1.
18 августа 2018 г., 21:13
* * *
У него голубые, почти прозрачные, точно весеннее небо Питера, глаза, надменный профиль, алые губы и шапка кудрявых, абсолютно золотых волос, напоминающих ангельский нимб. И имя…
— Меня зовут Саша.
— Вау!
— Свое имя я не люблю.
— Почему? Как у Блока!
Высокомерно вздергивая бровь:
— Так ты из этих… которые любят поэзию и… поэтов?
Пожимаю плечами. И чего тут стесняться?
— Да, я люблю поэзию. И поэтов. И да, я из «этих». — Несколько коротких вдохов даю ему на то, чтобы среагировать на достаточно откровенное признание, а когда не дожидаюсь ничего, добавляю: — У меня мама — чтица. Читает стихи в филармонии.
— У меня нет мамы, — совсем равнодушно роняет он. — Я сирота.
Во мне все сжимается от такой обнаженной откровенности.
— Прости.
— Я пошутил. Расслабься! Моя матушка — бухгалтер. Она ни черта не понимает в поэзии, зато в цифрах — настоящий ас.
Он снова подносит к губам сигарету и замолкает. Я тоже молчу — смотрю на него. Любуюсь. Если его не напрягает молчание, почему оно должно напрягать меня?
Есть люди, которые так и просятся на полотно. Или на листок бумаги — росчерком черной туши, как на портретах Анненкова. Или хотя бы на фотографию. Чтобы посетители выставки замирали возле их изображений, на миг забывая, в каком находятся времени.
Саша.
Он сидит на подоконнике и курит в форточку. Думаю, вовсе не потому, что всерьез заботится о здоровье окружающих. Просто ему отлично известно, как выглядит его профиль с поднесенной к алым грешным губам сигаретой на фоне серого питерского двора.
— Саша…
— Что?
— Ничего. Мне просто нравится твое имя.
— Зато фамилия у меня стандартная — Рабинович.
— Что, правда?
— Не. На самом деле, я — Львов.
— Царь зверей. Тебе идет.
— А ты, чучело?
М-да, неловко вышло. Его имя мне известно, а сам я такой — весь из себя загадочный аноним. Кстати, за «чучело» я на него не обижаюсь — внешность у меня самая что ни на есть заурядная: волосы темно-русые, глаза карие, нос картошкой, рост средний. Ничего особенного.
— А я Глеб Старостин.
— Богатый, должно быть, ты человек, Глеб, — делает он совершенно неожиданный вывод, равнодушно опуская длинные ресницы.
— С чего бы вдруг? — удивляюсь я. — Мама — в филармонии стихи читает, папа — лекции в техникуме студентам.
— Зато половина того, что названо в честь Бориса и Глеба — твоя, законная. Вот смотри: есть Борисоглебский переулок. Половина — твоя. Можешь выбирать тот дом, который больше понравится, и владеть. Борисоглебский монастырь? Да до хрена! Приезжай и селись в любой келье. Можешь и друзей веселую компашку захватить. Или вот город — Борисоглебск. Есть же такой?
Я, почти зачарованный полетом его фантазии, киваю:
— Есть.
— Ну! Говорю же — богач! Попробуй там баллотироваться в мэры. Обязательно пройдешь, зуб даю!
И снова подносит сигарету к губам.
Руки у него, кстати, тоже такие, что сдохнуть от зависти можно. Или от любви — на ваш выбор. Тонкие, сильные, с длинными пальцами, точно у художника или музыканта.
— Ты играешь на чем-нибудь?
— Банально: только на нервах родителей.
— Рисуешь?
— Граффити по трафарету пару раз на спор.
— По трафарету — это не в счет.
— Зато я живу, как хочу. А ты сам-то?
— А я — будущий врач. Если вытяну.
— Подозреваешь, что кишка тонка?
Пожимаю плечами.
— В меде тяжело. Много… всякого.
— Будешь денежки зашибать? Пластическая хирургия? Матушка говорит, это сейчас прибыльно.
— Просто хирургия. Буду спасать людей.
Губы его презрительно кривятся.
