ID работы: 7245787

бродячий

Песни на ТНТ, PLC, Назима (кроссовер)
Гет
R
Завершён
99
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
6 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
99 Нравится 18 Отзывы 8 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Мегаполис, пылью неоновой насквозь пропитанный, стеклянный сплошь, задымленный и заброшенный совершенно, даже несмотря на то, что людьми перенаселен, от подземок мрачных до пентхаусов в небоскребах — с ума сводит, давит на черепную коробку и изнутри, и снаружи, двадцать четыре на семь, безустанно, будто уже вечность целую, хоть и прошло немногим полгода с тех пор, как Трущев в столицу перебрался. Чувствует он теперь, знает, нюх не подведет никогда: здесь все чужое абсолютно, каждый клочок серого асфальта, каждый глоток воздуха загазованного, настолько, что даже ему, «своему в доску парню», у которого в каждом городе страны кентов полно — этот город диким кажется, незнакомым, непринятым, и плевать, что маршрут всегда тот же — дворами-улицами в квартирку съемную за МКАД, и окружение то же — рэперы, баттлеры, да друзья-собутыльники, среди которых только один Свобода чего стоит, с депрессиями его вечными. Здесь все так же, и все, вроде бы, стабильно, но…       Москва Трущева приняла, конечно, настолько, насколько вообще может принять очередного, пусть и весьма неформатного рэпера безумный клыкастый мегаполис, вот только Трущев сам Москву так и не принял, потому что все то, чем город этот дышит в барах прокуренных, в клубах неоновых и на баттл-площадках — никак не вяжется с его прежними принципами, насквозь противоречит всем его убеждениям.       PLC ведь привык честную игру вести, к тому привык, что всякий уважающий себя мужчина обязан за каждое свое слово и действие отвечать, воду не мутить и глупейшие интриги многосерийные не плести. Трущев привык к тому, что никто в его жизнь лезть не смеет, как и кто бы то ни было в другие жизни кого бы то ни стало, а здесь… Здесь иначе все, столица мир его, годами строящийся, как башня неприступная — с ног на голову переворачивает, трясет, болтает, наизнанку выворачивает иной раз настолько невыносимо, что аж физически тошнит.       Москва Трущева безумием заразила, как вирусом неизлечимым, и теперь, щелочью на костях его бледных оседая, все его убеждения расщепляет, мучительно медленно, но так стремительно, что он и не успевает замечать.       Последствия изломов внутренних всплывают лишь погодя, тогда, когда исправлять что-либо уже поздно: на лице несколько ссадин кровоточащих красуются, костяшки пальцев нещадно сбиты, саднят, а Трущеву все еще другое важно, кое-что сугубо личное, то, что он годами в себе взращивал, воспитывал, дрессировал, будто пса бойцового, а тут — утратил в секунду и сам бойцовым псом стал, так вот просто.       PLC во дворы стеклянных новостроек сворачивает, бредет под неоновыми вывесками круглосуточных мини-маркетов, дым горький обрывисто выдыхает и сигарету, черт знает какую уже по счету за этот гребаный день, швыряет не глядя в лужу возле подъезда. И вроде бы взрослый он уже давно, даже слишком, пожалуй, однако все никак понять не может, принять, точнее: как же, черт возьми, так получилось, что мегаполис этот, где даже волки, что извечно овцами притворялись, под шкурами белыми уже и не волки вовсе — так, псы бродячие, озлобленные — так легко и просто лишил его терпения, выжег в нем рассудительность прежнюю, и там, где всегда броня была из металла благородного — динамиты неоновые заложил, те, что гремят теперь, все и вся как внутри, так и поблизости в щепки-осколки разрывая?       