out of control
Город расколот на огни — дрожащий, перетянутый фотонами и пульсирующий искрами, расплывается на потоки фар, тянется мигающими небоскрёбами за облака и отчаянно выжимает из себя свет, как будто звёздам есть дело до безымянных маяков под ними. Какие-то семнадцать этажей от земли, а космос будто на расстоянии вытянутой руки. Акааши смотрит вниз — там трасса тонет в гудках и вспышках, не умолкает даже ночью, вспарывая тишину шорохом шин по асфальту и редкими визгами мотоциклов. А рядом Бокуто — прислоняется плечом и складывает в пепельнице домик из сигаретных окурков. — Тихо-тихо, вот сейчас будет, — Бокуто поднимает указательный палец, чтобы Акааши вслушался в доносящуюся из комнаты музыку, как будто бы он не слушал эту песню сотни раз. — Ну вот как, ка-а-ак они такое вытворяют? — Да вообще поехавшие какие-то. — Это же грохот и вопли, почему от такого не лопаются уши, а наоборот это всё кажется самым вообще правильным во всём мире? — Лучший пример того, как хаос может парадоксально сложиться во что-то гармоничное. Хаос ещё может сложиться в тебя — как полуночные мысли в желание рывком раскрыть все окна в доме, как тёмный потолок в склонившийся надо мной силуэт. Бокуто наконец достраивает домик и лениво подпирает рукой подбородок — Акааши подносит сигарету и подпаливает окурки. Молчаливый порыв, зашифрованный сигнал в мимолётном желании что-то разрушить одним жестом — Бокуто не злится и не обижается. — Дома как дела? — спрашивает он, ловя радужкой слабую искру. — Ну, если хочешь говорить об этом. — Никогда не хочу, — Акааши не сводит с тлеющего домика равнодушный взгляд. — Но дома не меняется ничего. — Ты знаешь, что твой дом здесь. — Прекрати так делать, если не хочешь слушать мои сентиментальные сморкания. — Так а я хочу. — Я и так уже обнаглел и вместо “пошли к тебе” говорю “пошли домой”. — У меня в шкафу уже больше твоих вещей, чем моих. — Я кошмарный, извини. — Да не дури, я ж только этого и добиваюсь. — Мне нравится твой дом. — Я очень рад, только не поджигай его. Акааши улыбается. Семнадцать окон каскадом летят в тротуары, там фонари купают отражения в дрожащих лужах, там рассыпаются потоки прохожих, но смысл не там, а здесь — во вселенной, сжатой до одного балкона, где окурочный домик догорает в пыльной пепельнице, где Бокуто в футболке с затёртым пятном от сока — тёплый и самый родной. — О чём ты думаешь, когда смотришь вниз? — у Бокуто в голосе слышатся настороженные нотки. — О том, что зимой тут будет шикарный вид на праздничные гирлянды и фонарики, — Акааши немножко врёт и почти не чувствует вины. Людей так-то не спасает никто. Люди всегда спасаются сами, но насчёт себя Акааши знает точно — без Бокуто он бы не вытянул, и там либо с крыши к асфальту после полуночи, либо в метро с перрона целовать рельсы в час пик. — Мы же поедем зимой на лыжах кататься? — Бокуто то ли правда ведётся на уход от темы, то ли подыгрывает. — Ненавижу лыжи. — У тебя получается лучше нас всех. — Оно само. — Я даже не буду в этот раз подворачивать ногу. — Смелое заявление. — А Куроо не будет психовать и ломать лыжные палки. — Не верю. — И мы с ним не будем больше пытаться показывать трюки. — Мне это снится. — И втихаря съезжать с основной трассы искать медвежью берлогу. — Остаётся ли вообще тогда смысл ехать на лыжи? — Нет. Бокуто прячет в ладонях лицо, и Акааши утешающе гладит его по голове. На дом плевать, на самом деле. Когда по вечерам лучший мальчик говорит тебе, что ты лучший для него, то смысл слов, сказанных кем-то другим, до сознания просто не долетает, и даже перманентная катастрофа будто стирается в масштабах. До момента, когда открываешь дверь в прихожую с отвратительно жёлтым светом. — Не поздновато ли ты возвращаешься? — презрительный тон прямо с порога, почему бы и нет. Акааши не меняется в лице и безразлично врёт про дополнительные курсы, которые забросил