— Фу! Какой примитивный пафос.
— Я не боюсь пафоса. У меня мама — актриса. Иногда я думаю, это немножечко заразно.
— Поэтому ты — гей? Ну там богема и модная голубизна?
Обычно я не люблю, когда вот так — в лоб. Но в его прямоте мне совсем не видится оскорбления, только болезненно обнаженная честность.
— Нет. Просто я такой. Сам по себе. А ты?
Откровенность за откровенность — надеюсь, он сочтет, что это достойный обмен.
— А я вообще асексуал. Мне никто не нужен: ни мальчики, ни девочки.
— Ни овцы, — смеясь, подсказываю я. Почему-то меня не огорчает, что мы с ним не «одного поля ягоды». Просто он вот такой — чистый.
— Они тоже, бро! Сплошное разочарование!
В эти минуты загадочная томность слетает с него, как маска Пьеро, и он хохочет, запрокинув голову и блестя зубами. В эти мгновения я окончательно понимаю, что попал. И мне не страшно.
— Жаль, подоконник маленький.
— А что?
— Я бы забрался к тебе, сидели бы вместе.
— Говно вопрос! — вздергивает он бровь. Брови у него тоже почти идеальные — темными дугами. Даже странно при таком светло-золотом цвете волос. — Я потеснюсь. Ни один подоконник в старых домах не может быть слишком узким для двоих сумасшедших.
Он и впрямь как-то по-особенному поджимает свои длинные ноги в безобразно драных джинсах, и оказывается, что мой тощий зад вполне помещается на освободившееся пространство. Только вот…
— Ходули свои сюда суй, — неожиданно командует Саша. — Одну — так, другую — этак. Красота!
Не знаю, как там насчет красоты, а я, кажется, сейчас лопну. Или молния на моих штанах лопнет. Потому что «так» — это когда мое левое колено прижато к ледяному стеклу, а правое втиснуто аккурат между его конечностей. И стопа практически упирается… ну… в пах. А его — соответственно — в мой. О-о-о! Сделай так еще!
— Удобно? — совершенно невинно интересуется это исчадье ада. (Нет, я действительно совсем недавно назвал его ангелом?)
— Саша, может, я…
— Сиди тихо, не то отдавишь мне самое дорогое! Ты куришь?
— Нет! — уже понимая, что из ловушки глупого зайца никто выпускать не собирается, мотаю головой и старательно утыкаюсь взглядом в давно не мытое и потому довольно грязное стекло. Там ничего нового — только незаметно подкравшиеся сумерки и дождь. — Курение вредит нашему здоровью.
— Ты еще про лошадь вспомни!
— Могу и про лошадь, — киваю я. И сам не зная зачем, выдаю:
Все мы, деточка,
Немного лошади.
Каждый из нас
по-своему, лошадь.
— Опять стихи! — морщит он свой породистый нос. — Дернул же черт связаться с чокнутым любителем поэзии!
— А ты связался? — на всякий случай осторожно уточняю я.
— Еще бы! Разве не заметно?
Через неделю он звонит мне и зовет в кино. Я чувствую, что сейчас сдохну от восторга, и даже забываю спросить, что за фильм.
В результате мы оказываемся с ведром попкорна на каком-то неудобоваримом ужастике, из тех что вот прямо кровь-кишки. Саша, глядя на экран, ржет, точно лошадь Пржевальского, и комментирует вслух особо выразительные моменты, в результате чего на нас оборачиваются впереди сидящие ценители прекрасного и от полноты чувств посылают на всем известные буквы. Тупо и однообразно. Саша отвечает им весело и витиевато — заслушаться можно. Меня, по правде сказать, все это не особо трогает — я смотрю на Сашу. Как он запрокидывает назад голову, когда смеется. Как блестят его глаза в темноте зала, как зубы с хрустом надкусывают попкорн, который я в обычной жизни совершенно не переношу. Но нынче он кажется мне обрывками золотых облаков, которыми, вероятно, питаются ангелы.
