ID работы: 7323720

Время собирать камни

Слэш
NC-17
Завершён
497
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
62 страницы, 2 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
497 Нравится 75 Отзывы 132 В сборник Скачать

Часть 2

Настройки текста
Примечания:
“Dear, in the chase There as I flew Forgot all prayers Of joining you” Здесь совершенно иное небо. И звезды — другие. Они ярче, больше, кажется даже, что ниже — как в августе в полях, вдали от освещенных искусственно городов и поселков. В воздухе — запах тепла и океана, несмотря на усилившийся ветер, которого вечером накануне не было совсем, полный штиль, как перед летней грозой в Алматы. Отабек на самом деле понятия не имеет, куда и зачем собирается. Ему абсолютно некуда идти, и было бы все проще, будь у него что-нибудь неотложное: близящийся экзамен в институте, национальные, помощь родителям или уроки с младшей сестрой, черт с ним, даже какое-нибудь короткое выступление в клубе, но он посреди неизвестности (называется она Индийский океан). У неизвестности красивые звезды в короне, черные волосы ночи и ни единого ответа на мучающие Отабека вопросы. С Юрой, как в любви и на войне, вопреки народным мудростям, не все средства хороши. И Отабек нашел одну кое-как работающую схему, которая делает вот уже год глубокие зарубки на его костях. Но, пока она работает, он готов терпеть. То, что нельзя спорить, он уяснил в первые месяцы после Юриной травмы. Был период, когда приходилось даже соглашаться с тем, что все плохо и хорошо уже не будет. Так советовал психотерапевт, так, хмурясь и поджимая бордовым карандашом очерченные губы, рекомендовала Лилия. Это казалось сущим бредом, но на какое-то время вырубало кошмары наяву. Эмоциями на эмоции отвечать тоже не стоит. Жалеть — здесь Отабек сам готов покрутить пальцем у виска. Кого жалеть, Плисецкого? Сами себя пожалейте, а таких сильных людей он не знал тогда и сейчас — тем более не знает. Остается только уходить, чтобы оборвать разговор. Чем Отабек и занимается эти полгода. Занимается и за каждый такой поступок со своей стороны методично выгрызает сам в себе черные межгалактические дыры. И их становится все больше и больше, скоро все они сольются в одну большую вселенную-провал, и от Отабека не останется вообще ничего. Он запихивает поглубже, прячет в самые дальние закоулки души мысли о том, что в одну из таких ночей что-нибудь случится, и бредет бездумно по песчаному побережью, сам не осознавая, когда успел добраться до него от спящего уже отеля. Океан притихший, но как никогда живой — играется, словно ребенок с машинками, ракушками и кусочками кораллов, каждой набегающей волной двигая их вперед, к сухому песку, а потом вновь увлекая водой обратно к себе. От ветра по идущей некрупными гребнями поверхности пробегает мелкая рябь, отражающая лунную дорожку. На пляже не совсем пусто — кое-где еще остались засидевшиеся допоздна компании, распивающие местное вино и покуривающие сигареты, сидя прямо на песке. Отабек не курит, но в такие моменты, как этот, методичное вдыхание и выдыхание дыма кое-как приводит в чувство, а едкая горечь на языке и в горле помогает забыть о невысказанных словах, горчащих куда сильнее. Люди на отдыхе расслабленные и добрые — его не только угощают сигаретами, но и приглашают к вину и фруктам. От алкоголя Отабек отказывается, а вот мангустин — забавный плод, похожий с виду на сливу, пока не разломишь и не обнажишь белую мякоть, словно хлопковую коробочку, — пробует, запоздало вспоминая слова мамы о том, что, пробуя фрукт или ягоду впервые, нужно загадывать желание. Какое у него может быть сейчас желание? Чтобы Юра был в порядке. Чтобы его перестали мучить эти кошмары, которые не остаются во сне, а преследуют его и долгие часы после пробуждения. Итальянцы, с которыми он проводит пару часов, шумные и говорливые. Лишь одна девушка — Мариса — ведет себя очень тихо, обнимая руками высокий фужер фруктового вина и ни разу не подливая добавки. У нее крупные черты лица, очень темная, выразительная родинка почти в самом уголке рта и тяжелыми, большими кольцами вьющиеся волосы, забранные все крученой резинкой на самой макушке. В ушах — длинные золотые серьги: цепочки со звездочками на концах. Она сносно говорит на английском, каждый раз смущаясь и отводя взгляд, стоит ей сделать ошибку в грамматике. Отабек не уверен, насколько чист и прекрасен его собственный английский — благослови бог фигурное катание и желание понимать смысл зарубежных песен, знает он его неплохо, но времена периодически путает, не видя в этом ничего зазорного. Мариса негромко рассказывает о своей уличной выставке во Флоренции — она художница — и белой кошке по кличке Мими. Отабек не рассказывает ничего, только слушает, как угодно отвлекаясь от выжигающего бедро телефона в кармане джинсов — хочется позвонить Юре, спросить, все ли с ним в порядке. Даже если тот сбросит вызов, Отабек хотя бы будет знать, что тот просто злится, а не… что-нибудь. Но Юра скорее всего все же уснул, и это было бы лучшим вариантом из всех, что приходят Отабеку в голову, а потому он позволяет рассказам Марисы увлечь себя в далекую солнечную страну рыжих апельсинов и дивных соборов. Гости из Италии раскатисто смеются, курят одну за одной, душат в ярких ароматах духов, фруктов и вина, окунают в ощущение праздника и веселья, и Отабек постепенно расслабляется, будто вынимают изнутри на короткое время черную выжженную вселенную и заменяют на пропитанный чужим смехом вакуум. На самом деле все совсем не плохо. Это ощущение — оно короткое; пролетит мимо, как комета, и потом снова будет нормально или даже хорошо. Потому что утром он вернется в их номер, разбудит Юру, чтобы пойти на завтрак. Возможно, сделает то, что так хотелось сделать этой ночью до того, как он ушел, — обнимет осторожно, закутает руками, жалея, что их у него всего лишь две, потому что Плисецкого иногда охота всего замотать в себя, как в одеяло, чтобы… согреть что ли? Дать понять, что ты рядом и не денешься никуда и никогда, потому что с ним, да, как на войне, но без него — как посреди неизвестности. Сейчас — посреди Индийского океана. Расходиться по комнатам и бунгало никому не хочется (Отабеку хочется, но он этого просто не делает по известным причинам), воздух теплый и упругий, как бок туго накачанного мяча, вино делает свое приятно-пьянящее дело, и вот пять человек из семи уже растягиваются прямо поверх сложенных сторона к стороне внахлест пляжных полотенец и смотрят мечтательно в небо. Мариса закуривает сигарету, затягиваясь длинно и выдыхая медленно, с наслаждением, будто делает глоток прохладной воды. Облако дыма быстро рассеивается, лишь на мгновение заволакивая уже светлеющее небо. Отабек смотрит на наручные часы, включив на секунду подсветку. Пятый час утра. На телефоне он время не проверяет намеренно, потому что, чем больше его проходит, тем опаснее держать смартфон в руках. — Я рассказала тебе едва ли не всю свою жизнь, а ты даже словечка не ответил. Ты всегда такой молчаливый? — спрашивает итальянка, глядя на Отабека без улыбки, но все равно ее лицо не кажется хмурым. Скорее просто внимательным. — Я предпочитаю слушать. — Чем ты занимаешься? Почему здесь один? — продолжает задавать вопросы Мариса еще тише, когда видит, что ее друзья постепенно отходят ко сну. — Я с другом. Он… уехал на экскурсию с ночевкой, — врет Отабек, уверенный, что ложь эта во спасение. Кого она спасает — неизвестно. Наверное, его самого от расспросов о Юре. Это ни к чему. Это расковыряет в нем то, чего еще никто не видел, даже он сам. Ночь, сигареты и рассыпающиеся в душе черные дыры этому только поспособствуют. Полтора года держался и вот вдруг — вопрос почти незнакомой девушки будто выдернул из-под ног последний твердый участок, на котором еще получалось стоять. — Везет, здесь очень крутые экскурсии. Зря не поехал. Так чем ты занимаешься? — Мариса свои вопросы не забывает, но повторяет таким тоном, словно извиняется за настойчивость. — Я студент. Международные отношения. Мариса хмурится вдруг, и Отабеку хочется рассмеяться. Да, образование для образования, зато там неплохо преподают английский язык. И даже не соврал почти. Почти — потому что первое, что нужно было ответить на ее вопрос, — это «я фигурист». Но только не с перерывом в карьере на год, который рискует превратиться в два, если Отабек не возьмет себя в руки и не подтянет учебу. — Звучит… — Не так красиво, как художница, верно? — договаривает за нее Отабек. Итальянка улыбается, перекладывая тяжелую, пышную копну волос в хвосте всю на одну плечо. — Я хотела сказать, что звучит странно. Тебе бы больше подошло что-то другое. Не знаю… музыка, может? Как в воду смотрит. — Почему ты так решила? — Отабек решает забить на один вечер на режим и прочее и закуривает тоже — вторую за ночь. Мариса жмет плечами и, заведя руки за голову, ложится спиной прямо на песок, не жалея просторной белой футболки. Подносит сигарету к губам, издавая глухой звук «п», когда отпускает ртом фильтр, а потом говорит совершенно не то, что Отабек от нее ожидает: — Утром звезды