Как человек — человека

R
В процессе
185
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 70 страниц, 23 474 слова, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
185 Нравится 69 Отзывы 48 В сборник

Иди — следом

Настройки
Примечания:
Маркус Манфред, как и положено пафосным мажорам, жил в пентхаусе, вот только и в этом не смог обойтись без своих характерных, особенных странностей. Последний, тридцать седьмой этаж новостройки на, блядь, Фауст-авеню — в Варрендейле, той ещё заднице Детройта. «Что ты этим сказать-то хотел, неосимволист несчастный? — думает Хэнк, глядя в глаза, известные чуть ли не всему миру: разноцветные, широко распахнутые (удивление — в принципе не ожидал нападения или знал убийцу и не опасался его?) и абсолютно буквально — мёртвые. — Тебе было скучно жить, и потому ты заключил сделку с дьяволом? Сам являлся… как там это было… силой, которая вечно хочет нагадить, а выходит почему-то добро? Бог тебя, как и всех остальных, разумеется, любит и всё тебе простит? Что-то же ты хотел сказать — ты же жить без этого не мог, оратор хренов, и везде у тебя была куча сраных подтекстов». Он знает, что неправ и несправедлив. Что просто злится из-за того, что исправить уже ничего нельзя — предотвращать и спасать уже поздно, и остаётся только смотреть на блядский труп Маркуса Манфреда. Полиция Детройта, номер дела: 55-61849. Сидел человек за столом в кожаном кресле (то ли с закосом под антиквариат, то ли действительно антикварном, хрен его знает), никого не трогал, и нате вам — получил в лоб пулю; так и остался сидеть, ногу на ногу закинув и руки на подлокотники расслабленно положив — лишь голова назад со всей дури откинулась. Лишь удивиться и успел. Допизделся, красавец и умник. («Вот что же ты так, Манфред. Что же ты так…»). И какой бы неправильной и несправедливой ни была злость Хэнка, он цепляется за неё изо всех сил потому, что она лучше… подавленности всех остальных. Мрачности Бена, вбивающего в планшет номера и описания улик; молчаливой сосредоточенности криминалистов — ребят, привыкших ко всему и обычно отпускающих во время работы тонну шуточек разной степени стрёмности… Каменного лица Стерна, который первым делом внимательно изучил лежащие на столе бумаги; затем по какой-то причине залип на фотографии в рамках, завешивающие половину правой от входа стены (он был членом внутреннего круга, он должен был видеть их и раньше — что искал?), а теперь сидя на корточках внимательно всматривается в труп телохранителя Манфреда. Лютер Морин, переехавший из Канады в Детройт два года назад вместе со своей женой Карой и дочерью Алисой. И вот зачем, скажите на милость, кому-либо вообще было переезжать в грёбаный Детройт — из Канады? Миссис Морин нужно допросить, и нет, Хэнк не горит желанием это делать, вот только придётся. Как придётся допрашивать и Джоша Купера, Саймона Нуари (господи, будто дела Нуари двадцатилетней давности было мало, вот за что несчастному мальчишке весь этот пиздец), Сабину и Эрику Трейси… Норт Эббингейл, в которой крупно ошибается либо Стерн, либо он сам. И на что ставить, хрен поймёшь, потому как Хэнк готов признать, что знает её не сильно-то хорошо. О Норт Эббингейл знали очень и очень многие, причём ещё до того, как она, так сказать, стала «шипастой розой Иерихона»; однако мало кто знал Норт Эббингейл. Если задуматься… а кто вообще именно знал Норт Эббингейл? — О-о-о-о, да это же полиция… А нахуй полицию! — И тебе не хворать. Зачем же сразу так? — А чего ты припёрся, куда не звали? Давай сразу: да, бухаю, да, несовершенно-ик!-летняя. И что делать будешь? — М-м-м-м, как насчёт… ничего. Пьяные малолетки меня, если честно, волнуют слабо — уж прости, если разочаровал. — Оп-па. Хм. Хоть у кого-то в этом ёбаном мире с приоритетами — не полный швах. Знаешь… а ты сам — ничего. Нравишься ты мне, офицер. А ещё это… лицо у тебя знакомое… ну о-о-очень знакомое… — Детектив. Детектив Хэнк Андерсон. — Бля. Бля. Ох ты ж… Мужик, ты это… Это… Извини, что облаяла. Ты же… Бля. Действительно нормальный. Один из… очень немногих в этом грёбаном городе. Извини. Серьёзно. Вспомнила бы — не стала. — Да ничего. Спасибо. Слушай, девочка… На то, что ты пьёшь, мне действительно плевать. Но не на то, что делаешь ты это на улице в двенадцать часов ночи. Пожалуйста, скажи мне, что ты здесь не одна. Что вы тут нарушаете — целой компанией, и где-то поблизости ошиваются твои надёжные и проверенные друзья. — Неа. Нет. Нет у меня друзей. — А вот это плохо. Прости, но одну на улице я тебя не оставлю. Всё, девочка, кончилась твоя гулянка — пошли, довезу до дома. — Ну детектив… — Даже не начинай. Либо по-хорошему поедем — то есть к тебе домой. Либо по-плохому — всё-таки в