После сеанса мы сидим в кафешке и разговариваем. Да, и еще пьем кофе. Саша предпочитает черный без сахара. А я — с сахаром и шоколадкой. Он кривит свои восхитительные губы:
— Так ты скоро разжиреешь и станешь похож на бегемота.
— С моими нагрузками? — усмехаюсь я. — Черта с два! А ты что, принципиальный противник сладкого?
— Терпеть не могу, — кивает он. — Фу.
Два часа пролетают незаметно. Мы сидим и разговариваем — обо всем. Знаете, как на самом деле тяжело найти человека, с которым можно разговаривать обо всем? К концу беседы я прихожу к пренеприятнейшему выводу: я действительно попал. Нырнул с головой в то, что никогда и ни за что не станет полноценными отношениями — разве что дружбой. И все время, отпущенное мне на дружбу с этим удивительным человеком… с Сашей… я буду медленно умирать от невозможности быть с ним по-иному.
Улыбаюсь и говорю ему:
— Ну что: еще на посошок по кофе и по домам?
Он улыбается в ответ:
— Хорошая мысль. Куда пойдем в следующие выходные?
Мысленно сверяюсь с календарем. О да!
— Это будет сюрприз. Позвоню тебе и назначу место встречи.
— Загадочный! — усмехается он. По-доброму усмехается.
— Какой уж есть.
* * *
— Да ну! Ты приглашаешь меня в филармонию?! На чтение стихов?!
С него можно писать картину «Искреннее недоумение». Даже нелепая полосатая шапка с красным помпоном от полноты эмоций сползла на затылок, выпустив на свободу золото кудрей. Са-а-аша! Ему так идет этот вечер, и свет фонарей, и белые колонны…
— Моя мама читает Цветаеву.
— Еще и бабская поэзия!
— Брось! Цветаева — это не бабская, что б ты понимал!
— Не пойду.
Собираю в кулак все свое терпение и продолжаю соблазнять.
— Ты когда-нибудь был в филармонии на чтении стихов?
— Я вообще ни разу в жизни не был в филармонии! Еще чего!
— Неужели даже с классом не таскали? В началке? По-моему, всех так или иначе в школе приобщают к прекрасному!
— Ага, прекрасное! — бурчит он. — «Петя и волк».
— Ну вот видишь!
— К нам в школу с концертом приезжали.
— Крутая, должно быть, у вас была школа.
— Обыкновенная.
— Так ты пойдешь со мной?
Он с минуту всерьез размышляет, но потом сдается.
— Ладно! Ты ведь потащился со мной на этот дебильный ужастик. Хотя… — добавляет он с внезапной проницательностью, — не слишком-то их любишь.
— Терпеть не могу, — радостно соглашаюсь я. — Кровь, кишки, орут много и бессмысленно. А еще я точно знаю: того, что вываливалось из распоротого живота у последнего чувака, в природе не существует. Больная фантазия режиссера или художника-оформителя.
— А может, он был инопланетянином?
— И за весь фильм об этом никто ни разу не обмолвился?
— Замаскированным инопланетянином.
За разговорами мы уже успели войти внутрь (билетерша тетя Оля на входе посмотрела на меня с привычным умилением: «Как вырос мальчик!»), оставить верхнюю одежду в гардеробе и даже добраться до своих мест. Места у нас были, на мой взгляд, козырные — в первом ряду. Правда, приходилось задирать голову, чтобы смотреть на сцену, зато впереди — никаких храпящих мудаков и влюбленных парочек. Некоторое время всерьез раздумываю: уместно ли в храме культуры даже мысленно употреблять слово «мудак», потом решаю наплевать. Мама всегда говорит: «В тебе нет чувства прекрасного». Кошусь в сторону восторженно обозревающего и вправду впечатляющий интерьер Саши и не соглашаюсь с мамой: у меня есть чувство прекрасного. Вот — Саша.
В этот момент очередного неприкрытого любования объект моих грез сердито дергает меня за рукав и шипит:
— Мог бы и предупредить, что тут такая красота! А я в старом свитере и даже душ принять не успел.