гаснут. Не люблю рассвет именно за это. Отабек поворачивает голову к океану. С востока начинает наползать на синеву рыжая полоса восхода. Он тушит сигарету и поднимается на ноги, стараясь не разбудить спящих и не насыпать на них песка, что прилип к джинсам. Ветер пахнет морской солью и дымом. Мариса желает ему спокойной ночи, хотя пора, может, говорить «доброе утро». * * * Юры в номере нет. Постель разворошена, как будто на ней не спали, а вертелись с боку на бок — простыни сбиты все в центр, смяты гармошкой, словно их сгребли с обеих сторон и так оставили. Одеяло лежит почти целиком на полу, держась у изножья лишь одной небольшой частью, из-за чего напоминает сошедшую с горы лавину. Для Отабека эта картина — как воплощение худших кошмаров, потому что он специально еще пару часов нарезал по территории отеля, чтобы не разбудить Юру раньше времени, а тот, оказывается, давно встал. Вопрос только, куда делся. Отабек достает из кармана телефон, чуть не роняя его на пол в попытках быстро разблокировать, жмет на контакт, почти не глядя — в журнале вызовов, кроме Юры, и нет никого. С родителями у них уговор — в отпуске никаких звонков, только сообщения «долетел», «заселился», «вылетел домой». Понимание, что Юра оставил телефон в номере, приходит, когда громкая вибрация раздается из-под «лавины». Отабек, слушая гудки, подходит к чужой кровати и одной рукой осторожно поднимает одеяло, складывая на постель. Телефон скатывается к его ногам по белому и скрипучему, как с горки, и глухо, тихо стучит по полу. И так же где-то в Отабеке проваливается с аналогичным звуком сердце — в самый живот, поднимая целую волну тревоги такой силы, что первое приходящее в голову решение — нестись на ресепшн в противоположной стороне от жилых корпусов и бить во все колокола. Останавливает от этого лишь то, что вчера Юра тоже проснулся необычно рано для себя. Может, пошел к океану? Или на завтрак? И забыл телефон, с которым не расстается? Отабек вдыхает глубоко, выдыхает ровно, считая до пяти, как учили на терапии Юру. Легкие сжимаются, кажется, до точки. А еще, наверное, стоит походить на эту самую терапию самому, потому что скоро придется разгребать и не такие завалы в собственной жизни, если он продолжит в том же духе — разводить панику на ровном месте, например. Он оглядывается, пытаясь найти хоть какой-то знак, куда мог направиться Юра, проверяет сушилку в ванной: на месте и плавки, и полотенца. Значит, не пляж. Логика железная, того и гляди пробивать ей голову, но Отабек цепляется за рациональность мышления совершенно всегда, и этот раз — не исключение. А потому выходит из номера, даже не переодевшись и не приняв душ после бессонной ночи, лишь захватив Юрин телефон, и направляется в противоположную от океана сторону — к ресторану, куда ведет лестница из светлого камня, обрамленная рядом пальм. Чужой мобильный оживает уже на подходе к ресторану, где толпятся ранние пташки у столика со свежевыжатыми соками. Юре звонит дедушка, и Отабек раздумывает, брать ли трубку, слишком долго, гипнотизируя экран, пока тот не гаснет, обрывая вызов. Почему-то одного взгляда на зал, заполненный гулом разговоров на разных языках и запахами свежей выпечки, хватает, чтобы понять главное — Юры здесь нет. Чертыхаясь, Отабек останавливается около вытянутых прозрачных резервуаров, наполненных горячим и холодным молоком — на выбор, опирается о покрытый светлой скатертью стол. И смотрит, как ходит ходуном белая поверхность жидкости из стороны в сторону. Убирает руки, думая, что не хватает еще для полноты картины этого утра порушить что-нибудь в ресторане. Силу не рассчитал? Молоко продолжает колыхаться, будто в этом маленьком, ограниченном стеклом море начался настоящий шторм. Слышится негромкое позвякивание чашек, и Отабек поворачивает голову, видя нагромождение кофейных и чайных кружек, наставленных друг на друга. Груда казалась бы устойчивой, если бы ее мелко не трясло без видимых причин. Двое тайцев в поварских формах, стоящие чуть поодаль у огромных плит, на которых жарят яичницу и блинчики, о чем-то напряженно переговариваются, то и дело глядя куда-то в панорамные окна. Отабек следит за их взглядами, и пол проваливается в никуда, когда его собственный останавливается на океане. Океане, который весь будто ушел вглубь, обнажая серо-зеленое от водорослей и кораллов дно. И это момент, в который к чертям идут логика и рациональность мышления, потому что в следующую секунду Отабек уже срывается с места, задевая на ходу проходящую мимо женщину с большой тарелкой. Посуда падает из чужих рук и разбивается вдребезги, но звук разбитого стекла — ничто, по сравнению с нарастающим гулом голосов собравшихся в ресторане людей. Потому что огромный пенистый гребень, расчертивший уродливой линией поверхность океана, теперь видят уже все. В Отабека врезаются отдыхающие, которые все одним потоком кидаются к другому выходу из зала. Только дураки будут бежать навстречу чудовищной волне, которая надвигается со стороны Индийского океана. Только дураки и Отабек, у которого в голове бьется лишь один вопрос и лишь одно имя. Бьется так, что срабатывает нечто, обратное инстинкту самосохранения. То, наверное, единственное, что сильнее этого долбаного инстинкта. Он едва не ломает руку администратору, который хватает его за плечо у дверей, пытаясь остановить. В голове стремительно пустеет, и жжется в груди от быстрого бега, когда он слетает вниз по ступеням, ведущим к жилым корпусам, и кидается в сторону бассейна и океана. До слуха долетает собственное имя и Юрин голос раньше, чем удается выхватить глазами самого Юру. Тот стоит у барной стойки и оборачивается, когда Отабек зовет его, перекрикивая шум, треск ломающихся деревьев и человеческий вой. Зовет и орет сразу после: — Юра, беги! В него снова кто-то врезается, но Отабек почти не чувствует этого. Желание лишь одно — добежать, успеть хотя бы за руку схватить. А что будет дальше? Дальше — белый шум, который наступает еще до того, как уродливая, грязная толща вспененной воды достигает его самого. Накрывает на несколько мгновений раньше — когда из поля зрения пропадает Юра. * * * Перед глазами расцветает красными маками марево, которое дрожит и смазывается, вспыхивая, как неон ночных клубов. Шея и затылок болят до такой степени, что Отабек думает, что умрет раньше, чем захлебнется — из-за сломанного позвоночника. Или разбитой головы. В какой-то момент наступает то, что в статьях журналисты, описывая стихийные бедствия, называют смирением. Ни в руках, ни в ногах уже больше нет сил бороться с потоком, у которого даже, кажется, нет направления движения — бьет со всех сторон, заламывая и прокручивая, словно весь мир превратился в огромный барабан стиральной машины. Сильно ударяет по лицу, и отчего-то боль в губах и челюсти ярче и острее, чем во всем теле, чем в горящих легких и пульсирующей голове. «Я не понимаю, как ты делаешь это. Наверное, потому что не умею», — произносит голос Юры в голове. И Отабек, как и полгода назад, спрашивает, что именно. «Как ты держишь все под контролем. И всегда выбираешь то, что правильно». Юра тогда плакал так тихо, что и непонятно было, что он плачет — по лицу просто текли слезы, которых он не замечал. Это была очередная его ночная вылазка на каток, которая закончилась сорванной спиной Отабека — попробуйте поднять со льда фигуриста, хоть и хрупкого, как Плисецкий, если он вставать совершенно не хочет, да еще страшно безумно сделать хуже, все-таки операция на ногу была совсем недавно. Во всяком случае по спортивным меркам это — слишком недавно. Но Юре, запертой в совершенно прозрачной клетке птице, которая не понимает, почему не может взлететь, так как видит небо прямо на уровне собственных глаз, это было не объяснить. Отабек и не пытался. Просто ответил, что на самом деле контроль — это миф. «У людей, которые держат все под контролем, Юра, в жизни, если честно, еще худший кавардак». «Пиздец», — уточнил тогда тот, даже не сделав вопросительную интонацию. «Да, он самый». Вот у кого на самом деле всегда был порядок в жизни — так это у Плисецкого, который клал на этот самый порядок все сознательные годы. Просто потому, что иначе не умел. В этом он совершенно прав. Отабеку кажется, что за это время — пока в голове откуда-то проносятся эти воспоминания — можно было умереть несколько раз, но по какой-то причине он все еще чувствует боль во всем теле и все еще задыхается легкими, которые вот-вот разорвет на куски. Изредка вдыхать воздух получается лишь напополам с водой, из-за чего становится еще больнее. Он едва успевает вынырнуть на поверхность, чувствуя, как чудовищное давление сметающей все на своем пути волны чуть ослабевает, когда будто проваливается куда-то спиной. В ушах, кроме гула, застывает короткий, но звучный хруст — Отабек решает, что все же сломал с десяток костей сразу, потому что обжигает острой болью по бокам и позвоночнику. Кажется, что кожу просто содрали со спины одним рывком. А еще гаснет солнце. Становится вдруг до такой степени темно, что, захлебываясь водой уже из собственных легких, давясь