ещё месяц назад. — Нам что, повторить разговор о поведении ученика выпускного класса? — у отца голос ещё строже, он доносится из гостиной и раскалывается эхом о стены коридора, он даже не считает нужным выйти и встретить сына осуждающим взглядом — хватит тебе и холодного безликого отголоска. Акааши повторять ничего не нужно — оно оговорено сотни раз и заложено внутри, вбито, вколото, впаяно, царапинами от ржавого гвоздя с обратной стороны висков. Мы думаем о твоём будущем, Кейджи, ведь сам ты о нём ни черта не думаешь. Мы лучше знаем, что для тебя важно, чем тебе жить и какими людьми себя окружить. Дурости и ветер в голове ещё никого не удерживали на плаву. У успешных родителей дети не могут быть разочарованием. Ты ещё скажешь нам спасибо, вот увидишь. И вот так ты нас благодаришь за всё, что мы для тебя делаем? Непослушанием и дерзким тоном? Мы думаем лишь о том, чтобы тебе было лучше. У нас учтено всё, кроме одной крохотной детали а чего в этой жизни хочешь ты сам? Акааши скрывается в своей комнате — здесь иллюзия угла, зоны вне недосягаемости, здесь в пять тридцать луч ползёт по ковру, уличный фонарь просачивается сквозь жалюзи, здесь чёрная мебель и навязанный родителями минимализм (чтобы ничего не отвлекало тебя от учёбы, Кейджи), пара постеров и катана на стене. И дрогнувший под рукой телефон с полученным от Бокуто сообщением с пометкой “срочно”. «глянь я тебе там на почту скинул видео где свинья смешно ест чипсы» Акааши усмехается в экран. Пока этажом ниже гулом в два голоса пророчат ему светлое правильное будущее по всем шаблонам, он готов кинуться на край света с человеком, зовущим срочно смотреть на смешную свинью. Непонятно, конечно, почему частью светлого будущего не может стать смешная свинья, но не Кейджи отвечает в этом доме за житейскую мудрость. Акааши думает, что почётное звание главного недочёта семьи он себе уже обеспечил. И с довольной ухмылкой открывает почту. Перед глазами расползается дом — карабкается вверх горящими окнами и впивается в небо громоотводами, и Акааши щурится, чтобы окна слились в одно бликующее пятно, чтобы горели все, кроме одного на семнадцатом этаже. И дышится океаном, хотя до него километры, и пальцы греются в карманах, и к городу странное отношение — любишь его только вечерами по сентябрям. — Да за что мне всё это! — с трагичным видом причитает Куроо, пытающийся после падения в лужу оттереть запачканные штаны. Бокуто сочувственно пыхтит и сдерживает хрюкающие смешки, Кенма подаёт салфетки и наверняка прячет улыбку под шарфом. Акааши смеётся — в открытую и громко. Сразу вспоминается это заезженное от чужих: “А этот парень из Фукуродани вообще улыбается хоть иногда?” Улыбается, ещё как. И смеётся до икоты. — Да безобразие, Бокуто, скажи ему, чтобы не ржал тут! — возмущается Куроо, хотя ещё пару минут назад сам с себя смеялся. Бокуто ни слова не произносит, позволяет Акааши отхохотаться и себе любоваться. Акааши очень весело. Он не видел само падение, а обернулся на загадочный всплеск с ругательством и увидел уже шлёпнувшегося Куроо, и это вышло ещё смешнее, и смеяться с такого глупо, но так хорошо. — Ууу бессовестный! — Куроо угрожающе встряхивает салфеткой. — Бокуто, сделай что-нибудь! Бокуто делает — хватает хохочущего Акааши за локоть, притягивает к себе и целует. Моментальное затишье, и Акааши даже глаза не сразу закрывает, и горящие окна кружат над ним хоровод. — А ну хватит там сосаться над моим горем! — у Куроо отчаяние нарастает с каждым неудачно оттёртым пятном на штанине. Кенма успокаивает его, что пусть уже дойдёт до дома Бокуто и там закинет несчастные штаны в стиралку, и голоса звучат фоном и почти ускользают, и Акааши так нравится плыть и дуреть, это как в машине ловить за окном пролетающие вспышки, но только сейчас они прямо под сомкнутые веки и ввинчиваются в зрачки. Бокуто так и не отпускает и не отстраняется — Акааши на всё остальное головокружительно плевать. Семейные ужины в доме Акааши — обратный отсчёт до взрыва, по гранате в каждой тарелке и провода под столом, которые так хочется задеть коленом. Обычно такие ежедневные посиделки проходят под обсуждение людей, на которых откровенно плевать. — Сайто на новогодние всей семьёй в Испанию планируют, — глаза у матери опущены в стол, а в голосе слышится явный намёк. Забавная. В Испанию её никогда не тянуло, но теперь она конечно же захочет — просто потому что подсмотрела у других. Так по-взрослому и так глупо. Отец отмалчивается, вслух не произносит, но наверняка понимает — лучше в петлю сразу, чем им троим на совместный отдых. Но счастливую шаблонную семью всё равно придётся отыгрывать. Чтобы потом достойно выглядеть на деловых встречах и ужинах в кругу друзей. “Друзей”, которым швыряешь в лицо суммами, нарочно подчёркиваешь стоимость нового колье или часов, с язвительным прищуром выжидая в ответ дёрнувшуюся от зависти жилку. Акааши не сдерживается и усмехается, невольно сжав в пальцах палочки. — Что-то не так? — у матери заранее недовольный взгляд — только попробуй на что-то пожаловаться. как же. меня. от вас. тошнит. — Ничего, всё хорошо, — успокаивает Кейджи — и натянутая полуулыбка подрагивает по краям. Бокуто зовёт на крышу спонтанно. Ещё на выходе из кафе признаётся, что вместо дома хочется на высоту — там восхитительно безлюдно, можно громко смеяться и не получать замечаний, и романтику уединения можно ловить на двоих хоть до беспамятства. Сама крыша плоская, но в центре площадки есть чердак — как отдельный домик, с двускатной крышей и выступами в стенах, чтобы забраться наверх. Акааши и Бокуто жмутся друг к другу спинами, сидят как в сцене из сказки, и нет риска упасть, и луну будто можно отколоть с неба, и город там внизу не собирается спать, и каждый раз голос одного отдаёт в другом щекочущим гулом. В последний раз они были здесь весной, за месяц до выпускного Бокуто. Ветра здесь с тех пор стали только холоднее. — Надеюсь, эта крыша однажды под нами не проломится, — Бокуто обнимает колени и елозит по черепице подошвой кроссовка. — Надеюсь, тебе однажды не надоест сюда приходить. Бокуто дёргается и оборачивается. Акааши в таком положении не видит его лица, но знает точно, что там смешное недоумение. — Это как же неправильно я должен жить, чтобы мне надоело по крышам гулять? Да ещё и с тобой. Акааши не говорит ничего, хотя в последнее время прокручивает эту мысль всё чаще. Новые люди, обстоятельства и годы всё равно потащат за собой перемены, и даже у шалопайства может истечь срок годности, и когда-нибудь небо над головой окажется изношенным фанерным листом, и воздух перекроют, и собранные звёзды прожгут карманы. Бокуто как всегда всё чувствует — сжимает руку, как будто есть риск сорваться с высоты. — Я бы тут хоть всю жизнь провёл, Кейджи, вот серьёзно, — последние килоджоули тепла тают у Акааши на кончиках подрагивающих пальцев — Бокуто сбережёт их всех. На высоте хорошо, здесь будто отрезан от мира, добровольно брошен и даже не отправляешь сигналы пролетающим редким кораблям — хорошо настолько, что не хочется спасаться. На высоте забываешь, что у Бокуто сейчас и впереди взрослые проблемы, а Акааши ещё почти год отыгрывать роль послушного сына. Хотя кричать во всё горло хочется уже сейчас. — Надо в следующий раз сюда с мыльными пузырями хотя бы прийти, — Акааши откидывает голову Бокуто на плечо. — Или воздушного змея сидеть запускать. — Да, как-то не продумали мы план мероприятий, — Бокуто грустно сопит — близко-близко-уютно. — Что мы тут делали весной? — Целовались. — Мм. — Да. — Здорово придумали. — Да. — Повторим? О да, чёрт возьми. Акааши тянется первый, выгибая шею и не говоря ни слова. Здесь облака мажут серым по чёрному, так близко, что можно вдыхать их ртом, и Акааши вместо них ловит язык, подгибает