С видом бывалого эксперта по части запахов тянусь носом в его шее, вдыхаю едва ощутимый терпкий аромат молодого тела с нотками какого-то морского парфюма и зажмуриваю от удовольствия глаза.
— По-моему, ты пахнешь обалденно.
— Маньяк!
Кажется, у него еще есть, что мне сказать, но в это время в зале потихонечку гаснет свет и на сцене появляется в синем бархатном платье ведущая программы — Екатерина Алексеевна (да-да! так ее и зовут, хотя я до последнего звал «тетей Катей»), седая, величественная, словно императрица, и глубоким грудным голосом объявляет:
— «Красною кистью рябина зажглась…» Композицию по стихам Марины Ивановны Цветаевой для вас исполнит… — дальше следуют регалии мамы, я их не слушаю, не в силах оторвать взгляда от Саши. Знаю, что там есть и «лауреат», и «дипломант», и еще что-то из словесной шелухи. — Маргарита Старостина…
По залу прокатываются аплодисменты как раз того странного звучания, что обычно бывает перед началом выступления не слишком известных артистов: вроде бы принято приветствовать, но ты еще не уверен, стоит ли.
— …За роялем Анастасия Климова.
Мама врывается на сцену, словно порыв ветра, и мне хочется совсем по-детски закричать: «Смотрите! Это моя мама!» (Семейная легенда гласит, что однажды, в нежном возрасте четырех лет, я нечто в этом роде и проделал с оглушительным успехом.) Мама, как всегда, порывиста, резка, слегка нервозна. Я подмечаю, как едва подрагивает потертый томик стихов в ее длинных чутких пальцах. Мама любит говорить, что, если бы был жив Модильяни, она стала бы его любимой моделью: все в ней немного чересчур худое и вытянутое: шея, кисти рук, бесконечные ноги в черных брюках (юбки она не признает). А еще — голубые глаза, карминно-красные губы и темно-каштановые волосы, стриженные «под мальчика».
Веселая полноватая хохотушка тетя Настя (они все у меня здесь на правах давнего знакомства «тети» и «дяди») усаживается за роскошный рояль, и зал замирает в предвкушении. А мама дергает уголком рта и решительно бросается в это густое молчание, словно в море:
Красною кистью
Рябина зажглась.
Падали листья.
Я родилась…
Смотрю на Сашу: как он? Смотрит. Слушает. Пока не сбегает — и то хлеб.
Он слушает, я жду.
Мне потребовалось несколько дней, чтобы уломать маму включить в свою программу это стихотворение.
— Глебушка, ну что за дикие просьбы?! Ты же знаешь, программа обкатана, утверждена везде, где только можно, я просто боюсь нарушить равновесие!
— Мамочка! Одно стихотворение и пара строчек подводки к нему никакого равновесия не нарушат!
— Да зачем тебе?!
— Мама… Я хочу, чтобы его услышал… короче, один человек. Мне это, правда, очень важно.
В конце концов она все-таки сломалась. И вот теперь я жду.
Саша не шевелится. Молча смотрит на сцену, закусив губу. Такой красивый…
Имя твое — птица в руке,
Имя твое — льдинка на языке…
Внутренне цепенея от собственной наглости, кладу свою руку на его пальцы, крепко стискивающие резной подлокотник. Ловлю вопросительный взгляд ставших вдруг непривычно темными глаз. Киваю в ответ: «Для тебя». Он насмешливо вздергивает бровь.
Имя твое — ах, нельзя! —
Имя твое — поцелуй в глаза,
В нежную стужу недвижных век.
Имя твое — поцелуй в снег.
Ключевой, ледяной, голубой глоток…
С именем твоим — сон глубок.
Мне хочется встать и выйти из зала, пока оно, вот все это, еще во мне, не размылось другими впечатлениями, не расплескалось: знакомые почти до боли строчки и ощущение бьющегося пульса под чужой горячей кожей.
Разумеется, мы высиживаем до конца. Саша аплодирует так, что буквально «отхлопывает» себе ладони: после, в очереди за одеждой, я дую на них, будто на свежий ожог, на нас подозрительно косятся, а он снисходительно позволяет мне эту очередную глупость.
