2.
23 августа 2018 г., 09:45
* * *
— Глеб! Старостин! Там тебе больного привезли. Спустись.
«Глебушка не хочет спускаться вниз. Глебушка хочет хр-п-п-п…»
— Глеб!
Голос у моего сегодняшнего напарника, Виктора Семеновича, точно та самая иерихонская труба. Попробуй не проснись!
Вздыхаю. Я нынче — самый молодой, остальные — Виктор Семенович с Толяном — сильно старше, можно сказать, почти деды. Мне, стало быть, и бежать. Проклятое дежурство! Хоть бы раз удалось поспать по-человечески!
— Что там у вас? — киваю фельдшеру, нехотя принимая у него из рук документы. Лицо до чертиков знакомое — не в первый раз к нам возит. Кажется, мы даже как-то вместе на чьем-то дне рождения квасили. У него еще девушка в нашем отделении работает. Девушка — Юля, а он? Игорь?
— Представляешь, театр на гастроли приехал — прямо со сцены забирали. Впервые со мной такое.
— Театр? Какой театр? Дед, что ли, древний опять ногу подвернул? Таскают с собой стариков на гастроли… Или же какие-то олухи сверху вниз сиганули? На трапециях качались? Новаторы-авангардисты! — когда я научился так отвратительно ворчать?
— И не дед вовсе! — смеясь, машет рукой Игорь. Или Виталик? — Представляешь, молодой совсем парень. Прыгнул, споткнулся — гипс. Доплясался, короче.
«Доплясался», — все еще крутится у меня в голове, когда я подхожу к лежащему на каталке пациенту. Даже сквозь почти смертельную бледность и прожитые врозь годы я не могу не узнать этого лица: тяжелых век, закушенных губ и чеканного профиля.
— Здравствуй, Саша.
— Блядь! — устало роняет он и открывает глаза. — Глеб, это ты?
Так странно… Мы не виделись с ним… сколько? восемь лет? А узнали друг друга мгновенно: с первого взгляда, с первого слова. Другое дело, что на лирику у нас сейчас совсем нет времени. Перелом у Саши, если верить рентгеновскому снимку (а с чего бы мне вдруг ему не верить?), довольно отвратительный: мало того, что сам по себе болезненный, так еще и со смещением.
— Я, — отвечаю, стараясь выглядеть профессионально спокойным и собранным, тогда как все внутри меня в это время взрывается и разлетается, будто какая-нибудь чертова смертельная шрапнель. — Как же ты так, а?
— Неудачно приземлился, — кривит он губы в знакомой полуулыбке. Только раньше мне виделись за этим высокомерие и отрешенность, а теперь — попытка скрыть боль. Что ты, Саша, зачем же скрывать что-то от меня?
— Тогда — поехали, пациент!
Ставлю последнюю закорючку в бумагах Игоря-Виталика, машу ему на прощание рукой и сам берусь за каталку. У Гули, молоденькой санитарки приемного отделения, делаются круглые глаза. Поясняю зачем-то:
— Это мой друг.
Она быстро-быстро кивает. Не удивлюсь, если завтра вся больница будет в курсе, что доктор Старостин сам! своими собственными ручками затаскивал каталку с больным в лифт. Катим с Гулей вместе. Подумаешь! Я, покуда в меде учился, кем только ни подрабатывал — даже в морге санитаром. Меня теперь субординацией не напугать. Особенно, когда дело касается тех, кого я…
А вот об этом мы подумаем после дежурства.
Едва успеваю отдать распоряжение о палате, куда поместить пациента (есть у меня свободное место в сильно блатной «двушке» — словно аккурат для этого случая), как меня снова зовут вниз: принять больного и расписаться. А потом опять. И опять. И снова… На вытяжку Сашу укладывает Толян — и за одно это я начинаю его тихо ненавидеть. Хотя при чем тут он? Просто такое у нас распределение обязанностей.
Когда я, находясь уже совсем на последнем издыхании, вползаю в палату, дыша тяжело, точно страдающая астмой старая черепаха, Саша спит и тени от ресниц дрожат на его бледных щеках. В прошлом я отдал бы все на свете, чтобы однажды получить возможность быть рядом с ним спящим. Теперь же — даже еще больше за то, чтобы он никогда не падал на этом своем спектакле и, соответственно, никогда не попадал к нам.
Минут пять я позволяю себе смотреть на него, а потом ухожу к себе. Думаю, Саше не понравилось бы, что кто-то видел его настолько беспомощным. Все-таки во сне люди удивительно открыты и беззащитны.