ей, противно теплой и горько-соленой, Отабек успевает передумать сотни вариантов того, что произошло, не останавливаясь и не цепляясь на деле ни за один. Все, что он делает, различая кое-как во мраке, что его несет в стену (и, Господи, почти под самым потолком), — это выставляет вперед обе руки, сжатые в кулаки, чтобы не удариться лицом, головой и грудью. В последний момент он ногой задевает что-то под водой, и его разворачивает — весь удар приходится на левую руку, которая от боли пропадает будто вся. Он только вскрикивает коротко, так как рвущееся наружу оказывается не криком, а очередной порцией грязной воды, от которой сводит челюсти и зубы, потому что в ней и грязь, и ил, и песок. В спину продолжает давить потоком, и Отабек, кое-как отплевавшись и вдыхая короткими урывками, прижимается к спасительной стене лбом и правой рукой. Левая двигается еле-еле, причиняя боль. Ощущение из-за нее, что отрубило половину тела. Пользуясь моментом, когда мозг кое-как соображает, где верх, а где низ, и глаза начинают видеть хоть что-то, кроме мельтешения медно-красного под веками, Отабек чуть приподнимает голову, чтобы упереться взглядом в потолок. Если он хоть чуть-чуть подтянется повыше, он уткнется макушкой в него. Вода продолжает литься и закручиваться вокруг грязным потоком. В спину прилетает порой чем-то тяжелым или острым, благо, скорость уже не такая, иначе бы просто вдавило в эту стену, размазало по ней. На ум приходит донельзя идиотская в данной ситуации мысль — хорошо, что вырубило электричество: в потолке встроенные кругляшки лампочек, которые не горят. Нелепая была бы смерть. Отабек опускает голову, вжимаясь лбом в стену. Во рту, помимо соли, расплывается металлический кровавый привкус. Он подтаскивает к себе левую руку, еле сгибая ее через боль, так как держится правой, проводит пальцами по губам. Кожа тут же темнеет от крови — в приглушенном мраке помещения, в которое его вбило волной, как кидают в коробку надоевшую вещь, разводы на пальцах кажутся почти черными. Честно, хочется наорать на самого себя. И дать себе хорошую такую пощечину, чтобы собраться, наконец, с мыслями. Но, кажется, лицо уже и без того разбито, а в голове по-прежнему, как в космосе. А еще немного — и нечем будет дышать, потому что до потолка — издевательские сантиметров двадцать. Юра. Узел внутри затягивается, и снова скручивает в груди спазмом. Голову приходится запрокидывать вверх, чтобы не нахлебаться воды, и от этого невозможно нормально откашляться. Будешь болтаться тут, как поплавок, пока не потонешь? С учебой так. С фигурным катанием. Что дальше? Что следующее в своей уже рискующей вот-вот закончиться жизни ты пустишь под откос? То единственное святое, что в ней осталось? Если осталось, конечно. Отабек с силой отталкивает себя от стены, разворачиваясь лицом к потоку. Если сейчас не выбраться, он здесь просто захлебнется. Если выбраться — утащит в океан оттоком, который будет сам по себе похож на еще одну волну, только в другую сторону. По помещению плавают стулья, от которых видны только спинки в крошечной полоске света со стороны разбитых некогда панорамных окон. Так вот что так хрустело, как разломанные кости — волной просто разнесло вдребезги стекло. Задевая потолок со скрежетом, в зал то ли магазина, то ли какого-то склада вплывает кусок крыши. В Таиланде в курортной части на островах в принципе нет особо высоких зданий. Интересно, какое в высоту то, в котором он оказался? Отабек шарит рукой под водой, натыкаясь на щепки и мусор, пока не находит, потянувшись вперед, металлическую балку, которая упирается в самый потолок. Каркас некогда бывших здесь полок, судя по всему. И он приварен к полу. Отабек дергает на себя кусок железа — не поддается. Он перебирается ближе, хватаясь правой рукой и только потом подтаскивая левую, в которой так и не утихла боль. Вода кудрявится грязной, серо-коричневой пеной, но уже не впечатывает в стену так, что дышать невозможно. Солнце ослепляет глаза, которые и без того нещадно щиплет от соли и попавшего в них песка, когда Отабек добирается до широкого выхода наружу, бывшего раньше витриной. И замирает, забывая, как планировал, посмотреть вверх, чтобы понять, насколько далеко отсюда до крыши. Мир похож на огромный разбитый корабль. Кое-где в воде барахтаются и кричат люди. Плавают машины, от которых видно только верх, так что непонятно даже, есть ли кто-то внутри. Мимо протаскивает огромную поваленную пальму, зеленые широкие листья которой изодраны в лоскуты. Отабек одергивает себя, заставляя отвести взгляд от места, где не осталось ничего, кроме шума воды, крика и раскуроченных зданий. Если не будет двигаться вперед, не выживет сам. Не выживет — не найдет Юру. А кроме этого он ни о чем и не думает. В голове либо просто все пропадает, словно контакт отваливается от старого монитора, либо только одно бьется надсадно, как стиснутое в крепкой ладони сердце, — нужно отыскать Юру. Он разворачивается лицом к зданию и понимает, что, если постараться, на крышу все же можно попасть. Потому что отток добьет все то, что не успела разнести волна, если остаться в воде. Невозможно понять, сколько в этой постройке этажей, но она из крепких бетонных плит, что уберегло ее от участи разлететься в щепки, как большинство хижинок и деревянных домов на территории острова. И это либо везение, либо… Скорее всего везение, потому что уровень воды почти ровно по крышу, если зацепиться за карниз, подтянуться и попытаться ногами найти хоть какую-то точку опоры, чтобы подтолкнуть себя выше, на нее можно попасть. По крыше идет парапет, непонятно, насколько высокий с внутренней стороны. Хорошо, что Отабек убедился, что крыша вообще есть — потолок в помещении был целый. Он не обращает внимание на то, как обволакивает болью левую руку, хватается обеими за жестяной карниз. В корпус прилетает каким-то обломком, и он едва удерживается, царапая ладони и пальцы о тонкий пласт металла. Замечает отстраненно, как почти полностью отключаются эмоции. По предплечью левой руки — теперь, когда она не находится в мутной воде, это становится видно — идет сочащаяся кровью полоса. Кожа снесена обширным куском, будто ее счистили, как кожуру с яблока. И это не страшно, от этого не мутит и не бросает в ужас. Это просто… информация. Знание. На части руки нет кожи. Принято, едем дальше. Тренера в Отабеке это пугало, хотя на его памяти, кажется, подобное случалось лишь дважды. Но пожилому уже человеку хватило, чтобы запомнить и потом припоминать, как ученик катался с трещиной в руке. Что ж, кажется, он эту руку совсем недавно успешно доломал. Отабек ставит ногу на что-то под водой. Возможно, остаток то ли вывески, то ли чего-то подобного, не разглядишь. Проверяет устойчивость и что есть силы толкает себя вверх, стараясь больше нагрузки давать все же на правую руку. Если в левой что-нибудь куда-нибудь уедет — черт знает, есть ли там отломки костей — он рискует вообще перестать ею двигать. Когда он перевешивается через парапет крыши, навалившись на него грудью, от давления на и без того будто разодранные изнутри легкие часть оставшейся воды подступает к горлу, и Отабек еле успевает забраться целиком, прежде чем рухнуть на колени и разразиться жутким кашлем. От вида того, что на самом деле все это время было внутри, едва не выворачивает наизнанку второй раз. Наглотался он не только грязи, но и обрывков то ли листьев, то ли водорослей. Воздух кажется обжигающе горячим, и от палящего солнца, которому плевать, что происходит на земле в этот момент, светит оно, как и до этого, жарким и ярким, израненную кожу начинает буквально разъедать. Ощущение, что левую руку сунули в котел с кипятком. Отабек разгибается с трудом, ведет ладонью по подбородку, натыкается на липкое, трогает осторожно, чтобы снова не полилось кровью. Челюсть целая, на удивление, похоже, просто глубокий порез прямо в углу рта. Футболка, в которой он ушел из их с Юрой номера, кажется, вечность назад, немногим чище, чем поток внизу. Который, кстати, немного притормозил. Отабек, опираясь искалеченной рукой на парапет, смотрит за него. И застывает, чуть перевесившись через нагретый бетон, потому что замечает среди обломков и щепок застрявший на каком-то препятствии широкий ствол пальмы. И девушку на нем. Память — странная штука. Марису он узнает не по лицу, измазанному кровью и грязью, а по сережке — золотой цепочке со звездочкой. — Мариса! — зовет он, еле договорив до конца это имя, потому что на горло будто тяжелым армейским сапогом наступают. Но Отабек не сдается. — Мариса! Итальянка кажется мертвой, но через несколько мгновений она вяло шевелит рукой, а затем и голову поднимает — медленно, словно она весит центнер. Отабек отрывает взгляд от нее и осматривается вокруг. Притормозивший поток уже готовится к тому, чтобы хлынуть обратно, и девушку просто утащит в океан вместе с поваленным деревом. — Мариса! — кричит он снова, перегибаясь через парапет. Стучит рукой по жестяному карнизу, за который сам цеплялся, забираясь сюда. Металлический звук заставляет девушку повернуть голову. Между ними