До метро «Невский проспект» мы идем молча, укутанные совершенно блоковским снегом. Саша не говорит: «Мне понравилось!» И уж тем более не говорит: «Круто! Твоя мать шикарно читает!» Он молчит, и я ему бесконечно благодарен за то, что он умеет так потрясающе молчать.
В метро мы расходимся: нам ехать в противоположные стороны. Поскольку Саша — не девушка, я не предлагаю его проводить, а ему даже в голову не приходит предложить нечто подобное мне. Зато он говорит:
— Спасибо.
— Следующие выходные — твои, — улыбаюсь я. — Позвонишь?
— Ладно, — почему-то задумчиво кивает он. — Ладно.
* * *
— Дом культуры имени Шелгунова, — говорит он мне. — Знаешь, где это?
— Совершенно без понятия.
— Метро «Чкаловская».
— Найду.
— В шесть тридцать встречу тебя у входа. Смотри, не опаздывай! Мне мерзнуть нельзя.
Это я уже понял. Когда мы отправляемся гулять, Саша, несмотря на его имидж эстета-пофигиста, всегда надевает варежки, шапку и заматывает шею теплым шарфом.
— Я не опоздаю.
Куда там! Прихожу даже раньше и минут двадцать прыгаю, точно ошалевший от внезапного холода пингвин, неуклюже переминаясь с одной ноги на другую. Можно было бы, конечно, войти внутрь — подозреваю, никто бы меня не расстрелял, особенно, учитывая сегодняшние минус двадцать. Но Саша сказал: «Буду ждать у входа», — значит «место встречи изменить нельзя».
— Ты что, больной на всю голову?! — ругается он, когда все-таки выбегает ко мне, едва набросив на плечи свой пижонский ярко-красный пуховик. — Почему не прошел в вестибюль, дерьма кусок?!
— А сам-то!
Улыбаюсь ему, попросту забывая дышать. Какой же он все-таки!.. Потом, уже оказавшись вместе в вестибюле, полном каких-то странных людей явно неформального вида, решаюсь полюбопытствовать:
— Ну и что у нас сегодня?
— Сегодня у нас очередное приобщение к прекрасному.
— Ужасы?! — ненатурально пугаюсь я.
— Нет, классика. Любишь квинов?
— Не особенно, — пожимаю плечами. — Так, кое-что слышал.
— Сегодня послушаешь, — мрачно обещает он. — И посмотришь.
— А ты?
— А я буду танцевать.
Так я узнаю, что Саша — танцор. Или как это правильно: балерун? И что он окончил Пермское хореографическое училище, а здесь, в Питере, танцует в труппе молодежного театра и живет в какой-то общаге в самой жопе мира.
— А мама-бухгалтер? — с подозрением уточняю я. Становится почти обидно: оказывается, я совсем ничего о нем не знал! Правда, с другой стороны, кто в этом виноват?
— В наличии. Только… далеко. Слышал про такой город, Первоуральск?
Отрицательно мотаю головой.
— Вот там. На заводе работает.
Я несколько минут молча смотрю на него, буквально оглушенный новым знанием. В конце концов Саша нервным движением убирает за ухо кудряшку, сует мне в руки картонку билета и, буркнув:
— Мне еще гримироваться, — исчезает в толпе.
Никогда не являлся поклонником балета. Нет, мужчины в трико — это, конечно — отдельная тема, и смотреть, как они двигаются, как перекатываются под кожей длинные сухие мышцы — сплошной эстетический оргазм, но… Ни классика, ни тем более танцевальный авангард никогда не прельщали меня сами по себе. Не визуал я по природе своей — мне ближе слова.
Но когда из мощных динамиков на нас обрушиваются первые такты «Барселоны» и на сцену, словно наплевав на земное тяготение, одним мощным прыжком врывается, влетает… я даже не сразу понимаю, что это — Саша. От восторга у меня сводит внутренности и скулы, а во рту появляется острый привкус крови — похоже, что-то я там себе прикусил. Саша…
Весь сияюще-белый, красивый и совершенно безумно, вызывающе нездешний. В детстве мне снилось, что я летаю. Для этого нужно было просто как следует оттолкнуться от земли или шагнуть с крыши. А Саша умел летать наяву и, похоже, очень слабо представлял себе, для чего существует закон земного тяготения. Так мне видится в этот миг. Так я буду думать всегда.
