Я к тебе приду на помощь — только позови, просто позови, тихо позови… © Р. Рождественский «Ноктюрн»
От этого не умирают. «Природный иерархический инстинкт», «эффективный механизм конструктивного снятия стресса», «естественная психологическая потребность»… И ещё очень много красивых слов от людей, на которых Хэнк в своё время без зазрения совести навесил ярлык «Ебучие лицемеры» — сразу же и на всех скопом. Потому что что, блядь, естественного может быть в том, что ты рождаешься с сильнейшей предрасположенностью либо подчиняться, либо подчинять — и твои желания, умения, надежды и сделанные выборы ни на что не влияют и изменить ничего не могут. Он был готов поверить скорее в то, что бог существует и просто является больным ублюдком, дрочащим на боль, унижение и дисбаланс власти. Ведущий или Ведомый — третьего не дано, и возможности выйти из этой системы не дано тоже. Разве что пустить себе в висок пулю, но Хэнк совершенно не желал возвращаться к тому времени, когда действительно видел в этом — выход. Когда в его тринадцать лет вместе с окончательным пробуждением либидо окончательно же выяснилось, что он — Ведомый, мама — пусть её душа на небесах будет благословлена заслуженным и долгожданным покоем — сделала всё, что могла, чтобы поддержать его. Приложила все силы, чтобы скрыть (а затем — продолжать скрывать) сочувствие и огорчение; она слишком хорошо помнила старый мир и была слишком умна для того, чтобы верить, что новый окажется — сильно лучше. Отца Хэнк и вспомнить-то мог с большим трудом: тот бросил их обоих, когда ему было пять, и потерялся с концами где-то в Неваде; однако что-то подсказывало ему, что был бы уёбок… катастрофически разочарован. Билль о правах Ведомых от двадцать девятого ноября тысяча девятьсот девяносто пятого года — так называемый «главный закон двадцатого века» — изменил всё… И вместе с тем — ничего. Потому что а много ли толку с законов, если чуть ли не каждый встречный Ведущий смотрит на тебя, как на ущербное существо; а у тебя немеют пальцы, встают дыбом волосы на шее и шепчет в голове отвратительный, зацикленный, не затыкающийся ни на секунду голос: отступи, отойди, склонись, подчинись… А общество злорадно над тобой смеётся и говорит: «Сам виноват. Запустил себя, не удовлетворяешь свою “естественную психологическую потребность”, так кто ж тебе доктор? Ведущего себе найди, и всё отлично станет». (Как будто он, блядь, не пытался). Вот только закон всё же был. Закон обязывал, и Хэнк намеревался воспользоваться этим с самого начала: с того момента, как в принципе начал задумываться о будущем. Намеревался — и воспользовался. Он поступил в полицейскую академию, когда ему исполнилось двадцать: отсосите, ублюдки, Ведущие и Ведомые теперь — равны хотя бы формально, так что никто из вас не имеет права запретить Ведомому работать в силовых структурах. Сделать всё, что в его силах, чтобы проследить за выполнением законов, которые так для вас неудачны и так вам неудобны. Проследить очень и очень внимательно — и да, считайте это предупреждением. Он закончил её лучшим на курсе — именно ему, к неудовольствию многих, выпало произносить прощальную речь; и о, с каким же наслаждением он вещал с кафедры о долге, чести, защите и том, что закон есть закон, кто бы что по этому поводу ни думал. Он начал с самого низа: с работы патрульного — и он был молод, наивен и порывист. А ещё он, разумеется, был Ведомым, и худшего сочетания, пожалуй, и придумать-то было — невозможно. Но он учился. Игнорируя подколки, издёвки и откровенные подъёбы; по уму: изучая в архивах старые дела и спрашивая совета у Джеффа, Бена и остальных (очень немногих) тогда ещё старших по званию, относившихся к нему по-человечески — и по глупости: через ножевые и пулевые ранения, которых можно было избежать. Он учился, а мир, отпинываясь и упираясь, с явным нежеланием и очень-очень постепенно, но всё же — менялся. Полицейский Андерсон превратился в офицера Андерсона. Затем — в детектива. А затем — в лейтенанта. Ведомый стал самым молодым лейтенантом в истории департамента полиции Детройта за поимку серийного убийцы-Ведущего — в две тысячи двадцать девятом году это стало не ебанутой