расстояние почти никакое. Все, что нужно Марисе — отпустить пальму, проплыть буквально два-три метра и дать Отабеку руку. Если он спустится, он не сможет ее подсадить, а вот втащить — уже больше вероятности. Если у нее не сломаны кости и она сможет двигаться. Мариса кашляет, опуская голову и окуная слипшиеся огромным намокшим комом волосы в воду. Смотрит снова на Отабека. Что-то говорит, шевеля одними губами. И опять заходится удушливым кашлем. — Ты меня слышишь? — как можно громче спрашивает Отабек. — Кивни хотя бы. Вместо кивка, над водой показывается поднятый вверх большой палец. Этот жест, которым они по традиции обменивались всегда с Юрой перед откатами, петлей вокруг шеи оборачивается и грозит задушить к чертям. Отабек выдыхает, во второй раз желая надавать себе по щекам, чтобы не застывать вот так, накрытый эмоциями, которые рвутся наружу и парализуют и мысли, и тело. — Я тебя вытащу! — Отабек коротко смотрит на левую руку и решает, что окей, останется без нее, но наблюдать, как только этой ночью смеявшаяся и рассказывавшая о своей стране и кошке девчонка тонет на его глазах, не намерен. — Ты можешь двигаться? На секунду ему кажется, что Мариса отключится. Ее голова как-то безвольно падает вперед, но в следующее мгновение она поднимает ее снова. И вдруг отпускает руки, окунаясь в воду по самую макушку. — Мариса! Отабек уже закидывает ногу на парапет, чтобы все-таки спуститься за ней, когда итальянка выныривает в метре от того места, где ушла под воду. И, задыхаясь и заходясь хрипящими звуками, плывет к нему, еле двигая руками. Чуть-чуть еще, думает Отабек. Совсем немного осталось. Он выбирается на внешнюю сторону парапета — на небольшой выступ, от которого отходит металл карниза. Вот он уже его веса не выдержит. Когда Мариса добирается до стены, расчищая себе последние полметра пути от обломков и каких-то тряпок, Отабек тянется к ней правой рукой. Просто. Протяни. Руку. От вдоха опять хрипит и клокочет в груди, и Отабек отмахивается от собственного тела, которое дышать нормально не может, потому что не вовремя, Господи, можно хоть что-нибудь сделать нормально? Ну хоть что-нибудь?! Как он будет Юру искать во всем этом хаосе, если… В груди натягивается что-то потревоженной струной до хруста, до излома. Отабек подается к Марисе, лишь краем сознания замечая, как вспыхивает разрядом боли левая рука, которой он держится, и хватает девушку за предплечье — та все-таки подала ему ладонь. — Отабек, — через кашель, давясь, сипит она. — Слушай меня. Просто слушай. Помоги мне, найди опору, — говорит Отабек, не узнавая ни собственного голоса, ни того, откуда он берет то, что именно произносить. И Мариса неожиданно будто просыпается. Ее взгляд проясняется немного, она тяжело, с усилием сглатывает и вдруг обхватывает своими пальцами предплечье Отабека — крепко, ее поломанные ногти почти впиваются в кожу. И кивает, чуть приподнявшись над водой, находя все же, на что встать. Благослови бог английский, думает Отабек и втаскивает ее к себе. Спасибо Марисе, она делает рывок навстречу, а, оказавшись у парапета, отпускает Отабека и вцепляется в неширокую бетонную полосу так, что появляется опасение, что отсюда она и шагу не сделает. — Еще полминуты, и ты сможешь передохнуть, — говорит он и, сначала перебравшись сам, помогает ей оказаться уже на самой крыше. Мариса стоит несколько долгих секунд прямо, напоминая солдата на поле боя: у нее лицо в крови, непонятно даже, откуда она течет, раны не видно, выдран большой клок волос прямо над виском, где теперь только багровая влажная пленка, черные пряди облепили дрожащее горло, обмотавшись вокруг него петлей, и грудь вздымается часто-часто, как бока у собаки в густую жару. Отабек хочет ее подхватить, думая, что она падает, но Мариса лишь резко рушится на колени, корчась, сжимаясь, как пружина, и ее рвет все той же грязной смесью из воды и ила, от которой сейчас задыхается все побережье. Булькающее и хрипящее дыхание девушки превращается во всхлипы. Отабек опускается рядом, садится, вытягивая ноги перед собой, потому что на корточках просто не удержится, к щиколоткам будто по огромной гире привязали. А потом Мариса начинает смеяться. — Кошка… моя кошка. Отабек приподнимает с собственного бедра руку и мажет пальцами по ее плечу. — Мариса, твоя кошка дома, во Флоренции. Она мотает головой, говоря что-то на итальянском, потом шумно шмыгает носом, который заложен у нее почти совсем, так что выходит лишь короткий урывочный вдох, и поправляется уже на английском: — Я пошла… — прерывается на кашель. — Пошла позвонить подруге. Чтобы узнать, как Мими. Я ее оставила. Ей. Я ушла с побережья. Отабек слегка трясет ее за плечо. — Друзья остались там? Там, где мы были ночью? — Они спали! — срывается на вой Мариса. — Я не стала будить. Хотела узнать… как Мими. Забыла… — Она резко дергается, поднимает голову одним рывком и вдруг совершенно осмысленно смотрит на Отабека покрасневшими глазами — все белки увиты сеткой мелких сосудов. — Забыла, что в Италии-то ночь! — и давится снова и смехом, и плачем. Затихает она в момент вся и сразу. Лицо ее резко становится спокойным и отстраненным. Она поджимает израненные губы, слизывая с них свою же кровь, поворачивает голову к парапету, за которым шумит, гремит и воет. Отабек понимает, что происходит, еще до того, как поднимается на ноги и подходит к краю. Все хлынуло назад. Мариса что-то еле слышно произносит на итальянском, задирая конец слова высокой хрипящей нотой. Отабеку и не нужно ее понимать. Взгляд цепляется за человеческие тела сам. Цели рассмотреть их нет — к ним просто приколачивает. С крыши видно часть пляжа и океан. Отабек только сейчас успевает удивиться — слабо и почти отстраненно, насколько далеко их протащило волной. Нет даже уверенности, что это их пляж — часть пальм снесена, часть торчит столбами, на которых, даже отсюда видно, держатся уцелевшие люди. Пляж как таковой угадывается только грязной границей воды, потому что за — она чистая, как и была. Океан сравнялся с порушенным островом, и теперь забирает себе все, что осталось, утягивая, вырывая с корнем то немногое, что еще уцелело. И казавшееся выжженным катастрофой намертво побережье тонет в новых криках. — Нужно помочь тем, кому сможем, — произносит Отабек, бегло осматривая руку, на которой успели чуть подсохнуть кровь и сукровица на месте снятого куска кожи. Трогает запястье, нажимая, поднимается выше, игнорируя вонзившиеся тут же щиплющие иглы, когда подушечки пальцев касаются ссадины. Непохоже, чтобы были отломки. Шевелит пальцами, разгибает, закусив губу, сгибает обратно. Вроде бы и нет. Мариса вдруг хлопает себя по бедрам. На ней широкие штаны с рядами карманов на замочках на передней части. Одна штанина разорвана до колена. Нога в крови, но девушка лишь наскоро щупает ее и будто забывает. Ничего серьезного? Потом расстегивает один из кармашков и извлекает оттуда черную флягу. — Может, мой алкоголизм спасет нам жизнь, — произносит она и, открыв флягу с металлическим звоном, плещет из нее сначала на ногу, шипя сквозь зубы, потом на голову — над виском, там, где нет части волос. — Cavolo! [{1} - "черт!" итал.] Поставив флягу на бетон, она собирает похожие на подсыхающую мочалку волосы в пучок и закручивает, связывая пряди одну с другой, совершенно не жалея. Отряхивает руки от паутины оставшихся на ладонях волос. Подскакивает к Отабеку, когда тот уже подходит к парапету, планируя вылезти на внешний его край. — Умный, а головы нет! — непонятно произносит она, берет его за поврежденную руку. И щедро льет на нее жидкость из фляжки. Лучше бы это был кипяток. Отабек чувствует обжигающую боль как через паузу, с задержкой, будто до мозга и не доходит толком, что опять где-то больно или плохо. Мариса закрывает флягу, потом, раздумывая мгновение, открывает снова и делает глоток. Не морщится даже, только кашляет опять с клокочущим звуком, передает Отабеку, и тот следует ее примеру. На языке растекается безвкусное и щиплющее всю полость рта, каждую мелкую ранку. И ухает вниз, обжигая. Отабек отдает флягу Марисе, стаскивает с себя футболку и заматывает ею, уже немного подсохшей, руку. Девушка помогает, чуть надрывая ткань в местах, где уже и так она расползлась дырами, и стягивая эти части в узел, чтобы повязка была плотнее. — Не давит? — успевает спросить она, прежде чем Отабек мотает головой и выбирается на внешнюю часть парапета. И запрещает себе думать. Только анализировать то, что видит. Струна, натянутая внутри и дрожащая одной лишь мыслью, одним лишь именем, тонко звенит, грозя оборваться, но Отабек душит это в себе — себя самого душит этой самой гибкой проволокой. Волна внутри него напоминает ему ту, что уничтожила тайское побережье. И он даже не боится так ее сравнивать. Отпусти он себя хоть немного, и его поломает к чертям собачьим, сложит грудой костей и мяса, потому что от одной только мысли… от одного допущения… Юру он найдет. Найдет. Раз, два, три. Юра сильнее, чем он сам, Юра справится. Вокруг одни обломки. Вода все убывает, убираясь в океан, утаскивая все, что может. Вокруг