Ничего не помню: ни музыки, ни сюжета, ни других исполнителей — ничего. Кажется, их там много: мальчики, девочки. Пустота. Ничего, кроме него — моего счастья, моей боли, моего наваждения.
Когда он падает подстреленной птицей на сцену, а потом поднимается с нее под торжествующее: «The Show must go on!», я умираю и воскресаю вместе с ним. Только он может проделать со мной такое. Только он. Какой же я идиот, что не догадался купить цветы!
Ладно. В следующий раз.
Он выходит ко мне спустя почти час после окончания выступления. Я жду его в стремительно пустеющем мраморном вестибюле: усталый, выжатый, счастливо-отрешенный. Ничего не могу сказать, только бормочу как полоумный:
— Саша! Какой же ты!.. Саша!
— Понравилось? — снисходительно интересуется он, наматывая на шею полосатый разноцветный шарф.
— Еще бы! В следующее воскресенье мне тебя точно не переплюнуть!
— В следующее воскресенье… — произносит он, отчего-то слегка замявшись, что вообще-то ему совсем несвойственно, — ничего не получится.
— Почему? — мы стоим на улице, а с неба, как и в прошлый раз, хлопьями падает снег, и мне вдруг начинает казаться, что это отвратительный ледяной ливень льется прямо на наши не прикрытые зонтами головы, стекает за шивороты, набегает в зимние сапоги…
— Я уезжаю в субботу. В Москву.
— На выходные? — чувствуя себя полным идиотом, спрашиваю я. Надо же, разнервничался! Идиот и есть.
— Полагаю, навсегда.
Не-е-ет! Так не бывает! Не может быть!
— Почему?
— Меня в театр пригласили. Представляешь? В настоящий театр.
— В Большой? — решаюсь уточнить я.
— Почему непременно в Большой? — удивляется он. — До Большого я еще не дорос. Нет, в Новую оперу. Театр молодой, но… Представляешь? Я буду танцевать в Москве!
— Сто двадцать пятого лебедя? — мрачно интересуюсь я. Кажется, до меня начинает доходить, что все происходящее сейчас — всерьез. И что уже совсем скоро мы с Сашей расстанемся. Навсегда.
Он улыбается и, внезапно стянув с руки варежку, дергает меня за ледяной нос.
— Злыдня! Не бойся! Все когда-нибудь начинали с массовки. Но, знаешь… я буду чертовски замечательным лебедем! И в конце концов они дадут мне ведущую партию.
Не сомневаюсь. Вот уж в этом я ни капли не сомневаюсь.
— И… я смогу к тебе приезжать?
— А зачем, Глеб?
Мы уже почти дошагали до спуска в метро, и Саша вдруг становится почти смертельно серьезен.
— Я… я думал… — получается какое-то жалкое блеяние. Мама бы мной не гордилась в этот момент. — Думал, что у нас…
— Ничего у нас нет, — светло улыбается Саша. — И ничего не будет. Все ты себе нафантазировал.
Мы стоим под фонарем, и я, словно зачарованный, смотрю, как мохнатые снежинки запутываются в золоте его выбившихся из-под шапки кудрей.
— Саша…
— Прощай! — решительно говорит он, накрывая мои губы своим горячим ртом. Я даже не успеваю среагировать на этот последний — хочется сказать «контрольный» — и единственный между нами поцелуй, а мой ангел уже разворачивается и бежит от меня прочь, к стоящему на остановке автобусу, чей номер я даже не успеваю разобрать. Автобус дожидается последнего спешащего к нему пассажира, закрывает двери и величественно отъезжает.
И мне не остается ничего другого, как строго сказать себе: «The Show must go on!» — и нырнуть, пытаясь сбежать от себя, в темную пасть подземного перехода.