ныть.       Ей все еще больно — кости скручиваются и трещат, грозясь рассыпаться от веса ее тела.       Кое-как находит в себе силы повернуть голову и посмотреть на руки. Вспухшие фиолетовые запястья неприятно хрустят при каждом движении, но слушаются.       Кларк приподнимается на локтях, пытаясь прижимать к себе одеяло, под которым оказывается абсолютно голой; вся с ног до головы пропахшая ментолом, с кусочком пластыря на сгибе локтя, кружащейся головой и абсолютной сухостью во рту.       Она не одна, это понятно сразу; просто потому что единственный, кто решался готовить на ее гарнитуре, — это…       Джонсон.       Именно ее медово-домашним запахом пропиталось постельное белье. Отпечаток именно ее тела хранит кожа.       И именно она в десяти метрах от Кларк готовит завтрак.       Вглядывается, всматривается, и сухие губы трескаются, растягиваясь в улыбке.       По кухне гуляют солнечные лучики, пляшут вокруг Эмили, танцуют на ее покатых плечах, теряются в каштановых волосах; медсестра что-то напевает себе под нос, щипцами поддевает бекон на сковороде, переворачивает его. Рядом на белоснежной лаковой поверхности разбросана скорлупа, в пластиковом высоком стакане уже смешаны яйца, молоко и зелень для омлета.       Домашний аромат еды ветерком гуляет по кухне, паровыми кружочками повисает над выключенными лампочками: день солнечный, яркий, совсем не похожий на остальные.       Кофе Эмили не делает, зато сразу же улавливает переменившуюся атмосферу — приглушает огонь, вытирает руки о лежащее рядом полотенце и выходит из кухни в спальню.       Кларк честно пытается выглядеть бодрой, но получается плохо: каждый мускул на ее теле словно был порублен на куски, а потом кое-как пришит обратно.       Эмили наливает стакан воды из стоящего на столике графина и бросает туда пару шипучих таблеток.       — Вы хреново выглядите.       — Почему ты не вызвала скорую?       Она не хотела, чтобы это выглядело как обвинение.       Она действительно не хотела, чтобы ее хриплый, срывающийся голос звучал вот так.       Словно это Эмили во всем виновата.       Джонсон, конечно, теряется. Меняется в лице, улыбку словно тряпкой стирают, руки как-то странно подрагивают, и стакан ходит ходуном в наверняка похолодевших пальцах.       Отвечает резко, рубит сплеча:       — Решила, что двух врачей хватит, чтобы решить одну проблему. Выпейте. — Уточняет: — Обезболивающее.       Лорейн не может вытянуть руку и обхватить чертов кусок стекла. Потому что руки пусть и слушаются, но предают, дрожат, не хотят сгибаться. И от боли перед глазами становится черным-черно, словно краской облили с головы до ног.       Страх похож на детскую игрушку в баночке — липкое, скользящее по пальцам желе, пахнущее бензином и резиной. Он облепляет ее со всех сторон, душит.       А что, если там что-то критическое?..       Без лишних слов Эмили садится на кровать, кладет ей одну руку под затылок, второй подносит стакан к губам.       О, нет.       Унижение.       Беспомощность.       Бессилие и слабость порождают агрессию. Ярость темным облаком зарождается за грудиной. Растет, расширяется, заполняет удивительной, ужасной чернотой. И это мешает думать. Сосредотачиваться.       Кларк, чуть отвернувшись, выплевывает:       — Ты не врач. А если бы у меня было что-то сломано?       Она сейчас выбьет ей зубы. Пересчитает все до единого. Все тридцать два. Разобьет стакан о них, а осколками порежет бескровные сухие губы. Потому что такого обращения с собой даже Эмили Джонсон не выдержит.       — У вас были вывихи. Я вправила. Нужно несколько дней для полного восстановления, а затем можно снова на работу.       У нее такой голос — надтреснутый, но не сломленный. Ей сделали больно, кольнули — видно по глазам, детским, растерянным, снова ничего не понимающим, — но держится она отлично. Словно стальной стержень наконец начал появляться. Расти из-под рыхлой почвы, усеянной слезами жалости.       Говорит, подсекает:       — Я не дура, доктор Кларк. Было бы серьезное — вы бы уже лежали в больнице.       Действительно — не дура.       Лорейн отводит взгляд, упирается в стену.       Значит, ничего страшного. Будет жить, выкарабкается. Больно до чертиков, но сейчас нельзя быть слабой — хватит с нее, все вчерашнее и так на задворках сознания кажется кровавой пеленой, а содранное криками горло болит до сих пор. Так что все, точка, конец, она снова Кларк-которая-борется-с-болью-и-всегда-побеждает.       Но есть еще Джонсон. Неизвестно откуда появившаяся, вытащившая ее из лужи крови, отмывшая и уложившая спать. И ведь догадалась же — осмотреть и сообразить, вколоть какое-нибудь снотворное вроде мидозолама, обработать синяки, вправить вывихи.       Как она вообще здесь очутилась?..       Это неважно. Это действительно неважно, потому что, черт, даже такая ледяная стерва, как Лорейн, не может так с ней обходиться после всего, что было.       Она действительно этого не заслуживает.       Потому что растет. Взращивает себя на глазах, строит баррикады и стены, учится держать защиту; это же так сложно, нейрохирург сама знает не понаслышке, чертовски сложно, почти как заново ходить. А она старается — держится, отвечает, контролирует. С каждым днем крепче и крепче.       Это как игра в слепые зоны — стой под камерами да молись, чтобы не заметили, когда крадешь что-то важное. Не твое.       А здесь какая-то странная, осязаемая дрожь в межпозвоночных дисках. Потерянное время, когда они рядом. Изогнутые силуэты хирургии, ползущие по стенам, ищущие уязвимые точки, чтобы потом схватить и вырвать с корнем.       Она забирается под ребра, не оставляя выбора.       Только смирение.       Это у Кларк все чувства накаленные, выжженные, выплавленные. Сложные. А у таких, как Джонсон, все просто. Потому что по-настоящему.       И среди окружающих металлических пластов, бронежилетов и кусков цинизма Эмили въедается в ее крепкие кости, разъедая их своим наивным теплом, которое на самом-то деле никому не нужно, кроме нее самой.       Течет по венам чем-то большим, чем просто коллега.       Потому что коллеги не высекают пальцами на ее коже электрические разряды, не смотрят такими глазами, не бросают все ради того, чтобы приехать.       Джонсон словно что-то пытается вбить ей в кору головного мозга.       Но Кларк слишком боится высеченных, очевидных импульсов.       Может быть, все дело в их пересечениях — параллелях, что никогда бы не были вместе. И эту драму, эту постановку уже пора запатентовать. Поставить авторский знак. Потому что нельзя лгать самой себе. Невозможно обманываться настолько.       Нужно просто признать.       Давайте же, доктор Кларк, лучший нейрохирург больницы, просто признайтесь самой себе.       В том, что эта девочка,       эта маленькая,       глупая       девочка       сбивает ваш       сердечный       ритм.       — Я могу поставить вам укол, доктор Кларк.       И то единственное, что сейчас что-то изменит, то единственное, что может все перевернуть, загладить ее вину за всю едкую злобу, растопить остатки льда, неожиданно находится.       Ведь все гениальное просто, да?       Кларк встречается с Эмили глазами, видит золотистые искорки, чуть наклоняет голову, говоря:       — Лорейн. Давай уже перейдем на ты.       И залпом выпивает лекарство.                     
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.