Пушкинская пора.

NC-17
В процессе
20
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 28 страниц, 13 122 слова, 9 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
20 Нравится 8 Отзывы 6 В сборник

Былое.

Настройки
      — Вы чем-то увлечены сейчас?       — Книги?       — Или что другое.       — Древний Рим. Имперский период. Очень долго искал что-то для себя. История не должна быть скучной, согласна? — обратился он ко мне, вставая из-за стола.       К тому моменту я уже вновь расхаживала по его обители. Силуэт отражался в открытых окнах, двоился, единственный мельтешил в полном безмолвии.       — Да. Вам знаком момент из книги Гессе «Под колесом», когда Ханс открывает… книгу и начинает читать про Христа, и Христос будто б оживает? Он в подробностях описывает его руку, образ, людей рядом.       — Припоминаю. Только в таких случаях я ценю историю — когда могу проживать ее с этой личностью в один момент. Боюсь, многие забывают о том, что мы сопричастны к прошлому намного больше, чем кажется на первый обывательский взгляд.       Он становится позади меня, скрестив руки на груди, и с некоторым стыдливым любопытством глядит на меня. Не воззрился от похоти, от неприкрытого интереса, который бывает так неприятен от мужчин, который можно обозвать «сальным». Я краем глаза вижу его, замечаю, но не выражаю явно свой интерес, подхожу к окну. Темно, валит снег, мир припорошен мукой… глубокая синева окутала со всех сторон, чернота подстелила под сонмы звезд холст, одиноко горят фонари, образуя безлюдные островки света.       Я вспомнила музыкальное произведение Микаэла Таривердиева «Сумерки в Берлине». Время словно остановилось и сузилось до нас двоих. Общий свет погас, только лампа освещала комнату, не касаясь моего силуэта своими теплыми желтоватыми лучиками. Порой так бывает, что миг разделить можно с кем-то, поделиться настроением, поделиться частичкой своего бытия. Тогда я, наконец, обернулась. Все такая же закрытая поза, но он стоял, облокотившись на косяк стеллажа. Долго ли я блуждала в своем мирке? Сделавши два широких шага, позволявших мне достичь его, я остановилась визави и машинально подняла обе руки вверх, к воротникам рубашки, чтобы притянуть Маинского ближе. Мои намерения не остались без внимания, он сразу же догадался и сам подался навстречу, закрывая глаза. Соприкоснувшись губами, я почему-то сразу расслабилась, руки скатились на его грудь. Виктор Александрович не касался меня, но поцелуй не стремился закончить. Всем телом можно было ощутить его нежелание это делать, можно было ощутить его другое желание — неподдельное, но робкое, зазорное, еле уловимое, похожее на слабый огонек свечи, на которую нападали северные ветра, стараясь затушить, — желание продолжить, не вернуться в течение времени. Под моими холодными ладонями сердце билось его равномерно, четко. Казалось, сейчас наши сердца подобны симфонии. Это не было жаром, не было страстью… иначе билось ли бы оно так? Разве не естественно целовать того, кого — любишь? Я еще раз нежно поцеловала его масленые губы и попыталась отстраниться, как ощутила сразу же мягкий взгляд голубых глаз, потемневшего моря с блеклым маяком — лампой, отражающихся в них.       Затем он обернулся на звук щелчка.       — Составишь компанию?       — Кофе? — полушепотом произнесла я одними губами.       Он кивнул и направился прочь из комнаты. Предо мной еще парил образ нас, я еще видела те самые потемневшие глаза, напряжение, интерес. Время как-то замедлило бег, оно не торопило марево в его тягучем отступлении. Как завороженная, я побрела за ним. И тут полумрак. Кухня сама по себе довольно светлая, просторная. Ежели обернуться вокруг своей оси, то мысль летит прямо вдаль, упирается в улицу, а там уже и фонари, дорога, домики с изящными оконцами, дымкой над каждой трубой… Белый кафель, по которому приятно скользит нога, деревянная неброская мебель, кофеварка, телевизор, стол для приготовления пищи, поодаль барная стойка с высокими стульями, над ней же парочка бокалов для вина и шампанского. Но более всего внимание привлекло окно с подоконник в виде полукруга с парочкой стеганых подушек, пледом, аккуратно сложенным под ними. Виктор Александрович проследил за моим загоревшимся озорным взглядом и кивнул в сторону подоконника. Я сочла это разрешением и сразу же уместилась на него, свешивая одну ногу. Еще бы книгу в руки и читать, читать… читать ему вслух! О сколько бы я хотела ему прочесть и услышать от него!       