Трущев едва ключи не роняет, пытаясь в подъезд попасть, и о том думает, что не помнит напрочь, как так вышло и почему он сдержаться не смог, когда чувак какой-то незнакомый совершенно и перепивший явно, в баре очередном пристал к нему с расспросами, пытался что-нибудь грязное-компроматное из Трущева вывернуть, за реалити предъявить, типа «какой теперь вообще из тебя тру-рэпер», да и… Все бы похер, конечно, не пятнадцать лет Трущеву, в конце концов, чтобы хоть как-то реагировать на пьяные бредни незнакомых ублюдков, но…       PLC в подъезде полутемном топчется возле квартиры своей, ребенком себя глупым чувствует и войти не решается такой вот, в крови и с ссадинами, как ебаный пес бродячий, а все потому, что знает: она его ждет в квартире этой, каждый день уже чертовых несколько (самых счастливых) месяцев, и так уж сложилось, что она — последняя из всех, кто должен видеть его таким, ей вообще лучше бы не знать совсем, как нещадно мужика этого взрослого столица ломает, отравляет неоном своим безжалостно.       Трущев ведь ровным счетом ничего не помнит: как ударил первым забыл напрочь, как в ответ получил от чужой стаи подоспевшей, не помнит, как пешком шел несколько километров и асфальт кровью пачкал, звонки не глядя сбрасывая, но вот причину, по которой в этот раз терпение в клочья разорвалось, он помнит прекрасно, каждую чертову мелочь, каждое ебаное слово.       Чувак тот, едва фразы в предложения умудряющийся связывать, не затыкаясь бубнил что-то о рэперах продажных, шоубизе прогнившем и преданных ценностях, а затем, как бы между делом, в общем контексте на ровне с личностными оскорблениями, заявил, мол, эта ваша Назима — телка зачетная и присунул бы он ей пару раз.       И Трущев, так же продолжая возле двери топтаться, будто бы с надеждой на то, что ссадины его вдруг сами по себе магическим образом заживут и не придется ему свою малышку пугать, о том думает, что вот как раз именно этот его срыв ни коим образом не противоречит ни одному его принципу, более того, понимает он прекрасно, что тысячу раз сорвался бы снова, даже если бы фраза эта мерзкая касалась не Назимы, а, к примеру, Софи, или Кошелевой, или той же Илоны, да хоть бы даже если это сказали бы о Майер — Трущеву едва ли хватило бы терпения, чтобы сдержаться, хотя бы даже потому, что отвратительно это, неприемлемо — так о женщине говорить, тем более не зная ее нихрена, не понимая, что она чувствует, чем живет, однако… Знает Трущев, что истинная причина далеко не только в принципах джентльменских, истинная причина в ней, в девушке любимой, в подруге верной, в спасении его, что ждет преданно каждую ночь.       Трущев все же войти решается, изо всех сил пытается дверь за собой закрыть беззвучно, но никак и ни на чем больше сосредоточиться не может, потому что ароматы чувствует, уютные совсем, абсолютно бесценные. С тех пор, как Назима в его двушку съемную переехала искренне по-дружески, заявляя уверенно, что это — временное, всего на неделю максимум, PLC ни разу еще без ужина домашнего не оставался, и конура его, что прежде исключительно как убежище и помещение для сна в бессознанке использовалась — теперь действительно домом стала, тем местом, куда возвращаться хочется, бежать прочь с улиц чужих поскорее и хотя бы по нескольку часов, поздним вечером, пока она не уснет, просто рядом быть и бродячим себя не чувствовать, уплетать шедевры кулинарные за обе щеки, и затем по волосам ее гладить в постели общей, слушать, как его девочка, засыпая, мурлычет что-то о новых клипах предстоящих, о делах на лейбле, об уже, кажется, давно общей малышке Амелии и о том, что он ей нужен, такой вот, всякий, любой.       Две недели обещанные постепенно в четыре месяца растянулись, и что Трущев, что Джанибекова — оба забыли о существовании и второй комнаты, и каких-либо других вариантов для переезда, ведь Назима все ближе становилась так легко, непринужденно и ненавязчиво, ждала самоотверженно друга своего, бродяжничеством зараженного, ни разу даже и не пыталась предъявлять ему что-либо, знает ведь, что Трущев живет этим всем, баттлами этими вечными, музыкой и битами, проблемами чужими и благородством, потому играть в суку ревнивую и пытаться истериками удержать его рядом с собой — дело крайне глупое, совершенно бесполезное, оба же понимают, что давно не в том возрасте, чтобы скандалить в стиле дешевых мелодрам.       