По какой-то великой, даже можно сказать, вселенской справедливости, мой возлюбленный диванчик до сих пор никем не занят. Похоже, воспользовавшись затишьем, господа-товарищи слиняли этажом ниже к очаровательным дамам, по всей видимости, дежурившим нынче в отделении абдоминальной хирургии. Однако диванчик, еще совсем недавно казавшийся мне желаннее райского облака, сейчас вовсю давит на все впуклости и выпуклости моего бедного тела, будто некий злыдень засыпал ему под обивку пару кило сушеного гороха. Такая вот растакая я нынче у нас принцесса!
Глебушка больше не хочет спать. Сильнее всего на этом гребаном свете Глебушка желает, чтобы там, на небе, все-таки обнаружился хоть какой-нибудь бог, всемогущий и милосердный, способный вернуть моему ангелу возможность танцевать.
* * *
— Я. Не могу. Его. Оперировать.
— Глеб! Заканчивай истерику!
Вернувшийся с очередной операции Виктор Семенович снимает шапочку, устало проводит рукой по лбу. Не случайно отношение к хирургам-ортопедам у врачей других специализаций… странное. Дескать, они (то есть мы) скорее работяги-сверлильщики, слесари-технари, чем врачи в возвышенном толковании этого слова. Наша работа и впрямь тяжела и грязна. И вдохновение в ней играет совсем мизерную роль. Собирай обломки, точно пазл, сверли, втыкай спицы, закрепляй пластины, закручивай, чтобы ничего не слетело. Как на заводе у станка в каком-нибудь цеху.
— Не могу. Пожалуйста!
— Глеб, ты и сам прекрасно знаешь, что лучший специалист по голеностопу у нас именно ты. Даже диссертацию пишешь.
— А у вас зато опыт. Ну пожалуйста!
Я готов унижаться, клянчить, выглядеть бледно. Даже на колени, пожалуй, брякнулся бы, если бы оно помогло. Фиг вам! Семенович непоколебим — точно базальтовая скала.
— Но разве оперировать близкого тебе человека не есть нарушение врачебной этики? — в отчаянии вопрошаю я.
— Душа моя Тряпичкин! — почти нежно улыбается мне эта тварь. — Нет на сей счет никаких специальных правил. Не будь занудой! Этот мальчик тебе, к счастью, не жена, не сын и не брат. Остальное — ерунда.
«Он ближе, чем жена, сын или брат», — хочется швырнуть мне ему в лицо, но я молчу. Слова кончились. Может быть, стоило в юности посещать не филармонию, а какой-нибудь дискуссионный клуб?..
— У меня руки будут трястись.
Он насмешливо смотрит на мои сильно поднакачавшиеся на тяжелой физической работе лапищи и изгибает бровь:
— Вот эти, что ли? — Сволочь! — Глеб, у меня операции расписаны на месяц вперед. Твой мальчик… он может ждать месяц?
Этим «твой мальчик» он меня окончательно добивает. Нет, у нас в отделении, если что, никто не в курсе. Шифруюсь я — Штирлиц обзавидуется. Но вот… что-то, видать он в моей некрасивой истерике все же разглядел, Виктор Семенович. Хорошо, хоть серьезных оргвыводов не сделал. Мне только сейчас скандала с разоблачением в родном коллективе не хватало! Саша — вот главное. И чего тогда, спрашивается, я тут херней страдаю?
— Ладно, убедили. Буду готовиться.
— От-то ты молодец!
И я готовлюсь. По сути, мне предстоит довольно простая, я бы даже сказал, банальная операция: сложить, просверлить, зафиксировать. Все как обычно. Необычно в ней только одно: Саша.
Он лежит в своей палате, не отвечает на подколки шумного соседа — лучшего друга кого-то из больничной администрации. Говорю же, блатная палата! Лежит и смотрит в потолок. Думает. И я даже знаю, о чем он думает. Получится или нет вновь вернуться на сцену? Сможет ли он снова танцевать? Даже если операция пройдет как надо, это почти полгода на реабилитацию. А для танцора, насколько я понимаю, полгода без ежедневных упражнений и всяких там прыжков-растяжек — практически смертный приговор. Или я все драматизирую, потому что он — не просто какой-нибудь левый танцор?
— Саша!
— А, вот и ты… Хай!
— Ты подстригся, — почему-то это первое, что вылетает у меня после долгой-долгой разлуки.