колени и вцепляется в рукав куртки, будто есть риск задохнуться под накатившей волной, будто они не на крыше здания, а дрейфуют посреди океана, и течением вышвырнет сразу в шторм, и там либо об дно расколотыми мачтами, либо об скалы, хотя берег уже был так издевательски близко. Акааши думает, что можно попробовать начать писать стихи. Или почаще рисовать тушью. Или достать из шкафа запрятанную гитару и учить заново аккорды, чтобы играть потом на крыше, вот так же прижимаясь спинами. А ещё Акааши предпочёл бы не думать вообще. И чтобы ветер никогда не менялся. Острые солёные брызги летят в лицо, руки впиваются мёртвой хваткой в штурвал, не давая кораблю угодить в бурлящую воронку. Волны накатывают, подбрасывают к подпаленному небу и швыряют обратно вниз, в чернильно-изумрудную пенящуюся муть. Вымокшая насквозь рубашка стеклянеет, на руках вздуваются вены, в шальной голове упрямо бьётся мысль, что шторм всё-таки получится приручить. Акааши отвлекается, чтобы вслушаться в звуки дома. Этажом ниже о чём-то ссорятся родители, а в наушниках — поставленное на паузу кораблекрушение. Голоса из неразличимого гула прорываются вскриками, и Акааши сбегает от них, возвращаясь обратно в эпицентр урагана, и можно просто лежать на кровати, но вместо потолка видеть над собой реи, качаться на расшатанной залитой палубе, ловить лицом хлещущий дождь и нанизывать на пальцы молнии. Лихорадящее море вышвыривает за пределы волн, когда снизу раздаётся грохот, прошибает вибрацией даже через наушники. Акааши подскакивает, будто ошпаренный, вслушивается и понимает, что ссора уже перевалила за черту, когда ещё можно отсидеться в своей комнате в спасительной изоляции. Идущий ко дну корабль остаётся захлёбываться в выключенном плеере, и Акааши выходит смотреть уже на настоящую катастрофу. Он слышит всхлипы ещё с лестницы, на немеющих ногах подходит ближе и заглядывает в кухню. Перевернутый стол, откинутый стул, ударом оставивший на стене вмятину. Мать сидит на полу, жмётся спиной к кухонным ящикам и прикрывает рукой лицо. Кейджи смотрит на неё, на растрёпанные волосы и сгорбленную фигуру. На возвышающегося над ней отца, сжимающего и разжимающего кулак. — На что ты уставился, у тебя дел своих нет? — спрашивает он, обернувшись. Мать опять судорожно всхлипывает. — Ты совсем охренел уже? — Кейджи чувствует, как ледяное проносится по позвоночнику, бьёт в голову и сводит руки. — Может, мне ещё извиниться, что спустился и прервал вас? — Ты как с отцом разговариваешь? — вот да, самое время поговорить о манерах в этом доме. Это даже смешно — такая банальная картина проблемной семьи. Могли бы страдать от преследований мафии, с которой отец всё никак не мог бы порвать связи, наивно не понимая, что такие связи разрываются только посмертно, и потому всей семьёй они когда-нибудь вылетели бы с моста в подстроенной аварии. Но в реальности всё такое примитивное — домашнее насилие в вечерние часы под присмотром равнодушных стен кухни. — Иди обратно в комнату, — цедит отец сквозь зубы, приблизившись почти вплотную. Акааши как-то упустил момент, когда обогнал отца в росте — слишком давно не было возможности сравнить, постояв рядом хотя бы минуту. А ещё он сомневается, был ли хоть когда-то момент, когда эту семью ещё можно было спасти. А потом он замахивается. Одно смазанное мгновение, стук в висках и рывок руки, и отец отшатывается назад, от вложенной в удар силы и от неожиданности одновременно, опирается на край раковины и зажимает нос. Акааши стоит неподвижно, будто простреленный, наблюдает завороженно за струящейся между пальцев кровью, а потом смотрит на мать. Та от шока прижимает ко рту побелевшие руки, открывая ссадину на скуле, и перестаёт даже плакать. Она же всю жизнь по плану, по нормам, по шаблонам, где всё решено за неё, где всё согласно возрасту, положению, где ни шага в сторону, чтобы не стать темой