Назима Трущева менять не пытается, уличать его в чем-либо — тоже, она не трогает его лишний раз, но всегда знает, когда раз этот совсем не лишний, Джанибекова — будто всю жизнь только и делала, что псов бездомных приручала, потому и не смеет исправлять его, скандалить, не умеет этого попросту же, да и не понаслышке знакома с чувством, когда крылья за спиной пытаются веревками стянуть нестерпимо туго, да вот только…       Видит Назима, как Сережу ломает, как его наизнанку выворачивает и разрушает эта так называемая бродячая жизнь, сколько бы он ни пытался скрывать от нее переломы свои фантомные, трещины все эти бесчисленные поперек ребер — Назиму обмануть невозможно, она испытаний подобных перетерпела ничуть не меньше, чем он, а то и больше, Джанибекова тонула неоднократно и горела бесконечно, потому каждый излом этот, каждый шрам, каждый ожог его — ей знакомы, как свои их воспринимает, как свои чувствует, но…       Изломы-то — они просто знакомы, а вот Трущев давно близким стал, и Джанибековой больно видеть его таким, она изо всех сил пытается реальность его своим присутствием приукрасить, ненавязчиво так, но именно это ему и нужно, это ей самой необходимо так же сильно, слово всего одно, понятие бесценное.

Умиротворение, которого в жизни бродячей нестерпимо мало, потому беречь его следует изо всех сил.

      Беречь ее стоит, и Трущев выдыхает хрипло, обрывисто, когда в кухню заходит и видит, как его пантера котенком черным уснула, на локти хрупкие опершись. На столе ужин остыл давно, рядом с ней мобильник ее лежит, звонила наверняка и не раз, волнуется же, да только Трущев крайне дурацкую привычку возымел — звонки сбрасывать не глядя, лишь бы в покое оставили, но ведь где же на самом деле его покой?       Его покой — Назима Джанибекова, девушка эта изящная, которой столько тягот на плечах своих хрупких пришлось за всю жизнь перенести, девушка эта обаятельная, с глазами лисьими — самыми добрыми во всех галактиках (Трущев в этом уверен, ему-то со множеством взглядов пришлось сталкиваться), девушка эта, которой слово «умиротворение» — будто имя второе, истинное, то, которым душа ее названа была изначально. Назиму обнять хочется нестерпимо, максимально осторожно, лишь бы не разбудить, на руки поднять, хрупкую, и в спальню унести, ведь уж слишком часто, непозволительно часто в последнее время Нази засыпает уставшая, где угодно, но не в постели, в клубок свернувшись рядом с ним. И Трущеву было бы даже жаль ее очень, не знай он ее и думая, что верность ее — наигранное, из жалости к самой себе и от страха перед одиночеством, но нет, ведь Трущев уверен — Назима, пожалуй, сильнее его самого в сотни раз и сама справилась бы с чем бы то ни было, без него, да вот только как же тогда она с ним-то связалась, ждет его, без истерик и скандалов, терпит преданно, не уходит?       Они оба ответ на вопрос этот риторический знают прекрасно, и Трущев к Назиме тянется, прикоснуться хочет, снова убедиться в том, что, наконец, домой пришел, к умиротворению своему, но капли багровые с кончиков пальцев срываются небрежно, предательски о паркет разбиваются, и PLC отворачивается торопливо, в ванную идет, лишь бы заметить не успела, осознать вдруг, что все вот это вот — уже явно край безумия, кажется, бродяжничество в чистом виде, вот-вот залает он псом диким, завоет и будет в прихожей на коврике засыпать.       Свет слишком ярким кажется, в глазах рябит, а Трущев, воду включая, пытается перекись отыскать и прочие «примочки» медицинские, что помогут его снова хоть немного на человека похожим сделать, но… — Блять! — Срывается несдержанно, сквозь зубы рычит, когда пальцы травмированные судорога сковывает и все чертовы банки-склянки в раковину со звоном валятся, а он и опомниться не успевает, выдохнуть, когда прямо за спиной шепот взволнованный слышит. — Сереж, ты чего здесь гремишь? — Назима чуть хмурится, сонная и растерянная, заметно нервничает и в ванную входит, тихонько за спиной его останавливаясь. — Ты в порядке?       