Знакомо дергает уголком рта. Раньше усмешка, получавшаяся в ходе этого дерганья, казалась мне надменной, а сейчас, с высоты своего жизненного опыта, я отчетливо вижу скрывающуюся за ней неуверенность. Как много мне еще предстоит узнать о нем?
— Волосы мешали танцевать.
Мне хочется спросить его: «Как ты жил все эти годы… без меня?» — но я отчетливо понимаю, что не имею никаких прав на подобные вопросы. У каждого из нас давным-давно своя взрослая жизнь. И то, что я так и не смог его отпустить, в конце концов — только мои проблемы.
— Не знал, что ты в городе. Вроде бы о гастролях «Новой оперы» не сообщали.
— Да я давно уже не у них. Не срослось. Ушел в антрепризу. «Балеты Баланчина», слышал?
Слышать-то я слышал, только вот, в силу своего скудоумия, никак не связал с ним.
— Мы «Весну священную» поставили, представляешь? И «Полуденный отдых фавна»…
Честно признаюсь:
— Из «Фавна» я знаю только рисунок Бакста.
Ухмыляется в ответ.
— Да, я помню, что ты больше… по поэтам.
Возвращаю ему улыбку и произношу заговорщицким шепотом:
— Имя твое — птица в руке,
Имя твое — льдинка на языке…
— чтобы уловить тот обалденный момент, когда на его бледных скулах начинают проступать пятна совершенно восхитительного румянца. Помнит? Помнит! Господи, он помнит!
— Глеб… Ты ведь меня починишь? Я смогу потом танцевать?
— Конечно, сможешь! Что за упаднические настроения!
— Понимаешь, если сейчас не вернусь в строй — считай, вся карьера псу под хвост. Там, следом за мной, туева куча юных дарований. И все жаждут славы.
— А ты не жаждешь?
Какое-то время он молчит, потом все-таки отвечает:
— Слава — это иллюзия, Глеб. Глупая чертова иллюзия для наивных дурачков. Или просто я вопиюще бездарен.
Вспоминаю, как он взлетал над сценой заштатного ДК под «Барселону», и накрываю его руку своей.
— Поверь мне, ты вовсе не бездарен.
— Я очень хочу поверить, знаешь? По сути, мне больше ничего не остается, кроме как верить тебе. — И тут же, без перехода: — Будешь меня оперировать?
— Буду. А ты хочешь, чтобы именно я?..
— Сестры говорят, ты лучший.
Вот такие пирожки с котятами… У каждого из нас своя минута славы. И своя расплата за эту минуту.
— Я постараюсь, Саша.
Светлый, очень серьезный взгляд — в упор.
— Ты уж постарайся.
Собственно, на этом наш разговор можно считать законченным, но мы еще перебрасываемся несколькими ничего не значащими фразами из серии «о природе, о погоде», а потом он решается спросить:
— Когда операция?
— Послезавтра. Ты тут морально готовься, что ли.
Саша улыбается в ответ — мой стойкий оловянный солдатик:
— Всегда готов!
* * *
Во время операции руки у меня не дрожат. Все-таки правы те, кто говорят, что, мол, профессионализм не пропьешь и… гхм… не протрахаешь. На самом деле я запретил себе думать, что это — Саша. Просто очередной пациент, очередная сломанная кость, очередная операция. Рутина.
Главное — заранее все продумать и просчитать. Нарисовать себе схему. Проверить наличие инструментов. А то в прошлый раз куда-то задевалось страшно нужное сверло. Пришлось на ходу импровизировать. Импровизация движет медицину вперед, она штука довольно прикольная. Но не сейчас. Не с Сашей. Поэтому лично проверяю все сам, вызывая обиженный взгляд ассистирующей медсестры с красивым именем Мария. Дескать, недоверие и все такое. Она тоже специалист со стажем, но… лучше я потом извинюсь.
Саша улыбается мне молча, и от того, что его улыбка выглядит испуганно и неловко, у меня на миг холодеет где-то в районе сердца. Решительно запрещаю себе смотреть куда-то помимо операционного поля. Вообще, зря я так рано пришел. Мое дело войти, когда все будет готово, и сделать, как надо. Но это Саша. Где там в моей дурной голове положение «выкл.»?
Надеюсь только, что это как раз тот случай, когда рутина мне в помощь.