сплетен, чтобы не выделяться, чтобы заветное как все. Как ей уложить в голове этот развесёлый вечер, где сначала получает она от мужа, а потом сам муж получает от сына? Но ещё ужаснее, если в долбаный план входили даже побои. Если даже к такому её готовили, приучили вытерпеть и пережить. Когда она кидается к истекающему кровью ублюдку, чтобы дрожащей рукой приподнять за затылок и подставить ладонь под разбитый нос, Кейджи едва сдерживается, чтобы не расхохотаться. Какой же больной, никчёмный, до воя несчастный дом. Он убегает в свою комнату, садится на кровать, сцепляет на коленях в замок руки, чтобы унять дрожь. В горле режет комок, а внизу остаётся поражённая тишина, где избитая обрабатывает раны избившему, и Акааши свихнётся, если останется в этой психушке ещё хоть на минуту. Акааши надевает толстовку, хватает плеер, прячет в карман и наматывает на шею провода, поднимается на подкашивающихся ногах и загнанным взглядом проносится по комнате. Поддаётся какому-то необъяснимому порыву и снимает со стены катану. Выходит из комнаты, спускается по лестнице, обувается в прихожей под всю ту же отвратительную тишину, накидывает на плечо ремень от ножен и уходит из дома. Акааши вставляет наушники — корабль продолжает идти ко дну уже под ночным небом.a moon without light of its own alone
Станция тонет в потоке голосов и в скрежете колёс разгоняющихся поездов. Потолок навеса тянется рядами белых ламп, а через прорези чернеет небо, и луна маячит в небе небрежным мазком от кисточки. Акааши бредёт вдоль перрона — руки в карманах, наушники и катана на спине. Смотрит под ноги, изредка поднимает голову, чтобы поймать на себе любопытные взгляды. Странно он, конечно, сейчас выглядит — как перепутавший эпохи бездомный самурай. Акааши садится на скамейку, единственный на станции, кто не торопится, безучастно встречает и провожает глазами поезда, на которых ему не нужно уезжать. Неприкаянное, выброшенное на берег и потерявшееся, не может никак решить, где труднее дышится — в сиренах мегаполиса или в океане у самого дна. А потом в кармане жужжит телефон, и Акааши испуганно выдёргивает наушники. Смотрит в экран и недоумевает — Бокуто сейчас у Куроо, вряд ли бы он стал отвлекаться от их посиделок просто так. — Привет, у тебя всё хорошо? — настороженно раздаётся из динамика. Акааши вздрагивает от мурашек — Бокуто будто на расстоянии чувствует. Он пытается ответить, но звук не случается. Как будто застрявшее нечто в горле не даёт ему прорваться, и у него даже вдохи-выдохи на спазмах, попытки заговорить отдают резью в глазах, и становится по-настоящему страшно. — Акааши? — начинают паниковать на той стороне. — Это со связью что-то или с тобой? Кейджи беспомощно сипит, мысленно ругается и обрывает вызов. Быстро набирает сообщение и отправляет до того, как Бокуто успевает перезвонить. не могу говорить сейчас, мы можем встретиться? Акааши самому с себя отвратительно, и Бокуто выдёргивать не хочется, но просто до скулежа хочется его рядом. Котаро тут же переключается на сообщения, спрашивает, где Акааши сейчас находится, обещает немедленно примчаться. Акааши пишет про станцию и просит не торопиться, откидывает назад голову и пытается продохнуть, протолкнуть в горле чёртов перекрывающий комок. Это как сверхновая, которой не дают взорваться, заглушая межзвёздными ветрами и затапливая душным вакуумом. Правильно ли было убегать? Правильно ли было оставлять, правильно ли осуждать мать, правильно ли было в детстве, когда били по рукам и доводили до слёз, когда недостаточно ровным почерком написал упражнение, правильно ли, что вечно недовольны и будто разочарованы, будто вечно обвиняют, что ты вообще посмел родиться (хотя об этом не просил), будто чужие друг другу, будто под пыткой делящие одну крышу? Впервые так хочется выговориться, и голос покинул так не вовремя. Бокуто и правда прибегает довольно быстро (или это выпавшему из времени Акааши просто так кажется), плюхается рядом на скамейку, сразу заглядывает в лицо, всматривается, вычитывая что-то в глазах, удивлённо смотрит на торчащую из-за спины рукоять катаны и теряется окончательно. — Что стряслось? — осторожно спрашивает он. Акааши вместо ответа вытягивает у озадаченного Бокуто из волос бумажный серпантин. Чёрт знает, зачем они с Куроо взрывали хлопушки, ведь вроде праздника никакого нет, хотя этим двоим повод не нужен, да и карнавальное настроение у них почти каждую встречу. Акааши невольно улыбается, но вспоминает, что Бокуто вообще-то перепуганный и ждёт от него объяснений, поэтому открывает в телефоне заметки, набирает текст и даёт прочесть с экрана: у меня голос пропал, придётся говорить вот так Бокуто поднимает глаза с экрана, смотрит испуганно-непонимающе. Акааши печатает дальше: папа ударил маму я знал что у нас всё плохо, но оказывается у нас всё просто охренеть как плохо Бокуто молчит — даёт рассказать и пытается переварить прочитанное. Акааши даже радуется, что приходится печатать, а не говорить — голос бы точно дрожал. я заступился ударил его о боже нет не катаной нос ему сломал наверное — Он тебе ничего не сделал? — по Бокуто видно — если вдруг да, то он сейчас же встанет и пойдёт к Акааши домой добивать главу семейства. Акааши мотает головой. он видимо так обалдел, что не успел а мама кстати на его стороне, здорово да? и всегда будет а на моей никто и никогда — Я на твоей стороне всегда, и ты это знаешь, — тут же спорит Бокуто. Акааши улыбается и снова набирает сообщение за сообщением. ты вообще лучший просто кошмар какой ты лучший, кто тебе разрешал быть таким? я планировал убить себя на своё 18летие, но из-за тебя этого не сделаю, как ты мог всё так испортить? :’D Бокуто вздрагивает, прочитав последнее, смотрит паникой из вытаращенных глаз, хватает в растерянности за руку, забирается под отвёрнутый рукав толстовки и накрывает пальцы. Акааши пытается усмехнуться, но выдаёт только сорванный хрип и вновь опускает взгляд в телефон. Экран начинает мутнеть и подрагивать. такой вечер для разговоров, и как назло пропал голос вообще без понятия, это что-то вроде вызванной стрессом афонии? надо погуглить потом или у куроо спросить, куроо умнее гугла хотя не надо куроо, он бешеный пригонит машину скорой вот это я учудил конечно если я так и не заговорю, то всегда буду общаться с помощью телефона как мотоциклистка из дюрарары или нет я какой-нибудь поехавший самурай раз у меня катана чёрт не могу решить я мотоциклистка или всё-таки самурай у которого каждую ночь навязчивая идея сделать себе харакири мне так сложно с собой котаро почему я такой Бокуто рывком притягивает Акааши к себе, обнимает и роняет головой себе на грудь, чтобы успокоился хоть немного, чтобы наконец-то побыл под защитой, чтобы не думал ни в коем случае, что может остаться один, когда всё выходит из-под контроля и летит к чертям. Акааши обмякает тут же, повисает без сил, слабо моргает под вспышки отъезжающего от платформы очередного поезда и вслушивается в стучащее-убаюкивающее. Мир продолжается на прежней громкости, когда у вопящей сверхновой отключают звук (но ты всё равно слышишь её даже на уровне хрипов). Луна слепнет от чужого света, город под ней горит ярче и дразнит неоном, шумит магистралями и колёсами поездов отстукивает шифры, ток пульсирует в натянутых проводах, на скорости света пролетают семнадцать лестничных пролётов в небо. — Что ж, чай горячий не помог, но мы попробуем потом ещё раз, — Бокуто щёлкает зажигалкой и прикуривает, прикрывая огонёк от ветра. — И горло бы тебе тёплым замотать, достану потом тебе шарф. Я бы тебя вообще спать уложил, но ты упрямишься и не хочешь, вот и что мне с тобой делать, Акааши, ты хулиганишь даже молча. Акааши поглядывает на Бокуто мельком. Такой взрослый, такой заботливый и переживающий — и чем