фантазией, а удачным ходом со стороны Джеффа и вышестоящих политиканов, направленным в сторону общественности, наконец-то озаботившейся хотя бы подобием толерантности. «Конечно, конечно, Ведомые равны Ведущим вот уже тридцать четыре года, и мы внимательнейшим образом следим за тем, чтобы Билль о правах Ведомых соблюдался везде, всегда и во всём. Вот, зацените нашего нового лейтенанта — известный защитник Ведомых и сам — из них же, да-да». Хэнк прекрасно осознавал, что его просто натянули на знамя сраного псевдоравенства — и ему, в общем и целом, было плевать. Позиция лейтенанта открывала многие двери и давала многие полномочия — он всегда помнил, зачем пошёл работать в полицию, и отказываться от этого не собирался; так какая, в принципе, разница, по какой именно причине тебе очень упростили жизнь? И, казалось бы, почему всё… прервалось? В чём он ошибся? (Ни в чём, его вины нет, это важно помнить, важно повторять себе: его вины нет, он ни в чём не виноват, даже если иногда кажется — иначе…). В две тысячи двадцать четвёртом умерла мама. В две тысячи двадцать шестом ещё детектив Андерсон встретил прокурора Джессику Уорд. (Они развелись, но она до сих пор остаётся Джессикой Андерсон. Хэнк, признаться честно, не понимает — почему). Она была… во многом такой же, каким был он сам: вдохновлённой, прямой, решительной — упёртой, упрямой и уверенной в своей правоте трудоголичкой. А ещё — честной, смелой, красивой и очень-очень яркой. Он полюбил её. Конечно, он её полюбил. И не было её вины в том, что Хэнк Андерсон был не просто Ведомым, а Ведомым… калечным. — Что тебе нравится, Хэнк? Давай, расскажи мне! — О-о-о-о, мы уже дошли до этой стадии? — Ну… полагаю, мы достаточно пьяны для этой стадии. Давай, не стесняйся. Я не осужу… я же прокурор, а не судья, а-ха-ха-ха-ха. — Очень смешно, Джесс, ну просто обоссаться. — Давай, рассказывай! Что пробовал, что понравилось? — Эх. Да знаешь… Многое пробовал. И обнаружил, что мне в принципе пофиг — что, если уж совсем в хардкор не впадать. Главное — кто. Возможно, ему тогда следовало сказать ей правду; и не было бы света фар сбоку — откуда, почему, она же просто проезжала мимо; и удара в грудь — подушкой безопасности; и скрежета металла; и полёта — в сторону; и дороги — над головой, вместо неба, господи боже, Коул, Коул… Возможно, ему тогда следовало сказать ей правду: я пробовал очень и очень многое и до сих пор не знаю, что мне «нравится», хотя должен бы. Предпочтения Джесс были достаточно… стандартны: объективация, игры с воском, лёгкая порка и бут-фетиш. Их можно было… перетерпеть. Она уважала его, понимала его, принимала его, любила его — её предпочтения можно было перетерпеть. Всё даже было… не так уж и плохо. Иногда — неожиданно хорошо; он солгал ей, но всё же — не полностью: для него действительно имело большое значение «кто», и Джесс… (Интересно, всегда ли его «люблю» настолько отдавало… самооправданием). Они поженились, он стал лейтенантом, у них родился сын — подвижный, любознательный мальчик, красивый, как Джесс; ему было шесть; и операция длилась — шесть (с половиной) часов; и он понял всё по лицу доктора Переса ещё до слов «Мне очень жаль, мы сделали всё, что могли, но…»; и он не помнит, что было — за этим «но», не помнит, как у него в руке оказалась бутылка с водой, не помнит, откуда взялась Джесс, прижимавшая его голову — к своей груди… …он помнит фамилию врача, но не помнит, как приехала Джесс. И всё развалилось. Развалились их отношения, их брак и он сам. Он начал пить, продолжил пить, а затем — пил, практически не переставая; и он так и не нашёл в себе смелости спросить Джеффа, почему тот терпел его — целых полтора года. (Он слишком боялся услышать: «Мне было жаль тебе. Я ведь понимаю: тебе, как Ведомому…»). Терпение Джеффа спасло его: Эмили Томпсон позвонила в полицию и успела сообщить только адрес и то, что её муж сейчас убьёт «их обеих»; и Хэнк тогда был — ближе всех, но даже он приехал к уже горящему дому; и он смог вытащить из него восьмилетнюю Сьюзи Томпсон, но — с трудом, потому что был пьян, двигался — неточно, и ещё немного, и Ведомая Эмили Томпсон оказалась бы — на его месте, потому что тот, кто клялся