Помыть руки. Обработать. Затем — халат и перчатки. Анестезиологи уже при деле. У нас отличные анестезиологи. Просто замечательные! И наркоз, введенный в позвоночник, не обернется для Саши вечным параличом. Я должен в это верить. Обязан. И я верю. Саша... Не смотреть! Только на ногу. Ноги у всех одинаковые. Или нет?.. В ближайшее время я просто обязан думать именно так. Только так. Не человек — нога. Нога зафиксирована и лежит на управляемом турникете. На переднюю часть стопы надели стерильную хирургическую перчатку. Все, готов. Можем начинать.
Как там сказал первый советский космонавт Юрий Гагарин? «Поехали!»?
Дальше — как во сне. В таком странном, мутном сне, где ты бесконечно повторяешь одни и те же давно набившие оскомину действия — и никак не можешь проснуться. Разрезаю. Прижигаю. Убираю гематому. Вправляю перелом.
Ассистирует мне Толян. (Для кого Толян, а для кого и Анатолий Борисович, отличный хирург, уважаемый специалист. Пытались мне нынче в ассистенты кого-то из студентов-шестикурсников навязать, но я не дался. Сашина нога — не поле для экспериментов.) Сверлю отверстия. Каждый раз странное ощущение, точно делаешь на даче ремонт.
Дальше и вовсе похоже на детский конструктор. (У меня был такой: металлические пластины с дырками для соединительных шурупов. Отличная штука, скажу я вам!) Пластина с шестью отверстиями накладывается на поверхность кости. Пока Толян удерживает пластину, моя задача — вкрутить винты. Затягивать их следует медленно, при тщательном контроле промежутка между отломками кости.
Нужно вернуть стабильность лодыжке. Беру таранно-малоберцовый синдесмозный винт (Наши мужики, кстати, таким образом проверяют степень опьянения: если можешь бодро, не путая слова, несколько раз проговорить на скорости: «Таранно-малоберцовый синдесмозный винт. Таранно-малоберцовый синдесмозный винт. Таранно-малоберцовый синдесмозный винт», — значит, связь с реальностью еще не утрачена. Не можешь — пора закругляться. Хороший метод. Точный.) и вкручиваю его через пластину. Потом через шесть недель я этот винт удалю.
Сшиваю связки. Активный дренаж. Внутренние и наружные швы. Потом еще и гипс наложат. Но это – потом, после. Совсем уже мелочи.
— Всем спасибо!
Это просто работа, да?
Если сегодня я все сделал правильно, то Саша будет танцевать. Правда, есть еще такая штука, как реабилитационный период.
* * *
На следующий день Саша не спрашивает меня, насколько удачно прошла операция. Улыбается, сверкая зубами, шутит. Я говорю, что все хорошо. Он отвечает, что верит. Но я знаю: просто делает вид. Может, на сцене он и талантливый актер (хотя, как мне кажется, балет и драма — все же слишком разные грани сценического таланта), но здесь и сейчас я ему не верю. Саше страшно. И я изо всех сил пытаюсь уменьшить этот страх. Не изгнать, нет. «Вся королевская конница, вся королевская рать», подозреваю, нынче не справятся с этим непростым заданием.
А я… Я просто прихожу, сажусь на край кровати и говорю. Про то, как прошла операция. Сколько подобных операций мы проводим за год. (Мно-о-о-го!) Как люди после этого возвращаются к привычной жизни. (Был, кстати, даже один фигурист. Обойдемся без имен. Так он, выйдя от нас, потом даже Олимпиаду выиграл. То-то же!) Вспоминаю смешные случаи из практики. («Однажды медсестра подвинула стойку с капельницей, а бутылка с нее сорвалась и упала прямо на голову пациенту. Хорошо, он успел ее поймать».)
Кроме меня Сашу никто не посещает. В первый день после того, как его к нам доставили, была довольно большая компания — видимо, коллеги. Они ушли, а Саша потом до ночи лежал, уткнувшись лицом в стену. Когда я все же до него докопался по поводу данного приступа скорби (о ноге он, конечно, тоже переживал, но не столь… драматично), ответил:
— Они уезжают завтра. Понимаешь? И мою партию будет танцевать Артурчик из второго состава. Незаменимых нет. Или как там? «Лес рубят — щепки летят»? Похоже, что я — та самая щепка.
Я уверяю его, что он — не щепка, а птица, что он вернется на сцену и все будет хорошо. Что он снова сможет летать.
Он кивает.
Я чувствую, что на сей раз уже он мне не верит. Значит, буду верить я — за нас двоих. Хотя и принято считать врачей жуткими циниками, которые «ни в бога ни в черта», но на самом деле у нас без веры в конечный результат никак нельзя.