только Акааши заслужил, чтобы с ним такой случился? — Можно было бы и Куроо позвонить, но ты сам передумал его дёргать. Акааши участвует в диалоге только кивками, жестами и мимикой, и Бокуто заполняет тишину за двоих. — Даже не знаю, что опаснее: Куроо, который с воплями погонит нас к врачу, или Куроо, который решит лечить тебя сам народными средствами. У Куроо сила бабушки, которую нельзя недооценивать. Из комнаты гудит по столу телефон Акааши — оба игнорируют уже четвёртый по счёту звонок. — Обыскались тебя походу, — Бокуто презрительно фыркает. — Мне ответить? Акааши лишь морщится — тут ясно всё и без слов. — Хрен я тебя туда пущу одного, — ворчит Бокуто над пепельницей и вновь выдыхает в ночное-непроглядное. — Только со мной пойдёшь. Акааши сам не курит, стоит просто рядом и обнимает себя за плечи — потряхивает не от холода, а от всей этой сквозной внутренней поломанности. Они курят так-то совсем редко, обычно только на этом балконе, и это как общая привычка, о которой они не сговаривались, фоновый обряд под душевные разговоры, это смеяться или в глазах тонуть, отвлекаясь лишь на осыпающийся кончик тлеющей сигареты. В интернете недавно писали призывы перестать романтизировать курение, и Акааши только закатывал глаза — кому вообще какое дело, у кого и с чего отдаёт отголоском в рёбра. — Ой да пошли они все, — отмахнулся тогда Бокуто, выдыхая дым вуалью по высвеченному луной небу. — Мы не виноваты, что у нас это получается так красиво. А ещё красивее получается перекрикиваться внутренними апокалипсисами. — Ты как хочешь, конечно, но завтра пойдём к врачу, если не пройдёт, — строго предупреждает Бокуто, туша окурок о дно пепельницы. Город издевается, блистает и отвратительно живёт, вместо кричащего неона в вены перетечёт радиоактивная смесь. — Ты ненавидишь больницы, знаю, я их вообще боюсь, но пойду с тобой, будем ворчать вместе. Где-то в стороне из чьего-то окна слышится музыка, и бесит-бесит-бесит, что кому-то где-то хорошо, а здесь на семнадцатом хочется выть и расцарапывать себе горло. — Мы будем таинственно общаться записками или вообще можем придумать свой язык жестов, чтобы никто не понял, что мы обсуждаем именно их. Телефон продолжает настойчиво звонить, голоса на том конце хотят что-то предъявить-обвинить-потребовать, и в ответ им хочется орать-вопить-ненавидеть до пелены в глазах. — Ты наверняка хочешь сказать мне, чтобы я заткнулся, но я правда считаю, что у нас всё будет хорошо. Вот так просто — будет и всё. Акааши такого никогда не обещали. Было только “помучаешься ещё”, “потерпишь”, “будешь как все”. И Акааши не думал бы, что там впереди, и чёрт бы с этим тошнотворным и навязанным, но просто в один из вечеров он задал себе вопрос “а смысл?”, замер на перекрёстке и пропустил несколько светофоров. И дальше всё такое глупое, напрасное и отторгающее, подобные вопросы вообще лучше никогда себе не задавать, если не хочешь, чтобы после него всё оборвалось. Ком в горле впивается иглами, вот-вот наконец-то прорвётся или наоборот окончательно перекроет последний глоток кислорода, и Акааши хватается за перекладину и резко дёргается вперёд. — Акааши?! Бокуто пытается поймать, но тут же одёргивает руку, потому что Акааши, набрав в лёгкие воздуха, ледяного и саднящего, задирает голову и кричит. Во весь прорезавшийся голос, во всю громкость, всё своё нахлынувшее и душащее, протяжное и вымученное, пересиливает, перекрывает, заглушает грохочущее по всем сторонам, вопит всему чужому и посмевшему стереть ему звук, срывается в конце на хрип, закашливается и опускает голову, согнувшись пополам. Бокуто подхватывает, удерживая за плечи, и Акааши поднимает на него абсолютно безумный взгляд. — Пиздец! — выкрикивает он, отдышавшись. — Никогда бы не подумал, что мне настолько захочется заговорить, меня чуть не разорвало! — Да ты вообще та ещё болтушка, — Бокуто нервно смеётся, смотрит