защищать её, предпочёл выбрать бутылку вместо того, чтобы… Отвращение к себе, которое он тогда испытал, было бесконечно и благословенно отрезвляющим. Он тогда в очередной раз сыграл в русскую рулетку, пусть и в переносном смысле: обратился к самому первому психотерапевту, которого нагуглил, не выясняя и не проверяя ничего. Господи, как же ему повезло с Люси. Он до сих пор иногда заходил к ней, хотя не прикасался к бутылке уже (кого ты обманываешь — всего) восемь месяцев — Люси знала о смерти его сына («Вы вините себя, и это естественно. Но не конструктивно, потому что ваше отношение к себе не соответствует реальности»); об его алкоголизме («У вас первая стадия, Хэнк. Физическая зависимость пока что отсутствует, но вам следует осознавать возможные последствия») и о его разводе с женой («Мы можем устроить совместную сессию, если вы этого хотите. Нет? Хорошо, разумеется — это ваше и только ваше решение»)… Но не об его… ущербности как Ведомого. Она всё равно не скажет ему ничего нового — ничего, что он не нашёл бы в интернете сам: «Предпочтения в абсолютно подавляющем большинстве случаев отвечают неким практикам из списка, приведённого ниже…»; «Если ничто не вызывает у вас отклика, возможно, вам следует попробовать сменить Ведущего…»; «Лучший способ справиться с неудовлетворённостью — найти подходящего Ведущего…» и какого-нибудь проклятого «Лол, да конечно Ведомые сами не знают, чего хотят — вот потому им и требуется твёрдая рука» от какого-нибудь долбоёба, которых до сих пор существует — множество. Это — исключительно его личное дело. И, в конце концов, его мама прожила без Ведущего тридцать четыре года. А он сам — ещё до Джесс научился справляться с так называемым «синдромом избирательного обесцвечивания», заключающегося в «общей подавленности вкупе с чересчур сильной реакцией на любого Ведущего» и возникающего «вследствие неудовлетворённой естественной, мать её, потребности». От этого не умирают. С этим можно жить и можно работать — нужно сейчас работать, потому что Джефф вряд ли доверит вот это дело кому-либо, кроме него. И интуиция (хотя какая там интуиция, на данном этапе это уже — просто знание) Хэнка не обманывает: Джефф зовёт его в свой «аквариум» сразу же, как он приходит в участок, опускает все шторы и говорит: — Думаю, Хэнк, мне нет необходимости пояснять тебе, насколько ситуация… деликатна. Ты и сам всё прекрасно понимаешь. И разумеется, Хэнк понимает — всё, кроме того, почему они в «аквариуме» не одни. Какой-то темноволосый… то ли парень, то ли мужик в тёмно-сером костюме, до этого всматривавшийся в экран на дальней стене, оборачивается к нему (ага, скорее всё-таки мужик) — и Хэнк видит очень знакомое лицо с очень знакомыми глазами; где же он его видел, он тогда ещё подумал: «Охереть, как олень или собака, точно Ведомый», — а почему его вообще волновала ориентация по власти… А затем на него обрушиваются целых три волны удивления. Первая, когда он наконец вспоминает, где же он это лицо видел — и хорошо, связь, допустим, есть, но не рановато ли и почему пригласили именно его… Вторая, когда он осознаёт, что ошибся — колоссально: мужик просто стоит, сложив руки за спиной, и улыбается вежливо и... как-то странно мягко, но Хэнка чуть не сшибает с ног на редкость пронзительным: отступи, поклонись, подчинись. Третья, когда Джефф говорит: — Хэнк, это — старший агент ФБР Коннор Стерн. Это расследование вы будете вести вдвоём по причинам, которые он сам тебе объяснит. И эта третья волна по эффекту и силе похожа — на девятый вал, потому что… Господи боже. Старший агент ФБР? Да что вообще делал старший агент ФБР в ближнем круге Маркуса Манфреда?!***