тела. Вокруг вопли «помогите!» на всех языках: с деревьев, из уцелевших построек, из-под обломков, из машин, которые теперь тащит назад, в открытый океан. И до грязной воды сейчас с крыши еще дальше, чем было, потому что уровень ее падает. Мариса, когда Отабек на нее смотрит, перемахивает через парапет, встает близко-близко, мотает коротко головой себе за плечо. — Я тебя не удержу. * * * Они вытаскивают шестерых. Задыхаясь от кашля, который только усиливается, от боли в израненном теле, до пелены перед глазами, вырывают у стихии ее добычу. Всего шестерых, по мнению Отабека, который отключается от происходящего полностью. Слышит сквозь гул в голове крики людей, крики Марисы, которой больно-больно-больно, потому что руки уже не шевелятся — девушка цепляет людей, держит их, доверяя Отабеку свою жизнь, потому что, чтобы дотянуться, она повисает на нем снова и снова лишь на одной руке. Обезумевшие от ужаса, по ней готовы взбираться, как по лиане. У Отабека левая рука двигается все хуже, повязка давит куда больше, чем когда они ее только наложили, но он не думает о том, что это значит и что теперь будет. Они, как разрушенный Ноев Ковчег, так и не нашедший сушу. Солнце палит нещадно, Марису несколько раз тошнит, так как у нее, похоже, сотрясение. Чуть легче становится, когда один из вытащенных на крышу парней находит пресную воду. Бутылок плавает много, и спасенные люди достают их, пока Отабек с Марисой пытаются отыскать еще хоть кого-нибудь. Хоть еще одну жизнь, которую смогут сохранить. Никто не знает имен друг друга. Никто не разговаривает толком. Девчонка лет тринадцати, которую Отабек уже вытащил один, потому что Мариса больше не могла двигаться, периодически теряет сознание, и ее приводят в чувство, не произнося ни слова. Одна из женщин почти полностью без одежды — на ней только низ от купальника, и Мариса, еле шевелясь, отдает ей свою порванную по подолу футболку, оставаясь в узком топе. На ее ребрах лиловые синяки, кое-где почти черные, как провалы на теле. Пахнет тиной и кровью. Вся крыша в лужах, подтеках и кровавых пятнах. Мариса ложится на бок лицом к парапету, прячась от солнца и сжимаясь в комок. Отабек снова смотрит вниз в поисках людей, но голову ведет до такой степени, что картинка вся смазывается, глаза почти не видят от напряжения и стягивающего обруча вокруг лба. Мир из бушующего смертоносного потока постепенно превращается в болото. И кажется, что это не закончится уже никогда. * * * Отабек даже не понимает сначала, что засыпает сидя, привалившись спиной к парапету. Это и на сон-то не похоже — просто тело ржавеет, становится тяжелым невыносимо, в нем будто сплошное железо, так что ни один сустав не работает, как надо. Мысли, которые он сознательно гнал и запирал за высокую стену, подсовывают картинки одна хуже другой, от которых выть хочется, задохнуться хочется. И можно сойти с ума. Его это убьет. Раздавит. Сожрет целиком. И он уже ничего не сможет сделать. Это ты во всем виноват. Если бы ты не ушел. Если бы не слушал никого. Ты знаешь его лучше, чем кто-либо другой, мог помочь, мог быть рядом. Вместо этого, ты оставил его одного. И теперь… Отабек просыпается от крика Марисы. Звук застывает в рябящем от зноя и влаги воздухе, как звон огромного колокола. Хочется вскочить, но тело не слушается, и Отабек едва не валится на горячий и высохший уже бетон. Девушка держится за правое предплечье и дрожит вся с ног до головы, замерев у края крыши. И смотрит огромными от ужаса глазами куда-то вниз. — Что с тобой? Мариса! — хрипло спрашивает Отабек, язык не шевелится и весь прилипает к небу. — Эй? — Он все же справляется с собственными конечностями, заставляя двигаться, и поднимается на ноги, подходит к ней. — Скорпион, — шепчет Мариса. — Меня ужалил скорпион. Ее трясет всю, на побелевшем лбу выступила испарина. Отабек хватает ее руку, отлепляет ладонь от предплечья, смотрит с секунду на покрасневшую широко по краям бордовую точку, похожую на маленькую лунку. К ним подходит женщина, тайка на вид, забирает руку девушки из пальцев Отабека, крутит ее так, что замершая было Мариса вздрагивает крупно и шипит сквозь зубы. Женщина говорит что-то. Потом смотрит на Марису. Та мотает головой и переводит взгляд на Отабека. — Я повернулась. Во сне. Придавила, похоже. Они же… — Смерть нет, — говорит тайка. — Болеть. — Что?.. — Они не ядовиты, — переводит Отабек, кивая женщине. — Ты не аллергик? — Никогда не было… Я не знаю, — отзывается Мариса. — Что нам делать? — Где скорпион? Мариса тычет пальцем куда-то за спину Отабеку, и тот оборачивается, не выпуская из пальцев ее руки. Парень, который выловил для них воду, поднимает глаза. У него сломан нос — по лицу с обеих сторон уже успели расползтись синяки. — Я его выкинул. Вниз. Оттуда он и приполз, думает Отабек, но, будем надеяться, обратно не полезет. — Давай флягу, — говорит он Марисе. Они обрабатывают стремительно опухающий по краям укус спиртным. Отабек так и не понял, что это, похоже вообще на самую обычную русскую водку, судя по цвету и запаху. Они заматывают Марисе руку частью чьей-то одежды, которую Отабеку сунули так быстро, что тот даже не понял, кто это сделал. Люди все так и ведут себя совсем тихо. Хорошо еще, что в сознании. Девочка-подросток лежит, вся вжавшись в стенку парапета, как Мариса до этого, спасаясь в короткой его тени, и смотрит оттуда абсолютно не мигающим взглядом. Отабек тоже чувствует, как вся кожа болит от солнечных ожогов и спекшихся корками порезов. Уголок рта, рана на котором чуть подсохла, пока он спал, снова начинает кровить. Он смотрит вниз, где от бывшего когда-то потока осталась лишь болотная грязная жижа, покрытая щепками, тряпками, обломками и мусором. — Нам нужно спускаться. Все могут идти? И, дождавшись кивка от каждого, начинает раздумывать, как лучше действовать, чтобы никто не покалечился окончательно по пути вниз. Скоро здесь должна появиться помощь. Кого-нибудь пришлют, и эти люди будут в безопасности. Где-то же осталось хоть что-то уцелевшее, в глубине острова? Кто-то придет за ними. А что делать теперь ему? За его спиной что-то снова говорит тайка, помогавшая ему перевязывать руку Марисы. Голос ее урчит, как захлебнувшийся двигатель, из-за мокроты в легких. Отабек и сам дышит через раз, потому что в груди — как при пневмонии (наверное, как при ней, потому что у него ее никогда не было на самом деле). Мариса хмурится, смотрит на Отабека, и тот понять не может, в чем дело, потому что тайка указывает на него. — Твоя рука, — произносит девушка. Левая рука вся отекла настолько, что повязка впилась туго в кожу. По запястью растеклось синим. * * * — Ты с ума сошел, — выносит вердикт Мариса, прижимая укушенную руку к телу. Она замотана нормальными бинтами и висит теперь на перевязи, так что девушке не приходится держать ее второй. И этой самой второй она теперь активно пользуется, хватая Отабека за здоровое запястье. — Я не поеду. — Тебе надо в больницу! Здоровых, целых людей в нормальной одежде видеть почему-то страшно и странно одновременно. Прибывшие волонтерские группы забирают уцелевших, выводят или выносят по болоту к машинам, откуда уже развозят в госпитали, снимают людей с деревьев, раскапывают завалы, в которых еще может кто-то быть. Слышно периодически трескотню вертолетов в небе. Марису перестало трясти, когда ей сделали укол, чтобы нейтрализовать яд. У нее лишь иногда подергивается рука, будто ударяет слабым разрядом тока. Им выдали по футболке. Отабеку его мала, а Мариса в своей утонула, как в мешке из-под картошки, но стало легче — хотя бы кожу от солнца больше так не дерет. Отабека уже трижды пытались увезти в госпиталь, но все, на что его хватило — это дать наложить шину на руку и перебинтовать ее нормально. Теперь они с Марисой, как два товарища по несчастью: он с левой рукой на перевязи, она — с правой. Хотя разве это единственное их несчастье?.. Если бы… — Кто у тебя здесь? — строго спрашивает Мариса. — Тебя наверняка твой друг ищет, подумай о нем! Запрещенный прием. Отабека как в живот пинают, согнуться хочется пополам. В голове мгновенно все смазывается, мысли рушатся выбитыми из матрицы пикселями. Он же сказал ей, что… — Отабек? — Девушка подходит ближе, отпуская его запястье. — Тот, с кем ты приехал… Он ведь на экскурсии был, так? На то, чтобы качнуть головой, уходят все силы. Не физические — внутренние. И все меньше сил остается, чтобы не думать. Не дай бог сейчас… Лицо Марисы вытягивается, уголки губ теперь смотрят вниз. Она вся, бледная, с оставшейся еще ледяной даже на вид испариной на лбу, большим белым куском бинта над виском, который пластырем крест-накрест прямо поверх некогда роскошных волос прилепили, кажется застывшей скорбной маской. — Ты… — она облизывает пересохшие губы и продолжает: — ты ему не поможешь, если… — Мариса, — строго просит Отабек, отводя взгляд. А чего он просит, собственно? Чтобы она уехала? Чтобы осталась? Чтобы не спрашивала? Чтобы за руку его к Юре отвела? Она сама потеряла всех своих друзей в один момент. Даже если они не были по-настоящему близкими ей людьми, это же были