Глава 7. Тягучая медовая нить
14 часов и 12 минут назад
— Мне… надо идти…
Оливер хочет подняться, но я опускаю его обратно на пол, руку кладя на плечо. Даже не так: «обрушивая». В его глазах я не агрессивный. Повелительный. Надеюсь, и оберегающий тоже — так проще манипулировать.
— В таком состоянии тебе нельзя никуда идти, — монотонно озвучиваю я, наверняка повторяя слова из сценки, увиденной когда-то в сто раз забытом кино. Звучит ведь довольно эмпатично, сам бы я точно подобного не придумал. — Сегодня тебе лучше остаться у меня.
Я хочу добавить заезженное «Доверься мне», но, кажется, так лишь примешаю излишней высокопарности. Зачем.
Оливер смотрит мне в глаза с каким-то тягучим печальным сиропом, делающим всего меня изнутри отвратительно липким. Словно мед. Терпеть его не могу. Вообще все липкое и сладкое. Но сейчас прилипнуть должен не я. Мут сбивчиво кивает; я практически слышу, насколько гулко — пусто — в этот момент в его голове. Это к лучшему. С этим его состоянием работать явно проще, чем с постоянными терзаниями и слезами. Он предпочитает и дальше сидеть на полу, но все-таки немного ожил: пустота никогда не сохраняется надолго, разум сам начинает искать, чем бы заполнить ее. Безопасность он находит в любопытстве. Меня это не тревожит. В моей повзрослевшей комнате любой длинный нос отсохнет и отвалится без прилива крови.
Никаких больше фотографий отца на полках. Ни одной фотографии в принципе, как и ни одной полки, лишенной тени дверец — подставленной раздражающей пыли. Приходится протирать все поверхности влажной тряпкой каждый день после возвращения с учебы. Эта морока меня порядком достала за минувшие годы — за сотни одинаково выпивающих досуха дней, — но находиться среди частичек, не поддающихся порядку априори, еще более мучительно. Если бы я мог по желанию навсегда и повсюду уничтожить одну вещь из этого мира, то выбрал бы пыль.
…Соответственно, и никаких больше вокруг лишних вещей. Бабке это особенно сильно не понравилось: что пришлось забрать все отцовские игрушки и вместе с другими вещами (из юности, взрослости) переселить в домашний музей его имени, что занял бывшую комнату Лив. Может, в детстве мне бы и показалась занятной мысль о том, что такие же музеи имени матери и Оливии в этом доме так и не появились, но сейчас, будучи взрослым, я прекрасно понимаю почему. А знание наполняет все скукой.
Никаких больше тюлей. Вообще никаких штор. Я пробовал вешать жалюзи, но на их планках собиралось слишком много пыли, а издаваемый ими звук при малейшем движении — как наждачкой по свежеободранной коленке. Бабка сходит с ума от мысли о том, что «кто-то может увидеть нас в доме, когда в комнате включен свет!», но что с того? Почему тот факт, что нас видят на улице по пути куда бы то ни было, должен вызывать меньше эмоций, чем возможность быть увиденными внутри собственного дома? Почему нижнее белье надо скрывать от глаз окружающих, а такой же по количеству затраченной ткани купальник — нет? Почему для городских жителей выносить мусор, чтобы выбросить его в своем дворе, — нормально, а идти с мусорным мешком по полной людей улице — чуть ли не взрыв кортизола, «ужасно стыдная ситуация»? Почему проглядывающие сквозь мужскую футболку соски — вещь совершенно не примечательная, а сквозь женскую одежду — диаметрально противоположная? Нет сомнений, Оливер — прежний он — мгновенно бросился бы объяснять мне принципиальную разницу между «совершенно равными» вещами, но не потому, что действительно ее понимает, а потому, что заучил пустозвучный шаблон, как и его родители — и их родители — и вообще все люди вокруг, живущие и закопанные-сожженные-утопленные-истлевшие. Не знаю, понимала ли это отсутствие разницы Оливия; интересно, догадывался ли почивший моими стараниями Бруно.