Маркус Манфред был… Даже Хэнк готов был признать, что Маркус Манфред был — выдающимся человеком. Приёмный сын Карла Манфреда, пошедший по стопам приёмного отца, начал он — именно с выставки своих картин. Выпрыгнул словно бы из ниоткуда четыре с лишним года назад, представил целую серию какой-то модной мазни под названием «Всё в этом мире — бесценно» и толкнул прочувствованную речь, которую потом обозначали как «Мы должны говорить» — по взятому из её начала куску. Достаточно хорошо передающему суть, и суть эта в общем и целом не менялась никогда. Лишь дополнялась. Маркус Манфред призывал Ведущих и Ведомых к открытому и откровенному диалогу друг с другом. Говорил, что изменить взгляды и полностью избавиться от стереотипов, к сожалению, гораздо сложнее, чем изменить закон, но без этого настоящая победа — невозможна. Утверждал, что наличие табу приводит к возникновению стыда, который является чувством разрушительным — препятствующим свободе выражения своих желаний и чувств, а без неё человечество так и не сдвинется с нынешней мёртвой точки. Заявлял, что механизмы и формирования, и проявлений ориентации по власти ужасающе малоизучены — все слова об обратном являются кощунственной ложью, и мы обязаны признать своё неведение и начать его исправлять. И, наконец, просил всех слушающих его быть искренними с самими собой и своими партнёрами, какими бы неправильными ни казались им их мысли и предпочтения — и, соответственно, относиться и к себе, и к партнёру с неизменным уважением. Потому что нет ничего постыдного, неправильного и неуместного — есть лишь огромное разнообразие, которое следует изучить; несовпадение во вкусах, которое (при наличии) следует установить, а после — разойтись без обвинений и обид; и шаблоны и стереотипы, которые необходимо изничтожить. Маркус Манфред красноречиво говорил об очень красивых и правильных вещах. Был Ведущим, художником и, блядь, по образованию — политологом; и Хэнк сначала презрительно смеялся про себя и думал: «Ну да, ну да. Всё с тобой понятно, но пиздишь ты складно, конечно, этого у тебя не отнять». Хэнк презрительно смеялся — Маркус Манфред основал организацию «Иерихон» для помощи пострадавшим от насилия Ведомым. Открыл горячую телефонную линию для этих же целей, работающую в режиме двадцать четыре на семь. Тратил немалую часть заработанных своей непонятной мазнёй денег на финансирование чужих проектов подобного же рода. Твёрдо отказывался от всех предложенных ему муниципальных и других политических должностей, упорно оставаясь нейтральной фигурой. Маркус Манфред пиздел как-то… слишком долго. И делал при этом — неожиданно дохуя. Хэнку становилось смешно всё реже и всё меньше, и в какой-то момент он решил, что даже если у этого… блаженного действительно есть какой-то хитрый стратегический план — а какая разница при таких-то результатах? (У него всё чаще начинала мелькать мысль, что, возможно, этот пиздецовый, дерьмищецкий мир ещё не до конца потерян, раз в нём смог найтись, смог родиться и вырасти… вот такой). И да, Хэнк… интересовался. Читал статьи Манфреда, слушал записи его выступлений на Ютубе и смотрел фотографии его ближнего круга. Именно на них-то он уже примерно два месяца изредка и видел Коннора Стерна. Ведущего, блядь, старшего агента ФБР — в ближнем круге Маркуса Манфреда; который состоял в основном из Ведомых (так что ошибиться было даже как-то не очень стыдно) и в который нет, не допускали за красивые глаза, требовалось — наличие соответствующих убеждений. Коннор Стерн, с которым ему теперь предстояло расследовать убийство Маркуса Манфреда, совершённое в ночь с пятого на шестое ноября две тысячи тридцать восьмого года. В эту ночь. И Хэнку… тошно, искренне тошно от того, что он даже не сильно удивлён — самим вот этим вот фактом. Потому что прости, Маркус Манфред, но мир не любит таких, как ты — люди ненавидят таких, как ты. Убеждённых идеалистов, которым хватает смелости говорить о том, о чём говорить непринято; хватает решимости на весь мир высказать свои неудобные принципы, а затем неизменно придерживаться их в дальнейших словах и в поступках; хватает… (чего? доброты? сострадания? воли? ответственности? всего вместе? вот что это было?) жертвенности для того, чтобы, находясь в шатающейся позиции силы, расшатывать её ещё больше. Хватает… доверчивости в любое время дня и ночи пускать нуждающихся в свой пентхаус — всё же, впрочем, при наличии телохранителя. Вот только он не помог. Два трупа там, где теоретически мог быть кто угодно — зацикленные камеры и сломанный регистратор ID посетителей (замешан хакер — откуда?). Одни сплошные вопросы, и самый первый — причём здесь, блядь, ФБР? Откуда здесь ты, Коннор Стерн?***