Голос ее звенит ощутимо, Трущев знает, что его малышка сильная, и не такое в жизни своей видела, ни с таким еще ей справляться приходилось, но разве он рядом с ней теперь для того, чтобы в ад тот чертов ее возвращать, за собой тянуть в темноту, снова на улицы? Трущев же сильнее всего на свете не хочет бродяжничеством этим заражать Назиму, а она ладонь изящную, чуть дрожащую, на плечо его укладывает осторожно, не уйдет, конечно же, не оставит его такого, и он не дышит почти, когда она щекой к его спине прижимается, вдыхает запах куртки кожаной, насквозь пропахшей чужим городом. — Извини, детка, ты ужин приготовила, а я снова приперся слишком поздно, — PLC произносит негромко, настолько хрипло, что голос собственный горло дерет до боли, понимает он, в очередной раз осознает, что с Назимой ему, вообще-то, совсем не трудно быть открытым, да вот только в безумии этом топить ее не хочется, но… — Перестань, дело же не во времени, я всегда тебя жду, ты… — Назима шепчет так же тихо, осторожно за плечо Трущева чуть тянет, а когда он сдается ей совсем без сопротивления, оборачивается, голову опуская, как пес провинившийся, Джанибековой едва удается вскрик сдержать, но… — Присядь, пожалуйста, я все обработаю.       Назима силы в себе находит снова — сама рассудительность, осторожная, почти спокойная, у нее опыта предостаточно и понимает она, что пока физические раны кровоточат — к моральным лучше вообще не прикасаться, она настойчиво в душу лезть к кому бы то ни было не привыкла, знает потому что — душу должны добровольно в ладони вкладывать, когда это действительно нужно, ему нужно, Назима чувствует. Она вздыхает, все же позволяет себе толику слабости и вздрагивает ощутимо, ногами босыми холод паркетный чувствует, а Трущев, никогда, впрочем, и не пытаясь ни в чем с ней спорить, послушно на бортик ванны присаживается, но лишь спустя секунд десять решается взгляд поднять.       Назима тоненькая совсем, изящная, как дикая кошка из восточных джунглей, гибкая и притягательная, ее касаться хочется каждую секунду, кожу бархатную оглаживать, пальцами пряди иссиня-черные перебирая бережно, губами хочется скользить вдоль ключиц хрупких, чуть заметные следы оставлять над животом плоским, на ногах стройных, на тонких запястьях, ее же…       Ее любить хочется, оберегать от всего и вся, даже зная, что она и сама справилась бы, и все-таки, Трущеву с ней рядом быть так же необходимо, как дышать, а то и намного сильнее, потому что в ней одной его желанное умиротворение спрятано, спасение единственное, только Назима — его лекарство от бродяжничества, незаменимая, однако сейчас…       Сейчас Назиме больно, а она отчаянно эту боль спрятать пытается подальше да поглубже, хмурится сосредоточенно и на носочках поднимается, тянется к верхним шкафчикам над раковиной, дрожит все же ощутимо — никак не скрыть, и бедра изящные под его футболкой с «Черным флагом» белеют бархатом нежным, так и хочется коснуться, но Трущев не позволяет себе этого, ждет терпеливо, чуть заметно зубы сжимает, когда Назима перекись льет на костяшки его разбитые, молчит, терпит тоже, ей же, вообще-то, терпеть привычно.       Назима дует тихонько на раны открытые, как ребенку, аж усмехнуться хочется, да сил нет. — Нази… — Трущев тихо выдыхает, наблюдает за ней, присевшей напротив, и ему, кажется, все еще трудно поверить, что в мире этом безумном, среди сотен тысяч истеричек эгоистичных, она есть, тихая и спокойная, заботливая, та, которая с расспросами не лезет, запретами не сковывает, как цепями стальными, и именно потому к ней всегда возвращаться хочется, рядом с ней быть и всеми фибрами души своей бродячей ее спокойствие впитывать, спасаться ею, в ней одной только свою нирвану находить, в девушке этой с глазами лисьими, что голову приподнимает, слушает его, слышит, и руку тянет к его лицу осторожно, чтобы ссадины обработать. — Не спросишь, почему?       