Моя комната напоминает новый письменный стол, только что свинченный, всего полчаса как из коробки. Его пустую столешницу, немые закрытые ящики, ничего в себе не таящие. Конечно, в случае моей комнаты нечто все же скрывается за дверцами шкафа, комода, прикроватной тумбочки, в ящиках стола, но, не считая жильцов первых застенков, оно прекрасно вписывается в безликость, в пустоту, в размытие цельного образа. И данное мне по душе.
Тепло и мягкость кожи Бруно меж моих зубов становится вконец невыносимым. Я хочу скрыться в ванной как можно скорее, но приходится брать под локоть Оливера и тащить за собой.
— Нужно привести себя в порядок, — вспоминаю я о необходимости пояснять свои мысли другого человеку (какое неудобство).
Сознанием обработав услышанное, Мут идет покорнее. Даже сам садится на бортик ванны, в которой умерла моя сестра. Я запираю дверь не от входящих: бабки нет дома; не хочу, чтобы Оливер сбежал.
— Умойся. — Он подчиняется и этой команде. Включает воду, крутанув два старых четырехконечных крана над раковиной, пока я наскоро осматриваю помещение в поисках предмета поувесистее на случай, если Мут очухается, развеет магию вины и решится поставить мой образ жизни под угрозу. Я не собираюсь садиться в тюрьму…
«…или в психиатрическую лечебницу…» — «любезно» напоминает Лив.
…я хочу закончить обучение и уехать отсюда. Туда, где смогу быть архитектором. Где людей на улицах настолько много, что мозг быстро оказывается пресыщен сигналами извне, перестает их замечать, превращает в монотонный белый шум, игнорирование которого происходит на автопилоте. Я хочу оказаться там, где люди похожи на атомы, а массивные гиганты в ар-деко нависают над тобой и заслоняют небо. Только не архитектурные дешевки, опошленные золотом, как American Standard Building, а строгий белокаменный колосс — игла, проколовшая небо, — как Крайслер или Эмпайр-стейт. Раньше я полагал, что дело в масштабах, в эпохальности достигаемых шпилем высот. Но однажды мне на глаза попалась допотопная черно-белая фотография строения, возведенного в Москве еще в Советском Союзе. Подпись под снимком гласила: военная академия имени некого Фрунзе, выходит, весьма знаменитого на своей родине. У этого четко прямоугольного, вытянутого в длину строения было не больше десяти этажей, всего-то, но окна — сколько же было окон. Однотипных. Невыразительных. От их количества кружилась голова, как у трипофобов — от сот или муравьиных лазов. Под верным углом академия уходила за кадр — в бесконечность — подобно гигастроению. Я не полностью огородился от мира вокруг, знаю про интернет-новшества. Но идея видеть подобный глобальный человейник только изнутри мне не нравится. Снаружи у зданий сохраняется масштаб, а стало быть, и смысл. С обратной же стороны — это… так. Жилая коробка. С проводами и трубами.
Молча я наблюдаю, как прохладной водопроводной водой Оливер постепенно одолевает захватившую его щеку свежую корку. В порезах кожа разошлась достаточно широко — без шрамов из этой истории ему точно не выпутаться. Понятное дело, я не хочу, чтобы он обращался в больницу: лишнее внимание мне во вред. Любое. Поэтому предлагаю наложить швы своими силами. С кожей я дел еще не имел, но вряд ли это сложнее, чем шить силикон или TPE. Должно быть даже легче: плоть способна со временем исправить ошибки твоей нетвердой руки, в отличие от мертвых материалов.
Я готов полезть за аптечкой (шовный материал в очень небольшом объеме там точно имеется), но Оливер, бледнея еще пуще, особенно контрастно со вновь закровоточившими порезами на лице, усиленно мотает головой. Его огромные глаза почти приблизились к тому виду, что я впервые узрел в подворотне. Мне это опять непонятно. Зачем отказываться от такого интригующего опыта, тем более что есть прямое к нему показание? Раньше мне в голову это не приходило, но, может, попробую как-нибудь зашить сам себя. Сделаю порез на ноге, чтобы обе руки были свободны и рана удобно располагалась прямо перед глазами. Даже удивительно, что прежде меня подобная мысль не посещала — при учете одного из моих увлечений, — она же на поверхности.