Я уже планирую, что предложу ему пожить у меня после операции. Подыщу ему самого лучшего в Питере врача-физиотерапевта. (Есть у меня несколько подходящих кандидатур в записной книжке.)
Мне ничего от него не надо. Только бы он был рядом, только бы он снова смог выйти на сцену. Только бы… только бы… Нет, неправда! На самом деле я почти до боли хочу возможности своего присутствия в его судьбе. Рядом, если не вместе. Стать неотъемлемой частью его жизни. Ждать его дома и готовить ужин к его приходу. (Интересно, эти, которые танцуют, они что-нибудь да едят?) Касаться его руками врача, если нельзя — любовника. И однажды… может быть… увидеть, как растает лед, сковывающий его сердце. (Или не увидеть, да. Иногда мне кажется, что это совершенно не важно.)
— Пойдем погуляем.
— Издеваешься? Я сегодня ночью в сортир поперся. Герой, че, на костылях. И, конечно, навернулся от души. Грохоту было! Больше всего испугался, что снова ногу покалечу. Нянечки в ужасе сбежались… А ты говоришь «погуляем»…
Про ночной «шум» я знаю — уже доложили добрые люди. Но все равно: лежать и не двигаться при проблемах с конечностями — последнее дело. Мышцы совсем забудут, на кой они нужны. Да и до осложнений с легкими можно долежаться. Поэтому я безжалостен:
— Гулять ты будешь при свете дня. Со мной в качестве страховки. Поверь, я не дам тебе навернуться.
Если бы потребовалось, я бы носил его на руках. По роду деятельности я сильный. А Саша… Саша и прежде был похож на гордую, длинноногую и длиннокрылую птицу, а уж сейчас, когда он почти ничего не ест, и вовсе — кожа да кости. А косточки у него изящные и хрупкие (чтоб им!). Птичьи.
Но катание на руках Саше нынче не прописано, а прописано совсем наоборот. И я не оставлю его в покое, пока он не сдастся. Если надо, я могу быть жутким занудой.
— Ладно, — соглашается наконец Саша. — Черт с тобой! Пойдем.
И мы идем. Вернее, медленно тащимся по скользкому линолеуму освещенного солнцем коридора. Я всей своей дубленой шкурой ощущаю Сашин страх, его ужас при мысли о возможности падения. Мне даже кажется, что от болезненно острого сопереживания короткие волоски у меня на загривке отчаянно встают дыбом. Но я не протягиваю руки, чтобы поддержать ковыляющего на своих костылях Сашу. Он должен научиться ходить один. А я… Я буду рядом.
И, кстати, нам пора поговорить.
— Послушай… — начинаю я, осознавая вдруг, что где-то по дороге растерял все слова. — Что ты планируешь делать после больницы?
— Вернусь в Москву? — отвечает он с отчетливой интонацией вопроса.
— Первое время придется непросто. У тебя есть кому за тобой присмотреть?
Кажется, если он сейчас скажет: «Есть», — я попросту сдохну на месте.
— Зачем? — ершисто отзывается мое сердце. — Я и сам справлюсь. Справлялся же до сих пор.
Похоже, мне будет позволено еще чуть-чуть пожить.
— До сих пор у тебя было целых две ноги.
— К маме поеду. Все равно это ненадолго. Подумаешь!
Саша топорщит свои иголки-колючки, точно кактус, забытый хозяином в покинутом доме, а мне хочется сказать ему: «Я стану для тебя мамой, сиделкой, ковриком под ногами. Ты больше никогда не будешь один». И я уже открываю рот, чтобы брякнуть какую-нибудь несусветную глупость, когда сзади раздается:
— Глеб! Старостин! А я тебя ищу-ищу.
Такая уж у нас с Илюшкой жизнь: мы все время друг друга ищем в бесконечных коридорах нашей больницы. Илья — рентгенолог. Отличный, кстати, рентгенолог. А еще — мой друг. И по совместительству — любовник. А что еще остается делать двум женатым на своей работе геям на этой холодной, неласковой питерской земле, если совершенно нет времени шататься по клубам и заводить новые знакомства? Мы оба знаем: это не любовь. Но вместе нам хорошо, тепло и… удобно.
— А я тебе снимки принес. Ты просил побыстрее.
Очевидно, что ему нет ровно никакой необходимости лично таскать снимки со второго этажа на четвертый. Да и срочности, по правде сказать, тоже нет никакой. Просто мужик соскучился. Свиданий у нас не было… Да вот с тех самых пор, как в отделение привезли упавшего на сцене танцовщика.