люди. Которые смеялись, которые… — Ладно. Тише, — говорит Мариса, словно по лицу его что-то прочитала, по губам, перекошенным теперь от липкого в уголке рта — чем-то намазали впопыхах, вроде как от заражения, Отабек даже в голову брать не стал. И рентген сделать велели, дав обезболивающее. Кажется, у вас пиздец с рукой. Ну… У кого-то этой самой руки нет — Отабек таких видел уже, сам помогал их на носилки укладывать, полуживых. — Я останусь с тобой. Пахнет гнилью. Похоронами на размытом дождем кладбище. Вздутыми на солнце утонувшими, захлебнувшимися водой и грязью телами. Кровью. — Отабек! — Мариса орет так, что на нее оборачиваются молчаливые волонтеры в нескольких метрах от них. До мозга медленно доходит, что она сказала. — Ты — что? — Я — останусь с тобой, — в тон ему повторяет девушка. — Помогать. Здесь, — говорит она так, словно ей английский вдруг стал чужд и непонятен. Или она так специально фразы рубит, чтобы до Отабека, как оглушенного, доперло наверняка. — Нет. — Мою нацию никто не может переспорить, — заявляет Мариса, всем видом показывая окончание этого глупого разговора, разворачивается и, слегка пошатываясь, идет, увязая по середину голени в болотного цвета жиже, в сторону океана. От вида океана тошнит. Тошнит до удушья. До плеча Отабека кто-то робко дотрагивается, и он, поворачивая голову, видит девчонку, которая была с ними на крыше. — Спасибо, — говорит она пересохшими губами и, погладив кончиками пальцев Отабеку руку, отходит к волонтерам. Он только через пару мгновений осознает, глядя в ее хрупкую спину, что сказано это было на русском. * * * Мариса поет. Идет, разгребая одной рукой доски, обломки, куски мебели и тряпья, периодически оступаясь, и хрипло, негромко поет песню “Forever Young” из какого-то фильма, который Отабек, пытаясь занять свои мысли хоть чем-то, вспомнить никак не может. У нее, наверное, был сильный и красивый голос, и пела она некогда эту песню хорошо, но сейчас это скорее сиплая, срывающаяся тень былого. Кто-то подумает, что она сошла с ума. Отабек думает, что так легче. Как будто песней можно что-то теперь испортить. “Forever young I want to be forever young Do you really want to live forever? Forever, and ever…” Мариса периодически переходит почти на шепот, и слова эти кажутся легким ветром откуда-то издалека, где еще есть жизнь. Где есть на нее право. Где, может, люди мечтают жить вечно — вечно молодыми. Волонтеры от помощи не отказались. Тут от нее не отказывается никто. Каждый с себя последнее снимает, чтобы одеть пострадавших, согреть или перевязать. Местность разбивают на квадраты, и на одном из них Отабек с Марисой и ходят, на самом деле еле держась на ногах, но об этом едва ли подозревая. В одном из уцелевших корпусов какого-то отеля на втором этаже они находят напуганного до полусмерти ребенка, почти отключившегося от обезвоживания. Физически мальчик почти не пострадал, кроме царапин и порезов, но выйти самостоятельно скорее всего просто боялся. На английский малыш не реагирует, как и на то, что Отабек берет его на руки (на руку — тот легкий, а Отабек все равно ничего в теле не чувствует, оно бетонное, мышцы каменные, будто их все загипсовали, каждую по отдельности) и выносит к волонтерам. Этим людям еще искать его родителей или хотя бы родственников, а тем — всю жизнь справляться с последствиями этого кошмара. Потому что у тех, кто выжил, кошмар этот теперь навеки в голове. Мариса долго плачет, с остервенением и злостью вытирая лицо здоровой ладонью поочередно одну щеку и другую, когда обнаруживает в одной из груд обломков запутавшуюся в колючей проволоке собаку. Почему-то вид искалеченного мертвого животного доводит ее до безмолвной истерики. Именно это, а не тела, на которые они натыкаются практически через каждые пять метров. Они практически не разговаривают. Мариса и петь перестает очень быстро, так как невозможно дышать нормально. Приходится периодически откашливаться и освобождать легкие от мокроты, которая на деле — ил со слизью и остатками воды. Кажется, что вдохнуть полной грудью уже не получится вообще никогда. Да и делать это страшно — даже при дыхании ртом ощущается зловонный запах, который нависает над побережьем удушливым саваном и остается на языке. Отабека потряхивает. Раз в какое-то время без какой-либо периодичности передергивает все тело, прошивает дрожью, а затем снова отпускает. Он не может не смотреть на каждый труп, который видит. Смотрит, сжимая зубы так, что из пореза на губах кровь уже начинает стекать каплями вместе с липкой сукровицей. Они ищут живых. Но он не в силах каждый раз не говорить себе (даже не мысленно, где-то далеко-далеко в подсознании): «Не он. Конечно, не он. Он жив». Струна внутри — как натянутая от стены до стены ловушка. Не дай бог ее зацепить — сработает то, что Отабек уже не сможет остановить. На куски поломает, раскрошит. Когда намеренно о чем-то не думаешь — это обман. Все это прекрасно знают. На деле, в реальности, ты только это и держишь в голове. На удивление, это одновременно не дает сломаться пополам и при этом само ломает методично, медленно, словно боясь привлечь к себе внимание. И скоро все посыплется, потому что сил больше — нет. Они вытаскивают еще двоих. Мариса обнаруживает в полуразрушенном деревянном доме женщину, спасшуюся чудом, а Отабек вытаскивает из перевернутой машины, которую не унесло в океан, подростка, который провел несколько часов с заклинившим ремнем безопасности рядом с телами умерших родителей. Они все делают в две руки. Правая — у одного. Левая — у другого. Молча, не сговариваясь, лишь иногда тихо что-то произнося для раненых, чтобы они слышали голоса и успокаивались. Тайцы начинают собирать тела. Их просто освобождают, вынимают из-под обломков, даже не складывают в мешки, как в кино показывают, а просто накрывают чем-нибудь и уносят, потом грузят в открытые фургоны, чтобы увезти. Куда — неизвестно. У всех перемазаны лица и волосы кровью и грязью. Не разобрать ни национальность, ни внешность. Некоторые настолько изуродованы, что Отабек отводит взгляд, все чаще и чаще сглатывая, так как от кашля уже появляются рвотные спазмы, и его бы точно стошнило, если бы было чем. Вода, которую они с Марисой пьют из одной бутылки, что им выдали волонтеры, будто испаряется вся, потому что тело обезвожено. В воздухе кружатся мухи и какие-то мошки, и они уже перестают от них отмахиваться, потому что даже рукой пошевелить еле-еле получается. Тело начинает отказывать, и Мариса не выдерживает первой. — Отабек, нам нужно в лагерь, — говорит она неожиданно низким голосом, и слышно ее, как из подземелья, из глубокого колодца. Отабек останавливается. Ног он уже давно не чувствует, они будто стали той зловонной грязью, по которой они передвигаются. — Возможно. — Ты никому лучше не сделаешь, если сам тут упадешь и отключишься. Мы сделали, что могли. Ты сделал достаточно. Недостаточно. Никогда не будет достаточно. Не существует никакого достаточно, потому что он уже… сделал… Струна идет надрывами, тонкими нитями, которые из общего плотного жгута лопаются по одной. Треск-треск. Он понимает, чего боится. Боится до такой степени, что готов до изнеможения здесь бродить. Этот страх сковывает, сжимает, обвивает паутиной, как паук — пойманную бабочку. Страх приехать в госпиталь, лагерь или куда там свозят всех из этого застывшего разрушенного ада и не найти среди живых. Предпочитаешь неведение? Снова? Мариса еще что-то говорит, но в этот самый момент Отабек вдруг натыкается взглядом на тонкую, перемазанную уже почерневшей кровью руку, торчащую из-под искореженных обломков. На ней — знакомые электронные часы. Юре такие подарили в Японии на двадцатилетие. Юри с Виктором. И мир перестает существовать. Просто тухнет, прогорая за секунду, как спичка. Он не помнит, как оказывается рядом с грудой деревянных обломков, ломает ногти едва ли не вместе с пальцами, пытаясь их поднять. И едва не падает в грязь, когда видит прядь светлых волос. — Отабек! — Мариса чуть ли на спину ему не запрыгивает, откуда силы только берутся, оттаскивает, отбивает буквально его руку от чужого тела. — Отабек! Она мертвая! Отабек! — с надрывом кричит она, и, только с третьего раза услышав свое имя, он умудряется сфокусировать взгляд на ее лице. И оно перекошено от ужаса. Она?.. — С тобой была девушка? Ты говорил, только друг… Говорил «ОН». Ты ее знаешь? — сбивчиво спрашивает Мариса, путая и забывая вдруг простые английские слова. Отабек мотает головой. Перед глазами встает пелена, будто все заволокло густым туманом. О чем она? Что она пытается сказать? — Это труп девушки! Это не он. Успокойся. Не он. «Не он. Конечно, не он». Юра даже не брал эти часы, когда они сюда собирались. Боялся, что потеряет. * * * Он не может шевелиться. Не может спать. Даже закрыть глаза — не может. В госпиталь их привозят на последней машине, что отъезжает с той части побережья. Во всяком случае с живыми — последней. Когда они добираются до лагеря, уже полностью темнеет. Проведя несколько часов среди мертвых тел и противной, липкой, душной кладбищенской тишины, слышать крики