Разговаривать в участке Коннор Стерн не хочет, и Хэнк в общем понимает почему: лишних ушей действительно многовато и вылезти они могут — из любой щели. Поэтому они садятся в машину и сначала заруливают в Кофешоп: день у Хэнка начался отвратительно и очень-очень рано, и ему просто необходимо въебать ещё кофе. Он берёт двойной американо с сахаром, возвращается в машину и… как-то автоматически, просто по привычке протягивает стакан Стерну со словами: «Подержишь пока?» И только потом вспоминает, что у него на пассажирском месте сидит — Ведущий старший агент ФБР. Вы не знакомы. Он — выше тебя. Ты забываешься — извинись, поклонись, подчинись… Но Стерн просто кивает и берёт стакан — молча, без каких-либо комментариев о том, что помогать и прислуживать здесь обязан — кое-кто другой. Ближний круг Маркуса Манфреда, да? Хэнк сворачивает в ближайший закоулок, подпадающий под определение «никому нахрен не сдавшийся», останавливается и поворачивается к Стерну. Тот возвращает ему стакан, а затем наклоняет голову набок и тихо и неожиданно… серьёзно говорит: — Прошу прощения, лейтенант. Признаться, решение капитана Фаулера не очень мне понятно: ставить в пару людей с различными ориентациями по власти — далеко не лучший выбор. Я пойму, если вы сочтёте эту ситуацию… неудобной. Вы имеете полное право отказаться от этого расследования. Он смотрит — не менее серьёзно и очень внимательно; и Хэнк понимает, что у него самого-то в голове, видимо, смачно насрано, раз он, просто увидев глаза на фотографии, сразу решил, что их обладатель — Ведомый, потому что нет, вот теперь — совершенно очевидно, что нет. Стереотипы, как они есть — прости, Маркус Манфред. («А для себя вариант “отказаться от расследования” ты, конечно, не рассматриваешь»). Согласись, прими, отступи… — Если бы я хотел отказаться, я бы уже отказался, агент Стерн. Не надо указывать мне, что делать. Ты переступаешь границу. Ты забываешься. Стерн моргает, а потом немного наклоняет голову и выставляет правую руку вперёд. Движением плавным и выверенным — прям как сам ублюдок целиком с его прической, деловым костюмом и пижонским пальто. — Я ни в коем случае не собирался, лейтенант. Я знаю о вас — ваш послужной список очень впечатляет. Работать с вами будет для меня честью. Я всего лишь хотел сказать, что вы можете отказаться иметь дело со мной, если вы этого не хотите. Я прослежу, чтобы никаких санкций не последовало, если вы предпочтёте принять — это решение. Проследит он, блядь. Господи боже. Обычно Хэнку с Ведущими было достаточно просто: по умолчанию он относился к ним с настороженностью и не доверял ни капли. Но этот сидел тут весь такой красивый, смотрел своими сраными глазищами, старательно избегал конфликта и… Блядь. Даже Хэнку было тяжело проигнорировать ярлык «член ближнего круга Маркуса Манфреда», хорошо? — Не предпочту. А теперь давай наконец перейдём к делу: причём здесь ФБР? Стерн опускает руку, кивает и без какого-либо перехода говорит: — У нас были основания подозревать «Иерихон» в кибертерроризме и подготовке теракта. И Хэнк чуть не давится своим грёбаным кофе. Блядь. Серьёзно? Ну конечно: всё было слишком хорошо, что-то должно было идти — не так; однако у «Иерихона» была кристально чистая репутация и такая же кристально чистая финансовая отчётность (вот именно: всё было слишком хорошо, никак ты, блядь, не научишься, «лейтенант»)… Но теракт? Теракт?! — Блядь. Блядь. Серьёзно? Он… говорит это вслух. На самом деле — почти кричит. Извинись. Ты забываешься. Стерн вздыхает, проводит рукой по волосам и отвечает: — Информация не подтвердилась. Могу заверить вас, что лично Маркус и «Иерихон», как организация, не имеют отношения ни к кибертерроризму, ни к предположительной подготовке теракта. Это инициатива… отдельных членов. С самим «Иерихоном» не связанная. Ага. Зацикленные камеры. Взломанный регистратор. Кибертерроризм. Эх, Манфред, Манфред… Своими же, блядь. Возможно — своими же. — То есть правая рука не знала, что на досуге делает левая? Стерн отворачивается, смотрит в лобовое стекло и усмехается; и даже в профиль видно, насколько эта его усмешка — кривая, недовольная и откровенно злая… Извинись, поклонись, отступи, подчинись… — Скорее, голова