Трущев произносит так же негромко, а Назима поднимается, чуть наклоняется над ним, близко совсем становится, настолько, что дыхание легкое ощущается на коже его, сплошь испещренной сотнями отметин, видимых и невидимых. — Сереж, ты взрослый давно, потому, что бы ты ни делал — на это всегда есть причины веские, верно? — Перекись шипит на ссадине чуть выше скулы, Трущев не двигается даже, за губами ее наблюдает, пока Назима, снова будто бы по привычке старой, как ребенку, дует ему на рану, так же тихонько шепчет, но голос, все-таки, вздрагивает, ведь… — Мне не нравится это все, совсем, ты и так это знаешь, но если были причины, да даже если и не было — я здесь, Сереж, я с тобой, на твоей стороне, слышишь?       Назима шепчет тихо, дышит заметно сбивчиво, обеими ладонями его лица касается и лбом прижимается к его лбу, вздрагивает чуть ощутимо, когда чувствует, как ладони широкие на талию ее хрупкую укладываются, скользят к пояснице бережно, а Трущев не дышит почти, когда его девочка с лисьими глазами слегка касается его щеки кончиком носа, дрожит немного, замерзла ждать уже, кажется, и… — Ты — причина, и спасение — тоже ты. — Трущев едва слышно выдыхает ей в губы приоткрытые, мягкие, своими губами касается их так непривычно-бережно, будто на вкус пробует, не хочет ее, сильную и смелую, напугать, и все же… — Иди ко мне.       Желание рядом быть, целиком и полностью, чтобы вылечиться от бродяжничества, наконец, любить научиться искренне, а не от вечной недо-псевдо-любви страдать — пожалуй, для них обоих сильнее нет ничего, и Назиме воздуха не хватает, она его уловить пытается тщетно, когда Трущев вместе с ней поднимается и целует ее, не прерываясь, лишь бы как можно дольше, лишь бы как можно ближе, лишь бы дома. Легкие сводит ощутимо, воздух перестает быть нужным и на кончиках пальцев дрожь смешивается с нестертой кровью, перекисью и запахом чужого города, но Назима — она родная уже давно, ее аромат всего ценнее, и Трущев к стене в душевой кабинке ее прижимает, футболку свою стягивает с ее тела изящного, а Назима пытается не задохнуться, пока они оба под напором воды теплой лечатся друг другом, отпустить никак не могут, никогда больше, кажется.       Кожанка безнадежно насквозь промокает прежде, чем PLC ее с себя скидывает под ноги куда-то, сотни следов невидимых на молочной коже оставляет, шею изящную целует, ключицы тонкие, а у Назимы сердце стучит где-то на уровне висков, ритм несдержанный отбивает, и знает она прекрасно, понимает, что им обоим придется в мегаполисе чужом теряться, знает, что травм никак не избежать, но уверена она — Трущев всегда возвращаться будет к ней, как к маяку спасительному, насколько бы далеко ни уходил, сколько бы ни терялся, а она всегда ждать его будет и все сделает для того, чтобы дом для него действительно домом был.       Трущев, все же, уносит свою девочку с глазами лисьими в постель, когда над мегаполисом, загазованным и безумием зараженным, рассвет занимается тонкой полосой на горизонте пыльном, и уже под утро совсем, засыпая почти и щекой прижимаясь к его плечу, Назима шепчет тихо, осторожно поглаживая кончиками пальцев костяшки его сбитые. — Сереж, ты ведь не бродячий, у тебя дом есть, у тебя я есть, просто будь со мной, ладно? — Выдыхает в полусне, уютнее устраивается и улыбается, чувствует потому что — Трущев кивает, уверенно произносит искреннее «обещаю», и…       Знает, конечно, чувствует, что даже если псом бродячим быть в этом городе безумном — участь его неизменная, то домой возвращаться он обязан всегда, потому что и дом у него есть, и она есть, сильная и храбрая, его пантера, что рядом засыпает, свернувшись котенком черным и обещая, что ждать будет, всегда.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.