и стоны раненых — все равно что среди ночи смотреть на яркий-яркий свет. Болит голова. И боль собирается вся в районе лба, пульсирует, бьется, будто что-то пытается пробить черепную коробку изнутри. Глаза саднит, словно они высохли полностью, и веки их только царапают. Мариса еле ходит, у нее еще сильнее распухла рука, но ее просто некому осмотреть — здесь много тех, у кого рук или ног нет вовсе. Отабеку колют антибиотики и обезболивающее. Здесь их колют всем, это как паспорт попросить, только вместо этого — «уже делали укол?». И коротко говорят, что в госпитале нет никакой связи — обрыв на линии или что-то вроде того. Энергии от генератора едва хватает на свет и работу двух рентген-аппаратов, и те скоро могут перестать функционировать. Волонтер, который принимает их машину, очень плохо говорит на английском. И у него тоже разбито лицо. Почти все добровольцы, кто занимается помощью пострадавшим, сами невредимы, но этот мужчина с суровым, упрямым взглядом явно сам оказался жертвой стихии. Царит полная неразбериха. Отабек на негнущихся ногах обходит небольшой лагерь, в некоторых частях которого даже света нет. Смотрит и смотрит, ищет. Не находит. Кошмар становится явью, медленно и неотвратимо. Мариса молчит, сцепив зубы, но передвигается с ним вместе, как невидимая тень. То ли бросать не хочет, то ли сама боится остаться одна. Отабек так к ней привыкает, что ее общество уже — почти как одиночество, в котором ему всегда было комфортнее всего существовать. Если не говорить о Юре. Ни списков выживших. Ни телефонов, чтобы позвонить, потому что даже сотовая связь накрылась. Хотя куда ему звонить-то? Родители, наверное, места себе не находят. В новостях уж точно говорят об этой катастрофе, не переставая. Отабек испытывает укол совести, заглушенный почти полностью тем, что его в целом колотит изнутри, как в лихорадке, что вспоминает о них только сейчас. Оба телефона: и свой, и Юрин, — он потерял во время удара волны. Как оказывается, их было две. Мариса это подтверждает. Благодаря второй, она и выжила, так как находилась в этот момент запертой в собственном номере почти под самым потолком. Вторая волна вышибла окна на террасу, и она смогла выбраться. Мариса затаскивает его в какой-то угол небольшого зала в госпитале, где из света — только тусклая лампочка под самым потолком, которая то и дело гаснет из-за перебоев с электричеством. Они садятся прямо на пол, прислонившись спинами к стене. Отабек смотрит строго перед собой, стараясь концентрироваться на боли в руках. Правую тянет и дергает так же, как и левую, потому что ей досталась вся нагрузка. Боль физическая — все, что остается, чтобы из разбросанных ошметков самого себя внутри собрать подобие целого человека. Помещение маленькое, в нем очень много людей, кто-то спит прямо на полу почти без одежды, кто-то ходит от стены к стене привидением. Плачут. Молчат. Снова плачут. Отабек уже привыкает к этим звукам. Они у него в голове теперь навсегда и останутся. — Не молчи, — еле слышно шепчет Мариса, когда они просиживают так, почти не двигаясь, наверное, около часа. Время вообще то растягивается, то сужается до точки, бьется в конвульсиях, как сердце перед тем, как остановиться навсегда: быстрее, медленнее, быстрее, медленнее, снова и снова. Отабек хочет ей хоть что-то сказать, но просто не может. Не может. Ничего больше не может. Запертый внутри ужас растекается по венам и, не находя выхода, крутится по ним, заменяя кровь, питая вместо нее каждую мышцу. — Со мной должен был поехать брат, — тряско говорит Мариса. — Младший. Он совсем на меня не похож, никто даже не в-верит, что мы… что мы родственники. А друзьям он иногда хвастается, что я его девушка. — Мариса всхлипывает, кашляет с надрывом, но продолжает: — Не поехал. Мама не пустила. Из-за плохой учебы. Когда… когда вернусь, скажу ей… скажу… Отабек обнимает ее за плечи, далеко не с первого раза заставляя двигаться правую руку. Просто кладет ее на спину девушки, и она склоняется набок, обмякает вся, прижимаясь к его груди и дрожа, как осенний лист на сильном ветру. — Ты мне жизнь спас. Отабек. Я так люблю жизнь. Я никогда больше… Спасибо. — Утром… Утром будет легче, — зачем-то говорит Отабек. Говорит, понимая, что его это самое утро сломает осознанием того, что отрицать далее просто бессмысленно. * * * Заснуть удается часа на три, потому что, когда Отабек открывает глаза, тусклая лампочка все еще горит, но темень вокруг не рассеивается, лишь слегка синеет. Мариса спит, кое-как уложив пострадавшую руку на свою грудь и устроив затылок на бедре Отабека. Нога затекла, руки левой будто бы и нет, потому что, если бы не боль от запястья до, кажется, самих зубов с одной стороны, Отабек бы ее и не почувствовал. Он пытается еще немного посидеть на месте, но от боли и наводнивших мгновенно после пробуждения голову мыслей оставаться в одном положении в бездействии просто не получается. Отабек осторожно укладывает Марису, стараясь не потревожить ее руку, и выбирается на улицу. Не спят очень многие. Кому-то не дает уснуть боль, кому-то — работа — врачи и девушки из волонтеров неустанно оказывают помощь, потому что пострадавших продолжают свозить до самого рассвета. Отабек находит в темном коридоре бутылки с водой и, открутив с одной крышку едва ли не вместе с горлышком, пьет жадно, пока не начинает захлебываться. Умывает кое-как лицо, смывая с него кровь, буквально отколупывая слой пота, соли и застывшей корки с кожи. Небо постепенно светлеет, рыжеет — точно так же, как в ночь до этого, когда Отабек сидел на пляже, слушал веселый смех итальянцев — Мариса призналась, что они не были друзьями, познакомились в день ее приезда на остров, — курил сигарету и думал о том, как не потревожить Юру своим слишком ранним возвращением. Знай он о том, что случится, бежал бы со всех ног, бросив все: свои собственные опасения, чужие советы, предписания психотерапевта, который знать Юру не знает на самом деле… Все, что у него есть и еще только будет, Отабек отдаст без задней мысли, без сожалений за одно лишь знание, что Юра жив. Все это время, пока он таскает людей, обломки чужой жизни, хватает, вытягивает, борется, задыхается, перед глазами лишь одно — испуганный, отчаянный взгляд Юры, когда тот стоял спиной к надвигающейся толще воды и смотрел на него, на Отабека. Который, желая быть рядом больше всего на свете, предпочел то, что, как все говорили, будет правильно и пойдет на пользу. Правильно теперь? Правильно, черт возьми? Правильно?! Все всегда под контролем у тех, кто в себе носит больную, вывернутую наизнанку черную вселенную, сотканную из дыр, в которых исчезает все живое, стоит отнять у них то единственное, что дает им желание двигаться вперед. От струны остается тонкий стальной волосок, который, когда лопнет, приведет в действие то, у чего нет кнопки «отмена». На дощатом крыльце, еще не до конца просохшем от грязной воды и крови, сидит волонтер, встретивший их накануне вечером. Сидит прямо на белом халате, подложив его под себя и вытянув ноги на потрескавшуюся с левого края ступеньку ниже. Курит, выдыхая в постепенно алеющий от рассвета воздух густые клубы дыма. Отабек не находит ничего лучше, кроме как сесть рядом. — Антибиотики… кололи? — спрашивает мужчина, даже не повернув головы. У него всклокоченные волосы, и кровавая полоса идет от середины лба до виска с той стороны, что видит Отабек. — Кололи. Вчера. Ему протягивают раскрытую ладонь с измятой пачкой сигарет. И Отабек берет одну, прикуривает спичками, которые ему подают следом, изведя три штуки подряд, прежде чем удается донести до кончика сигареты четвертую. Одной рукой не очень удобно, а собеседник его, кажется, даже дышать устал, не то что думать о таких вещах. — Обезболивающее? — Вчера. — Сходи еще. Там осталось. Надо, чтобы… Надо. Английский у мужчины простой, односложный и с жутким, рычащим акцентом, но не поймет тут только разве что глухой. Да и тот прочитает по губам. Не так и важно, что тебе говорят в таких ситуациях, как сам тот факт, что ты слышишь чужой размеренный и тихий голос. — Связи так и нет? — спрашивает Отабек, справляясь с желанием выкашлять все внутренности после первой затяжки. Вторая, которую он делает тут же, гасит это ощущение, будто его и не было. — Чего? — Телефон. Что-нибудь? — Нет, — качает головой волонтер, поднимая глаза на рыжую полосу на горизонте, что просвечивает сквозь пальмы, и подносит к губам сигарету. — Хорошо, что океана нет. Отсюда. Не видать. Отабек с ним молча соглашается. — Через час приедет первая помощь. М… гуманитарная. Еду и воду привезут. Нужно есть. Ты белый. Вот такого Отабеку вообще никогда не говорили, потому что кожа от природы смуглая. Да и обгорел он за вчерашний день так, что живого места нет, двигаться больно, чувствуется даже, как кожа словно натягивается и грозит вот-вот лопнуть, иссушенная безжалостным солнцем и солью. — Есть другие лагеря? Больницы? — К югу… тьфу ты, северу отсюда. Всегда путаю эти слова. Там, за деревнями. Пока оттуда ничего. Связи нет. И не проехать, дорога — надо, чтобы просохло чуть. — Как же