восхищённо и на всякий случай придерживает за запястье. — Да пошли вы на хуй там! — орёт Акааши гудящему телефону. — Ужас, я так скучал по твоему голосу. — Где катана? — Акааши испуганно дёргается. Бокуто указывает пальцем в комнату, и Кейджи облегчённо выдыхает при виде катаны, лежащей на кровати. — Катана на постели, ну что за эстетика, — усмехается он. — Туда бы ещё роз. Акааши сползает спиной по стене, и города в огнях теперь не видно за балконной перегородкой, и есть только небо, прицельно в глаза и неприветливое до жути, и есть только Бокуто, присевший рядом и подпирающий плечом, и когда-то они так же сидели в полумраке раздевалки, и Акааши накрывал ладонью горящий от боли кулак, потому что у Бокуто была опасная привычка колотить стены, чтобы всё невыносимое из головы отдало в руку и выплеснулось в ударе — как бить со всей силы по мячу, но только больше боли достаётся тебе. И Акааши порой исцелял одним только присутствием, успокаивал и остужал, удерживал контроль, пока второй сходил с ума у него под боком, а позже оказалось, что они могут меняться ролями, и Бокуто гораздо сильнее и ответственнее, чем кажется, и ломаться под его присмотром всё-таки не так страшно. — Я такой проблемный, оказывается, давай выкинем меня с балкона, — предлагает Акааши, устало улыбаясь. — Укушу тебя за глупости сейчас. — Слушай, а поехали в караоке? — Ты же никогда не поёшь в караоке. — А вот сегодня хочу, представляешь, буду петь и орать всю ночь, пока не охрипну. — Чшшшш, хватит на сегодня потери голоса, ладно? — Котаро успокаивающе дует на горячий лоб. — А утром я сделаю этой катаной харакири, — Кейджи будто в бреду, и в бреду ему нравится, как и говорить без остановки всё рвущееся. — И смеяться при этом буду, а ты будешь смотреть. Бокуто гладит по голове и кивает, целует взмокший висок и не спорит, хотя ни за что не позволил бы Акааши причинить себе какой-либо вред. Сотрясённый криком город будто стал тише, и ветер здесь успокаивает, не пронзает и не мажет ледяным по пальцам, не целует ознобом и без того дрожащую спину. — Тут будешь сидеть, или пойдём отсюда? — чуть позже спрашивает Бокуто. — Тут. — Тогда погоди минутку. Бокуто уходит с балкона и почти тут же возвращается, приносит Акааши телефон и укатывает его в шарф, затем снова уходит приготовить чай. Акааши зарывается в шарф по глаза, пролистывает поток неотвеченных и открывает сообщение от матери. - где ты сейчас? Акааши вздыхает и нехотя отвечает. - у бокуто - возвращайся домой. Конечно, а то куда ты ушёл, единственный непобитый. - он тебя больше не трогал? - нет - и ты простишь его? - ты ещё многое не понимаешь в этой жизни. У Акааши нет сил даже на саркастичные смешки. я переночую у бокуто. поговорим, когда вернусь. Акааши отключает телефон и раздражённо отбрасывает в сторону. Бокуто возвращается с кружками и снова усаживается рядом. — Обратно зовут? — Да, но я ответил, что остаюсь у тебя, — Акааши греет замученное горло глотком чая и устраивает голову на плече прижавшегося Бокуто. — Не хочу домой. Ни завтра, ни вообще когда-либо. Не хочу просто, чтобы было дальше, давай отмотаем на год назад, там было лучше. — Мне в школе было здорово, но там математика, фу. — Вот бы самым страшным в жизни была тригонометрия, да? — Ой да. У тебя же с тригонометрией нет проблем? — Нет. — Выходит, ты бы тогда не боялся вообще ничего в этой жизни. — Здорово. Не бояться можно здесь и сейчас — спасаться оберегом из сплетённых ветров, вжиматься плечами и понимать тишину. — Какой же идиотский день, — признаётся Акааши, недовольно кривясь. — Не будем больше в такие ввязываться, — обещает Бокуто, и во всё им сказанное верится с таким отчаянием. Пар от неостывшего чая оглаживает лицо, но так тепло сейчас точно не от него. Сквозь задымлённую черноту пробиваются созвездия — впервые будто небезразличные, светят и сигналят только одному этажу.