— Извини, — говорю я Саше и отвожу Илью к окошку, чтобы якобы взглянуть на рентгеновские снимки, которые он и впрямь сжимает своими изысканно-тонкими пальцами, словно главное и единственное оправдание… всего.
— Глебушка… — жаркий шепот почти мне в ухо. — Ты куда-то пропал…
— А позвонить? — не слишком-то ласково отзываюсь я. Да, мой косяк: надо было раньше как-то разрубить этот чертов гордиев узел. Но… То ли времени не хватило, то ли решимости. Любовника потерять не страшно, когда есть ради чего. Ради кого. Но вот друга…
— Как будто у тебя когда-нибудь бывает включен телефон! Опять горишь на работе? — усмехается Илья. Мне всегда нравилась эта его улыбка: открытая, солнечная. Мальчишеская. — Нет уж, мы лучше ножками-ножками. Ручками-ручками… — его ладонь как бы невзначай оглаживает мой халат со спины — и чуть ниже. Привычным ласкающим жестом. Никого вокруг нет, никто не увидит.
Никто. Кроме Саши. Впрочем, он тоже не увидит, если не будет смотреть. А он ведь не будет? Ему ведь все равно? Он вообще-то собирается к себе в Москву.
Делаю несколько шагов в сторону от Ильи и оглядываюсь через плечо: так и есть, Саше на нас глубоко наплевать. Внимательно изучает висящую на стене инструкцию по эвакуации в случае пожара. Ну и ладненько!
— Я позвоню тебе. Сегодня. Обещаю.
Раз взглянув на Сашу, я уже не могу оторвать глаз. Мне хочется, чтобы Илья ушел. Чтобы его не было здесь со мной. Может быть, даже, чтобы его вообще никогда не было.
— Ловлю на слове, Старостин. Не обмани моих ожиданий.
— А то ты меня не знаешь!
Он смотрит как-то странно, словно предчувствует все, что произойдет между нами в дальнейшем. Дружба там или любовь — а резать по живому всегда больно. Даже если ты профессиональный хирург.
— Что, пойдем дальше? — спрашиваю я у Саши, когда Илья скрывается за дверью отделения.
— Отчего же не пойти? — легкомысленно вздергивает подбородок Саша, поудобнее ухватывая костыли.
И мы продолжаем свой неспешный путь по освещенному солнцем коридору.
Вечером звоню Илье, и мне приятным женским голосом сообщают, что «телефон абонента выключен или находится вне зоны действия сети». Я несколько раз повторно набираю знакомый номер, но результат остается прежним.
Назавтра мы снова гуляем с Сашей по коридору и треплемся ни о чем. Только вот именно мне почему-то тяжело дается прогулка: суставы ноют, голова раскалывается. К вечеру становится понятно: ОРВИ. Меня трясет. Температура – за сорок. Всегда так болею – с самого детства. Разумеется, перенести на ногах – не выход. Да и не тащить же проклятущую заразу в отделение! И так страшно: вдруг успел кого-то из пациентов обчихать: Кого-то?.. Врача вызываю на дом. С остальным разбирается примчавшаяся на зов мама. Я медленно уплываю, как та бригантина, что поднимает паруса «в флибустьерском дальнем синем море». Прости, Саша…
А через неделю, когда, наконец, бешено поздоровев и получив о том соответствующий документ, я залетаю в Сашину палату, чтобы привычно сопровождать его на очередную прогулку, мне сообщают, что он уехал.
— Как уехал?! — почти ору я на собственного завотделения, напрочь позабыв про всяческую субординацию.
— Выписался и отбыл, — спокойно отзывается тот. Он вообще мужик спокойный. Работа у хирургов нервная, график напряженный. Подумаешь, у кого-то из подчиненных опять крышу снесло…
— Куда отбыл? И когда? — уже чуть тише спрашиваю я. В самом деле, чего теперь орать-то?
— Вчера вечером. А куда — вот уж не знаю. Домой. Мама за ним приехала. Она и забрала. Ты на больничном был, а они на поезд торопились. Так я им все документы оформил и рекомендации написал. Глеб, у тебя все в порядке?
— Все в порядке, спасибо, — киваю я. Сердце — точно надувной резиновый шарик, из которого какой-то шутник выпустил воздух, ткнув в него тонкой блестящей иглой. Или кинув глупую игрушку на кактус. Но до этого, собственно, никому нет никакого дела. Даже мне.