Опять улетевши в свои неземные мысли, образы, очарования, я и не заметила, как запах и еле уловимое «шуршание» кофе оказались рядом со мной, — это он держал в ладони глубокую и толстую чашку.       Принявши чашку, я как-то то ли специально, то ли нет, но коснулась его теплых пальцев, обнимающих дно чаши. Не жалую прикосновения, из всех языков любви я выберу беседу, однако порой некоторые люди вызывают непреодолимое желание касаться.       — Почему именно преподаватель?       — Если ты знакома с «Императорским клубом», то вполне можешь найти ответ там.       — Последняя сцена напомнила мне об Иисусе и апостолах.       — Ты права, есть там нечто такое… ведь все они в белом были — ученики, пили шампанское, что похоже на кровь Христа. И на вопрос «Чем можете похвастаться вы?» Хендерт так и не ответил, хотя именно после него следует сцена с бывшими учениками.       — Это и есть ответ на вопрос.       — Да. Иисус тоже воспитал апостолов, которые стали ходить по миру и распространять его учение.       Его кофе стал идеальным сочетанием нежности молока, похожего на нежность матери к своему ребенку, теплоты — первые весенние лучи солнца, горечи — утрат надежд и веры.       Через неделю, когда Маинский стал более-менее свободен во времени, он куда-то пригласил меня. Почему «куда-то»? Потому что места он не назвал, но сказал быть готовой.       Под самый Новый год мы встретились возле «Арзамаса». Он вновь в своем черном пальто, без трости, без какого-либо головного убора, без своей курчавой бороды. Правда, недельная щетина уже проступала на лице, глаза голубели на фоне белейшего полотна, устелившего город, ресницы показались какими-то прозрачными, самые их концы, нос уже был красноват: видно машину поставил не в самом центре.       Я шагнула к нему навстречу, и он сразу же скрыл меня в кольце обнимающих рук. Лишь верхушку платка, как снежную шапку гор, было видно. Он немного навалился на меня всем телом, так что я могла вполне ощутить его — такого здорового.       Пока мы шли, Виктор Александрович пару раз закурил трубку, запах которой доносился до меня, но не оседал тяжестью запаха на шерстяном пальто и платке. На улицах городах N редко можно было увидеть мужчин с трубками, сигарами, хотя я даже знавала магазинчик, где всего этого курительного добра было вволю. Этот образ джентльмена прошлых веков пленял. Смею предположить, что всю нашу дорогу я глядела только на спутника, стараясь как можно лучше запомнить, вобрать в себя образ. Каждая встреча не как последняя. Однако: «Respice finem». У всякого начала есть конец, заложенный в нем.       — Мне приснилось три раза подряд три смерти трех мужчин, — выпалила я.       — Правда? Пока мы не дошли — рассказывай, — участливо произнес Виктор Александрович, отнимая трубку ото рта.       — Трое мужчин — якобы мой муж, отец и вы. Во всех трех видениях я была наблюдателем и никак не вмешивалась: не подталкивала, не отговаривала, то есть можно сделать вывод, что ушли из жизни они по собственной воли. Первый сон был в осеннее время года. Я почему-то была беременна… или это под конец сна дорисовалось? Я не помню, но, кажется, все же не одна. Сидела на переднем сиденье советской машины, рядом «муж», который напоминал бандюгу лихих 90-х. Ума не приложу, как же я могла выйти замуж за него… Предположительно, мы ехали стреляться? За кого? Смутно помню, но в итоге он как-то вспомнил, что забыл пистолет. Пистолет обычный, как показывают в фильмах про ментов. Он решил повернуть назад, и в эту секунду я поняла, что он намеревался застрелиться… и начала придумывать, сначала спокойно, причины вернуться назад и оставить меня дома. Правда, он все же понял и спросил с некоторой агрессией: «Не хочешь, чтобы я тебя застрелил?». Я молчала… и в следующий кадр сна я уже бежала по ржаному полю, сквозь сухое просо… — я помедлила, — и все же никакая опасность мне не угрожала во всех трех эпизодах.       