гуманитарная помощь проедет? — Так с другой стороны, не оттуда, — уточняет волонтер и тушит сигарету, наклоняясь, о ступеньку. — Здесь все кого-то ищут, — с этими словами он с тяжелым выдохом поднимается, но уходит не сразу. — Ты спас много людей. Рассказала девушка, что с тобой приехала. Спасибо. Отабеку протягивают раскрытую ладонь, и тот жмет ее, зажав еще не докуренную сигарету губами. — Эй, — окликает он направившегося было к двери мужчину. — Вы и сами пострадали. Вам тоже нужна помощь. На чужое лицо ложится тень, и она такая же черная, как дыры в груди Отабека. — У меня вчера умерла жена. Ее переломало так, что я узнал ее только по обручальному кольцу, что сделал на заказ. Мне не нужна помощь. Это самое длинное предложение, и он говорит его так, словно язык перестал быть для него иностранным. Отабек сглатывает горькую, пропитанную никотином слюну. И может только кивнуть, отводя взгляд. * * * Мариса заставляет поесть. Им дают немного риса и фруктов. Отабек даже не запоминает, каких. Мариса носится по всему госпиталю, пока не приводит к нему девушку из медсестер, которая делает ему укол обезболивающего. Отабек не понимает, что этот укол ему нужен, пока не осознает, что снова может двигать даже правой рукой — к полудню ее выключает, как и левую, пока не действует лекарство. Саму Марису долго осматривает врач, тоже что-то колет, ощупывает распухшую от укуса скорпиона руку. После они с Отабеком допивают то, что осталось у Марисы во фляжке, наплевав на извечное предостережение, что с антибиотиками алкоголь нельзя. Спят снова пару часов, потому что мажет по стенкам — Отабек едва добирается до раковины, чтобы хотя бы умыться по-человечески и обтереть воспаленную от солнца и ран кожу мокрыми бинтами, потому что полотенец нет. Когда разбираются с тяжело ранеными, до них снова доходит очередь — дают уже нормальный антисептик, чтобы обработать порезы. Отабеку перевязывают руку, и на то, что стало с участком, где почти нет кожи, даже смотреть дурно. Но это только Марисе. Отабек на это почти не реагирует. То, что происходит с его телом, совершенный ноль по сравнению с тем, что творится внутри. И это происходит до тех пор, пока Мариса не возвращается в их угол бледная и дрожащая. Ее так колотит, что она кусает губы до крови, не в силах остановиться. — Что? Что случилось? — Отабек берет ее одной рукой за плечо. Встряхивает несильно, когда понимает, что его не слышат. — Там… Там… — икает Мариса, хотя лицо ее застывает, словно намазанное белой глиной. — К нам привезли тела, — она что-то еще говорит на итальянском, но Отабек ее не слышит, потому что в голове разливается паводком протяжный гул. — Я нашла… — разбирает он, — нашла двоих… Отабек оставляет ее сидящей на полу и выходит на улицу. Идет, не разбирая дороги, сам не понимая, правильно ли выбрал направление, но человеческий плач, доносящийся до ушей против воли, подсказывает, что правильно. Тел столько, что не видно, где заканчиваются их ряды. Все чем-то накрыты, видно лишь то обнаженные, вспухшие животы, то руки, то ноги — все сине-фиолетовые. Отабек это видит и понимает, что не может. Ноги подкашиваются, и он делает лишь пару шагов, прежде чем осесть на землю. Краски смазываются, пестрят отдельными пятнами, воздух густо пахнет, запах буквально вбивается в ноздри и рот, а не дышать не получается. Мариса на самом деле сильнее него. Все — сильнее него. Потому что он не хочет видеть. Не хочет знать. И не хочет верить в это. Там не может быть его. Просто НЕТ, и все. Это Отабеку и говорит Мариса, которая догоняет, найдя в себе непонятно как силы прийти в это место снова, откуда она пришла всего несколько минут назад сама полумертвая. Рушится сверху теплым, накрывая скрюченную спину Отабека, который едва не лбом в землю упирается, хватает за здоровую руку, держит. — Не ходи. Не вздумай. Твой друг жив. Он жив. Не ходи, — говорит она снова и снова. «Твой друг». Он даже ей имени не сказал, хотя прокрутил это имя в голове тысячи, миллионы раз. Но ни разу — вслух. Отабек вырывает руку из ее пальцев и кричит так, что, кажется, небо разлетается кусками, как лопается стекло, и куски эти рушатся, и рушатся, и рушатся вниз. * * * Ночь похожа на вечность. Вечность — на забытье. Отабеку вкалывают что-то, и он думает, что это очередной антибиотик, пока не вырубается до глубокой ночи уже не на полу, а в общем, длинном зале, где стоят рядами кушетки, где-то застеленные простынями, а где-то — скатертями и полотенцами. И спит потом какими-то урывками, выплывая периодически из липких кошмаров, чтобы снова впиться взглядом в уже другую тусклую лампочку на потолке и забыться снова. Только дыхание Марисы, которая рядом незримо, на другой койке за спиной, напоминает ему о том, что он все еще жив. Напоминает о том, что и ему самому необходимо дышать. И верить. Вера эта — как грань между грязным месивом и чистым океаном после катастрофы. Поздним утром приходят новые машины с гуманитарной помощью: одеждой, лекарствами, водой. Отабек моется, переодевается в более-менее чистое: серые джинсы, майку, которая оказывается хоть немного по размеру, в отличие от предыдущей. Руку снова обрабатывают, перевязывают, делают нормальный рентген, так как появляются, как выясняется, электричество и связь. Очередь на то, чтобы позвонить, выстраивается такая, что Отабек решает занять себя хоть чем-то, прежде чем ему самому предстоит набрать мобильный матери. Он надеется, что родителям сообщили, что он хотя бы жив, так как списки все же собрали, опросили всех. Он бесцельно стоит и смотрит за грязное окно, когда к нему подходит уже знакомый ему волонтер, с которым они курили на крыльце, и просит, по возможности, помочь разгрузить еще одну машину. — Там нетяжелое, одежда в основном. Отабеку так-то все равно, будь там хоть кирпичи. Может, получится договориться с кем-то из водителей, чтобы отвезли в другой лагерь. Возможность занять руки (руку) до того, как придут хоть какие-то известия от того госпиталя, он принимает с охотой. Принимает — чтобы стоять перед этой самой машиной на солнцепеке, не понимая, что и зачем он делает. Зачем вообще сюда пришел и что будет дальше. Дальше может не быть ничего. И это сковывает, накрывает всего с головой. Дальше — белый шум. Отабек окидывает взглядом лагерь. Людей, которые ходят, дышат, живут. И не видит толком ничего, потому что все сливается для него в одно серое пятно. Он не смог быть рядом, когда был нужен. Не смог ничего: ни защитить, ни уберечь, ни найти даже. Ни-че-го. Он видит Юру. Как будто тот идет по дороге, уткнувшись взглядом в землю. Видит распущенные волосы в позолоту. Футболку какую-то несоразмерно огромную для этого хрупкого тела. Если он сошел с ума, то так и оставьте. Так — лучше. Так — хотя бы получается видеть. О большем, похоже, уже даже не попросишь. Отабек обходит столпившихся у машины людей, делая широкие шаги, идет и идет, пока не останавливается, потому что Юра не исчезает — поднимает голову, замечает его и следит за каждым его движением широко распахнутыми глазами, в которых и жизнь, и сила та самая, и неверие такое же, что бьется сейчас в Отабеке, ломая изнутри. — Юра… Он впервые это имя произносит вслух за долгое время. Как заклинание. Как то самое единственное святое, что бережешь до последнего. Бережешь куда больше, чем себя самого. Отабек дотронуться хочет, понять, не привиделось ли, не обознался ли, не настолько ли истерзал свой разум надеждами, что они подкинули ему такое новое испытание. Он приближается, не чувствуя ног, протягивает руку и касается кожи. Теплой и живой. — Юра... Юра, родной... Себя он не слышит. Зато слышит чужое дыхание, которое сбивается резким выдохом, застывает отзвучавшим в ушах, в голове. Отабек ладонью проводит по Юриной щеке с подсохшими царапинами, опускается на шею, ведет осторожно снова, боясь хоть что-то еще сделать. Имеет ли он вообще теперь на это право — после всего? Юра глаза закрывает. Юра сжимается весь, опускаясь на землю коленями, и рука Отабека, касавшаяся его, повисает плетью. Струна внутри, истрепанная, выжженная льдом, рвется. Проволокой промерзшей рвется, ломается с хрустом, как полая кость. Отабек хватает ртом теплый воздух, садится с Юрой рядом, смотрит-смотрит-смотрит, боясь моргнуть или пошевелиться. Слышит слова, но не разбирает ничего, кроме «прости». Или Юра и не произносит никаких, кроме. Ему утыкаются лбом в плечо, и Отабек наклоняет голову, чувствуя подбородком, губами и щекой знакомое тепло чужих волос. Он так редко обнимал Юру последнее время после его травмы, так преступно редко… Юра сидит, замерев, несколько мгновений, потом обвивает обеими руками его шею, сжимает крепко, и Отабек понимает, что не может обнять его нормально в ответ — только одной рукой. А когда-то думал, что не хватает и двух для этого. И почему-то именно это срывает последнее. Надломленное в груди рассыпается в пыль. Отабек, наконец, плачет. Плачет навзрыд, давясь слезами, обхватив Юру правой рукой и уткнувшись ему в шею. — Юра, я не могу тебя обнять… Рука сломана… Юра...
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.