Я все равно достаю аптечку из обветшалой светлой тумбочки со вспучившейся краской. Не ради нити и иглы, а в поисках широкого пластыря. Большой белый квадрат, судя по индивидуальной упаковке, давно преодолел границу своего срока годности, но это же не продукт питания, а ткань, даже без пропитки, так что можно использовать и так. На всякий случай я все-таки бегло осматриваю прикладываемую к ранам сторону — та девственно чиста, никакой плесени или иной опасной грязи.
Оливеру везет: пластырь полностью закрывает собой художество Бруно, хоть самые края размашистых линий и соединяет не тканевая, а клейкая его часть. Отрешенно глядя в зеркало, Оливер проводит кончиками пальцев по изувеченной щеке, по границе прикрывшей ее медицинской ширмы. Надеюсь, его уже потерявший актуальность долг мертвецу трансформируется в итоге в бесконечную признательность мне за помощь в столь суровое для Мута время.
«Гладко стелешь… — хмыкает из-за двери Лив. В ванной комнате ей не хватило места, а видеть ее снова в ванне у меня вот уже сколько лет желания нет.
Да, на словах все гораздо проще, чем на этапе реализации, но я должен постараться, чтобы получить желаемый результат. Я не хочу изменений, от них одни только трудности.
«И как же ты тогда переедешь отсюда, не внося в свою жизнь изменений?»
Я знаю, от скрываемой за бесчувствием злости она старается меня уколоть. Преимущество осознаваемых иллюзий как раз-таки в том, что ты можешь игнорировать их потуги, когда того пожелаешь. Так что дверь в ванную для Оливии остается закрытой.
Пока я умываюсь и полощу рот, Оливер посиживает на краю ванны, вцепившись в эмалированный чугун до белизны пальцев. Вместе мы возвращаемся в комнату, в комоде я нахожу чистую одежду для него и себя. Одного скупого «переодевайся» хватает для того, чтобы Мут начал менять кровь, пыль и воду из лужи на холодноватый воздух меж тканевых волокон и аромат свежего стиранного белья. Грязная одежка падает на вчера вымытый паркет. Жаль, но всю нашу одежду я выкину: кровь плохо отстирывается. Да и как бы сильно ты ни привык к рубашке, не стоит в ней сновать по всему городу, если та отныне прямое доказательство совершенного тобой убийства.
Закончивший переодеваться, Оливер опять приземляется на пол. Хорошо. Ночевать его я тоже собираюсь оставить на полу. Постелю что-нибудь, чтобы создать положительную связь покрепче.
В доме настолько тихо, что и при закрытом окне прекрасно слышны приглушенные шумы с улицы. Ветер. Пение птиц. Шум подъезжающей машины. Паркующейся на дорожке перед гаражом. Авто старое, еще деда. Пускай его, последнего, музея в доме также нет, машина систематически получает в качестве прикормки весомую денежную сумму, и вот этого я тоже не понимаю. Бабка скучает по деду и любит его? Тогда почему ни разу за свою жизнь я не видел ни одного его фото? Не то чтобы мне было важно знать, как выглядит какой-то там человек из прошлого. Мне и современники-то абсолютно не интересны. С какой стати отец отца должен иметь вес, а отец его отца его отца его отца его отца — и так с десяток раз — не особо занимает ум какого бы то ни было обывателя? Мне всегда казалось, что все эти бесконечные правила писались с потолка, но отчего-то подавляющее большинство людей на этой планете знает их наизусть, не уча, понимает интуитивно. Страдает той же алогичной хворью, что и их создатели?.. Подыскать бы мне планету по себе.
— Оставайся здесь, — как команду псу, озвучиваю я и плотно закрываю за собой дверь в спальню.
Когда я подхожу к середине лестницы, входную дверь за собой захлопывает бабка и, неизменно энергичная, нахмуренная, неясно в чем весь мир подозревающая, с идеальной осанкой и сумкой на худом угловатом плече, снизу вверх воззревает на меня. Взгляд мой на миг опускается себе под ноги: ковер на ступеньке ниже заляпан кровью Бруно со штанов Оливера… И — чтобы жизнь совсем уж мне медом не казалась, — в этот момент со второго этажа доносится крик…