Рассказывая, я сызнова улетала в мир грез, в тот мир, который забирал меня всякий раз, когда материальный не был способен удержать. С Йоханессом Сёрена мы были крайне похожи в этом, однако использовали свои «дарования», — если их можно так назвать, — по-разному. В размышлениях не существует реального мира, он лишь служит ценным материалом, воздействующим на душу и разум. Уже увлеченная, я не обращала, казалось бы, ни малейшего внимания на него, идущего подле, но в действительности постоянно наблюдала за ним краем глаза, поглядывая на его губы. Изредка они складывались в ухмылку, чаще кривились в задумчивости, обычно в легкой улыбке уголков губ.       Мимоходом Маинский запрятал во внутренний карман трубку и сказал:       — Продолжай.       Шла я уже, приложивши ладони в цельных варежках к вырезу пальто, где краватом виднелся бежевый шарф, крайне уверенно, ощущая, как морозец терзал губы, уши, к которым неплотно прилегал шарф.       — И все… там уже обрывается. Дальше отец. В середине всей композиции был именно он. Лето вперемешку с осенью, кажется. Я вместе с ним резко оказалась тоже на поле… ржаном ли? Не знаю. Мы были опять в какой-то советской машине, правда, виделась она мне крайне в плачевном состоянии. Ума не приложу, как удалось приехать на ней. В чем же тут смерть? Он хотел застрелиться, как и первый. Но… я видела все, как это происходит. Он дал мне телефон перед выстрелом и сказал, чтобы я вызвала скорую сразу же… выстрел, из ружья, не обычного пистолета. Ты можешь представить, что остается после… прямо в голову… он падает на бок, позже встает, как-то перебирается вперед и вновь начинает стрелять… ты не можешь представить моего страха, та картину с легкостью всплывает... я… — голос задрожал, я резко охрипла. Чувство давления появилось на висках, тошноты, усталости… мне хотелось присесть на корточки. Виктор Александрович сразу же взял меня под руку и вывел из толпы к закутку между свободными лавочками и киоском. Он просит держаться за него и берет лицо мое в ладони. Хмурит брови, смотрит.       — Не отводи глаз. Ничего нет. Мы скоро дойдем.       — Я… Я тогда, кажется, не вызвала скорой… а третий сон был посвящен тебе… — немного вымученно продолжила. — Лес, зима уже, роща. Ты тоже стрелялся, но не ото отчаяния…       Он излишне внимательно, рачительно вглядывался в меня, будто б вдумывался в какой-то сложный текст, а после произнес: «Я вчера думал об этом. Но не так, как думают вообще. Это мимолетная фантазия без негативного окраса. Не знаю людей, которые б не задумывались».       Я тогда не удивилась. Он был похож на того, кто порой размышляет о таком, но кто никогда не сделает. Это мысль возникает из голого интереса, любопытства, познания чего-то трансцендентного.       — Я вновь наблюдатель. Первый раз не вышел. После мы встретились в каком-то магазине косметики, где ты выбирал тональник. Магазинчик был похож на японский 90-х, когда еще неон в моде был… казалось, что все под кайфом, все в эйфории, все ненастоящее, и только мы стоим в сознании. В итоге ты ничего не выбрал. Потому что тональники не соответствовали каким-то очень важным пунктам. Всего их было 12 или же 23. А лучший тональник соответствовал только 9 пунктам. Но я выбрала себе что-то, и ты оплатил. Покупка на сумму 5000 рублей.       И мы двинулись вновь. Я не останавливалась.       — Перед расставанием я спросила, когда ты собираешься сделать это снова. Ты ответил, что уведомишь меня. Пустое вы сердечным ты Она, обмолвясь, заменила И все счастливые мечты В душе влюбленной возбудила. Пред ней задумчиво стою, Свести очей с нее нет силы; И говорю ей: как вы милы! И мыслю: как тебя люблю!       Извинись я сейчас, то будет все испорчено. Поэтому собственную оплошность я предпочла скрыть.       — Магазинчик киберпанк. Очень похоже на нашу полуразрушенную реальность, падшесть, искусственность — все это есть сейчас у нас. Косметика есть маска. С помощью нее мы преобразуем свою естественность. А то, что я застреливаюсь, так ничего и не выбрав, говорит о том, что я так и не решился, не смог смириться с действительностью. А цифры… если мне не изменяет память, то в Древней Греции, пифагорейцы считали совершенными числами четные, к тому же куб был идеальной фигурой, делившейся на два, имеющий четыре стороны. Опять выходим на несовершенство, а вот убить себя я пытался два раза… тут уже великое совершенство! — громко заключил он и как-то гулко рассмеялся. С его лица ушла хмурость. Он продолжил линию рассуждений.       — Возвращаемся к Греции. У Пифагора девять предельное число, в котором существуют другие… Данте? Девять кругов ада, девять муз, девять ангельских чинов… И оно все же несовершенно, потому я не беру тональный крем. Хм… Я, конечно, не Фрейд, но сон у тебя достаточно занимательный, Фиса.       Мы останавливаемся около места под названием «Бей посуду». Вычурно.       — Заходи, — приглашающе проговорил Виктор Александрович и открыл для меня дверь. Внутри выглядело допотопно, но так атмосферно, так естественно. Пахло кирпичом, да его и видно было. Покрашен в черный, видно рельеф, немного осыпался, наверху вся система воздухопровода, безмолвная музыка, создающая впечатление блаженства, неги. В самой же комнате, куда мы после зашли, играла куда бойчее. Без басов, не хотелось прятаться за чужими спинами. Людей — никого. Все раскрашено в кричащее граффити, полочки уставлены различными тематическими фигурками, книгами про искусство, есть даже место для компьютерных игр с черными лаконичными пуфиками. Маинский помог снять пальто, повесить в гостевой шкаф. Он оказался в черной водолазке, черных джинсах, черных зимних ботинках на шнуровке, на руках черные часы, переливающиеся на свете черным агатом, стрелки и деления отливали серебром.       — Серый цвет оттенят голубизну твоих глаз, Фиса, — заметил он, обратив внимание на то, как я оделась.       Я невольно взглянула в зеркало, чтобы подтвердить эту гипотезу, хотя подтверждение находилось только в его глазах, обращённых на меня.       У стойки администрации Виктор Александрович показал чек, и девушка по имени Екатерина выдала нам по бите, каске с уже опущенной защитой и по паре перчаток, которые оказались мне крайне велики. В конце выдалось два прозрачных легких комбинезона, чтобы мы не поранились. Помогая мне облачиться, она дала краткую инструкцию.       — Будьте в любом случае осторожны. Если поранитесь, то сразу зовите меня. Мало ли. Желаю вам хорошо провести время!       Виктор кивнул ей и улыбнулся одними уголками губ. Как же забавно он выглядел в этой каске и перчатках, пришедшимися впору. Биты были изрядно покоцанны, множество мелких царапин, трещин, зазубрин, какие-то надписи. Одну я разобрала отчетливо — «Ситуация сюр».       Мы вошли. Комната похожа на хрущёвку… обычный такой зал с желтыми блеклыми обоями, старой мебелью, можно сказать, что закопченной, те самые стульчики шатающиеся, с толстыми ножками, с необработанными краями, высокий до потолка шкаф «Хельга», где внутри в рядок стояли книги с потертыми корешками, такие сальные… явно старые, с въевшейся пылью, с катушками, скользкие, всякие склянки с различными бабьими побрякушками, какой-то сервиз неброский, счеты, альбомы с фотографиями — разного рода скарб. Я перевела взгляд с альбомов на Виктора Александровича, который прошел с порога вглубь. Впереди телевизор компактный, с ножками, наверху тканевая узорчатая салфетка… та самая… под нашими ногами ковер красного цвета и тоже узорчатый. Весь Советский Союз — один большой узор. Мне стало как-то тошно в этой болезненной обстановке, все сузилось до этой комнаты, где виделось чужое прошлое. Знаете, те самые годы перед падением Союза, как в тех старых советских кино — и хорошо, и плохо. И виделось, что я могла бы сама оказаться на их месте, в этой странной стагнирующей стране, не знающей куда двигаться дальше, при этом обладающей самыми большими ресурсами, которые могла употребить в любом деле, направить в любое русло и достичь невероятных высок. Величие и нищета не только про царскую Россию, к сожалению.       