не знала, что делает на досуге — правая рука. Да ладно?! — Норт Эббингейл? Блядь, вот это… неожиданно. О Ведомой Манфреда знали все, кто, собственно, знал о Манфреде, и Эббингейл Хэнку очень импонировала. Ещё бы: боевая баба с бездной самоуважения, острым языком и нулевой толерантностью к идиотам — ничего у неё с подросткового возраста не изменилось. Пожалуй, можно сказать, что он ощущал с ней родство душ и положений — они, такие, подавляющему большинству Ведущих были не просто нахрен не нужны, а вообще дохрена неудобны. (Впрочем, не совсем: Норт-то при её характере — который в данном случае, вероятно, являлся плюсом, потому что какой Ведущий, такой и Ведомый — всё же была очень красивой. А вот ему самому — пятьдесят три года, и он весь — в уёбищных шрамах; так что с ним бы, наверное, отказался связываться даже Маркус Манфред, потому что одно дело… жертвенность и совсем другое — физическая слепота). Эббингейл-кибертеррористка. Н-да: приплыли, блин, на землю обетованную. — Подожди. Даже если она, так сказать, проходит по вашему ведомству, к убийству Манфреда она всё же вряд ли имеет отношение. Она была его Ведомой, они же глазами друг друга жрали так, что… ну… всё очевидно. — Да, она была его Ведомой, — продолжая смотреть строго вперёд, отвечает Стерн. — Как был им и Саймон. Ебать. Серьёзно?! Одна подробность шокирующее другой, и не то чтобы Хэнк особо хотел всё вот это знать. Впрочем, какая разница, чего он там хотел или не хотел: знать он — должен был. — То есть… Манфред ей изменял. И вот тут Стерн наконец отлипает от лобового стекла, поворачивается к нему и яростно качает головой. — Что вы, лейтенант! Маркус действовал с её согласия. Они не афишировали свою тройную связь, однако она была договором, устраивающим всех вовлечённых, — он вздыхает, а затем неожиданно немного горбится и с силой сжимает пальцами переносицу. — По крайней мере, на высказанных словах. У меня есть подозрение, что Норт ситуация устраивала гораздо меньше, чем она утверждала. У меня… есть очень много подозрений на её счёт. Очень и очень много подозрений, но никаких — доказательств. Господи помилуй, ещё только… семь с небольшим часов утра — слишком рано для охуительных личных драм Маркуса Манфреда. Слишком рано для выдвижения каких-либо версий, особенно если никаких доказательств кое у кого нет. Слишком рано для того, чтобы иметь дело с этим делом, которое пахнет полным пиздецом — впрочем, оно им пахло с самого начала. Вот только работать — надо, а для этого собраться необходимо — им обоим. — Значит так. Нам пора всё же доехать до места преступления, поэтому давай пока закончим на этом. Съездим, посмотрим, а затем ты расскажешь мне всё, что тебе известно. Обо всех этих твоих подозрениях. А там посмотрим: ты, может, и являешься старшим агентом ФБР, вот только я знаю этот город и этих людей. На двоих что-нибудь да сообразим. И он… настойчиво предлагает; на самом деле — практически приказывает едва знакомому Ведущему… Ты забываешься. Ты переходишь границу. Возьми свои слова обратно. Попроси прощения, отступи, отдай первенство, подчинись, подчинись, подчинись… Но Стерн поднимает голову, смотрит на него — а затем улыбается мягко и словно бы даже… одобрительно и отвечает: — Вы правы, лейтенант. И думаю, мы с вами отлично сработаемся. И твою же мать… кем бы она ни была. Хэнк заводит машину с мыслью, что попал; что всё это — действительно полный пиздец. Ближний, блядь, круг Маркуса Манфреда. Впрочем, кое-кто тут всё-таки является старшим агентом ФБР, а подобная должность подразумевает умение напропалую пиздеть в интересах расследования, так что… Мог и пиздеть — месяцами, ни разу не попавшись и даже не вызвав подозрений у, например, первоклассных психологов, которых у Манфреда было вагон и маленькая тележка, потому что а кому ещё работать с жертвами насилия. Мог. Мог пиздеть и сейчас — наедине, без необходимости кого-либо в чём-либо убедить и при колоссальной разнице не только в ориентации по власти, но и в банальнейших званиях. Мог. Но зачем? Блядь. Вот просто… блядь. Хэнк заводит машину с мыслью: «Господи боже. Да откуда же ты взялся-то такой — на мою голову?»