Маинский ходил по помещению и вглядывался в предметы. Я могла предположить, что здесь есть нечто его. Ходил он как дома. Советский Союз он никак застать не мог, но, вероятно, обстановка в доме напоминала его, въелась так, что он до сих пор забыть не может. Возможно, страшные сцены разворачивались перед детскими глазками. Наверху «Хельги» он заприметил кусочек белый, какую-то бумажку, которую без труда достал, и подозвал меня поближе.       — Букварь, по которому бабушка учила меня читать. Никогда не забуду его. Букву «А» я слышал чаще, чем другие, в свои детские годы, — то ли едко, то ли с сожалением проговорил мужчина и открыл первую страничку.       В отличие от нынешних букварей этот выглядел куда «дружелюбнее», понятнее, бережнее по отношению к детям, которые постепенно вводились в мир знаний с любимыми персонажами на страничках, с простыми и запоминающимися стихами великих людей прошлого, со множеством картинок. При перелистывании страничек я успела разглядеть какие-то аккуратные пометки на полях. Почерк изящный, размеренный, точно женский. Затем уж стали появляться кляксы, разрисованные мордочки зверей… а в середине большой крест и множество каракуль, портящих страницы. Дойдя до этого места, Виктор Александрович резко захлопывает книгу и кладет на телевизор.       — У тебя нет догадок, почему именно эта комната?       — Она каким-то образом связана с вами, с вашим детством… альбомы… — я медлила, потому что опасалась реакции Маинского, — там вы?       — Да, есть что-то и от меня. Но очень старое, выцветшее, почти ничего не будет видно.       Видно, конечно, еще замечательно, но не хотелось мне сдирать корочку с его зажившей раны. Комната оборудована колонками, так что в какофонии звуков, пошлых мелодий никто не выражает голых своих чувств, которые немедля попадут под объектив внимания другого.       — Под что будем крушить? — уже задорно спросил Виктор Александрович, закидывая биту на плечо, как в кино.       Своими отрывочными воспоминаниями он окунул меня в пучины меланхолии.       — «Прекрасное далеко».       — «Не будь ко мне жестока», — проговорил одними губами Маинский, будто б не продолжал песню, а обращал эти слова исключительно мне.       Екатерина включила выбранную нами мелодию.       Я на минуту закрыла глаза, защипало… И начала подпевать безмолвно. Виктор отчеканил:       — За то, что ты не желала меня слушать.       Под натиском биты разбились стеклянные дверцы и вставки шкафа. Оглушительный звук. Тысячи осколков разом рухнули на пол. Сломался деревянный каркас дверок, покосились. Бабушка. Букварь. Кляксы. Виктор стоял ко мне затылком, но даже так я ощущала ту детскую обиду, испытываю им, переживаемую им сейчас, в эту минуту. Так разбивалось его детское сердце несколько десятков лет назад.       Я подошла к телевизору, присела на корточки. И увидела излюбленную картину дома: телевизор, отец, шум новостей, запах алкоголя, перебранка с матерью. Ни при каких условиях я не могла прийти к нему за советом, за поддержкой, за любой помощью… за добрым словом, за объятиями. Мало того, он и матери портил жизнь. Никакого отцовского тепла. Никогда. Уже.       «За то, что не любил меня и никогда не сможешь».       Хруст. Телевизор крякнул, до середины зияла дыра, помятый букварь, осколки и мелкая шелуха посыпались вниз. Сил у меня всегда было мало, болели руки, вцепившиеся в рукоять биты. Но таким образом нельзя решить мой внутренний конфликт, правда, внешнее «решение» проблемы приносило некоторое облегчение.       Виктор подобрал букварь, отставив биту к еще живучему шкафу. Помотал в руках как ненужную бумажку и вырвал аккуратно центральные страницы с теми кляксами.       — Прошлое в прошлом, но оно влияет на нас сильнее, чем мы думаем.       В этот раз доля отчаяния, смирения промелькнула в словах. Затем он без церемоний разорвал на несколько половин листки и скомкал.       — Тут можно раскрашивать?       — Да.       В углу красовалось два баллончика — розовый и голубой. Я их подняла и потрясла.       — Агрессия моя редко бывает физической.       — Да, Фиса, я понял это. Ты подобна римлянам: было у них особое наказание для преступников — проклятие памяти. Любые материальные свидетельства о существовании преступника — статуи, настенные и надгробные надписи, упоминания в законах и летописях — подлежали уничтожению, чтобы стереть память об умершем. Могли быть уничтожены и все члены семьи преступника.       — Именно так. Есть другие способы вытравить что-то из головы?       — Дай мне розовый баллончик.       Я вопросительно поглядела на протянутую руку Маинского, но вложила его.       — Бабушка ненавидела розовый цвет.       Отойдя на приличное расстояние от шкафа, Виктор стал писать неприличное слово на нем, как в одной из сцен в театре Безруков в роли Есенина писал, — «ХУ.» Это такое ребячество, начавшее забавлять до чертиков. Взрослый мужчина, а такие финты вытворяет. И все из-за далекого, скребущего прошлого. Скорее всего, мать не могла или не хотела защищать его перед бабушкой. Я попалась под руку, воруя счеты. На комбинезоне остался след краски.       — Ты решила их раздолбать? Все детство мечтал! И до сих пор не возьму в толк, как ими пользоваться.       — Я тоже. Но потому пора их и сломать! Что не понимаем, то ломаем! Таков девиз большевиков… великий эксперимент!       И, поднявши счеты над собой, я изо всех сил кинула их вниз и битой щедро наградила парочкой ударов. Они трухлели, потому легко поддавались. Колечки одно за другим выскальзывали с металлических прутиков, легко отошедших от старых деревянных бортов.       — Всегда был страх прокатиться на них, если оступлюсь.       — Я тоже их страшно боялся… и было у нас их три штуки аж: бабушкины, дедовы и материны.       — Будем рвать фотографии…? — я бросила взгляд на реденький альбомчик. Виктор вынул альбомчик вельветовый и достал две фотографии, которые решил уничтожить. На первой совсем крошка, еще щекастый, красноватый, с жиденькими волосами, губками наружу, плотными ножками, ручками. Вокруг две улыбающиеся женщины, одна молодая, другая — старая, ребенка держит мужчина. В конце концов мужчина пропадает из жизни ребенка, тот уж в подвешенном состоянии, и нет ему опоры, две женщины делят дитя, не находя совета соломоновского. И уже на второй фотографии Виктор со своей матерью, в руках которой букет цветов, она чуть наклонилась к сыну.       — Ваша мать разговаривала с вами всегда на корточках?       Мне ничего о ней неизвестно, но кажется, что она была куда милее со своим ребенком, внимательней, более любящей, она ведь — мать. Я с немым вопросом в глазах уставилась на мужчину.       — Да. Она очень жалеет до сих пор о первых годах моей жизни.       Виктор забирает фотографии. Первую он рвет ровно надвое, уничтожая портрет отца, затем четвертует остатки, сложенные вместе. Вторая фотография обрывается по бокам, превращаясь из прямоугольника в маленький квадрат, где умещалась мать и он сам. Внутри шкафа-букета виднелись ножницы, которыми Виктор изрезал обе фотографии в мельчайшие фрагменты и выбросил вместе с букварем в мусорное ведро. Кассеты стояли поодаль.       — Хочешь без ругани их размотать?       Я с улыбкой киваю и начинаю медленно их разматывать, уже сидя на диване. Наверное, и он от Виктора… не хватает пианино.       — Вот бы можно было б преобразовать жизнь в пленку, которую нам подвластно и сжечь, и разрезать, и разрисовать, наполнив новым содержанием. А вы… простили свое прошлое?       — Побуду немного занудой. Да, простил, то есть сделал свое отношение к нему проще. Оно не так беспокоит меня, я принадлежу себе.       — А казалось, что вы не простили. Вымотав полностью пленку, я начала рвать ее на квадратики событий. Не особо вглядывалась в содержимое. Все же было неловко лезть в историю чужой семьи.       — Тебе лишь казалось.       Вышли мы в самую темень, когда снег валил сильнее, застилая все вокруг белым, девственным полотном, стояли машины, слонялись люди, горели фары, глухо песни разносились из маленьких колонок магазинов. Виктор Александрович достал трубку, попытался прикурить — тщетно, запрятал ее. Выглядел он немного бодрее, свежее. Возможно, ему полегчало. Проводил он меня до дома.       Затем он вновь исчез.
20 Нравится 8 Отзывы 6 В сборник