участок с вызовом родителей. То-то они обрадуются. — Блядь, вот что ж ты… Да что за блядский день! Ладно. Ладно. Хорошо. С тобой… С тобой — поеду. И кстати, я не девочка. Я Норт. Норт Эббингейл. — Приятно познакомиться, Норт Эббингейл… Было бы, если бы я не встретил тебя на улице ночью пьяную и одну. — Ой, вот только нотаций не надо! И так предки весь мозг вынесут. — За дело ведь, Норт. — Да в этот раз… пожалуй, да. Но хоть ты не добавляй. Пожалуйста. Правда. И без того тошно. И ничего-то у неё с подросткового возраста не изменилось: ни характер, ни напряжённые отношения с родителями, ни отсутствие близких друзей. Так что с этим конкретным вопросом, пожалуй, стоило обратиться к Стерну, который… успел оставить Морина в покое, встать и куда-то намылиться. Уверенно направиться к выходу из кабинета Манфреда. Слушайся, предугадывай, подчиняйся, иди — следом… И Хэнк уже давно научился класть на голос большой и толстый и игнорировать подобные «заманчивые предложения» — вот только изредка, по большим праздникам, с ними умудрялись совпасть его собственные желания. Он следует за Стерном исключительно потому, что ему любопытно. И тот не может не слышать шаги за своей спиной, не может не понимать, что идёт — не в одиночестве; однако не останавливается, не оборачивается и не просит отвалить. Даже не замедляется — без каких-либо колебаний спускается по лестнице, сворачивает направо и заходит в… судя по всему, студию Манфреда. Хэнк успевает осмотреть её только поверхностно (огромное окно, накрытые полотнищами холсты; стеллажи с кистями, красками и книгами; мойка и статуя фэнтезийного дракона; вот это — зачем?), потому что Стерн целенаправленно движется — чуть ли не бежит — дальше. К не сразу заметной, очень скромной на общем фоне двери в задней стене, за которой находится — всё то же самое, просто в меньшем размере. Господи боже. На кой хер Манфреду понадобилось — две студии? Что, в одну его высокое вдохновение не влезало? Здесь гораздо темнее, чем в студии основной — окон нет, только лампы, которые сейчас не горят (и видно хоть что-то вообще лишь потому, что Стерн оставил дверь открытой); и не то чтобы Хэнк был специалистом, но разве художникам не полагается рисовать при естественном свете? Здесь… гораздо мрачнее, чем во всех остальных частях квартиры: просторных, ясных и выкрашенных в мягкие тона. А ещё здесь, по сравнению с ними же, уставленными всякими безделушками (пафосными, странными, в основном — и то, и другое одновременно), пронзительно, подавляюще пусто. Что ж, у каждого свои секреты и способы справляться с наглухо поехавшим миром — Маркус Манфред, видимо, иногда любил рисовать, представляя, что заперт в пещере. Или что-то подобное — кто поймёт запутанные мысли эксцентричных художников. В конце «пещеры», почти у самой стены стоит мольберт с завешенной простынёй картиной, и вот напротив него-то Стерн и останавливается. Резко и дёргано — так, словно является механической куклой, у которой неожиданно кончился завод. Он поднимает руку, сминает край простыни и медлит — просто стоит, просто сжимает ткань, просто смотрит и даже не на мольберт, а чуть выше, в тёмно-серую стену. А затем всё же открывает картину. И Хэнк после такой преамбулы ожидает какого-нибудь шокирующего откровения (из тех, которые меняют представление о человеке — кардинально и навсегда), но это в общем и целом… всего лишь автопортрет. В него всего лишь вглядывается одетый в светло-голубую кофту Маркус Манфред. Вглядывается, нахмурив брови: упрямо, настойчиво, тяжело и как будто в чём-то обвиняя — глазами, сильно темнее, чем они есть… были. Фон на картине — жёлто-красный; и в нём не было бы ничего особо цепляющего взгляд — если бы не два пятна цвета крови над плечами Манфреда. Краска с них потекла (и вряд ли случайно, у Манфреда вообще вряд ли хоть что-нибудь было — случайно) тонкими струйками — вниз, на белое с голубым; и засохла линиями и отдельными каплями, вызывая совершенно однозначные ассоциации. Ассоциации именно и только с кровью. Это по сути своей — всего лишь автопортрет, но на него крайне неприятно смотреть. Однако Стерн делает — именно это: не двигаясь, не отрываясь и моргая неестественно редко, словно боясь что-либо упустить. (Словно пытается найти ответы: в прямом смысле, обнаружив здесь какие-нибудь улики — или в некоем переносном). На него самого, такого: застывшего в своём длинном чёрном пальто, которое он почему-то так и не снял, с идеально прямой спиной и неживым взглядом тоже крайне неприятно смотреть. Он всё равно остаётся очень красивым — просто это резко перестаёт иметь какое-либо значение. Перестаёт хоть как-то помогать ему быть и вправду похожим на члена внутреннего круга Маркуса Манфреда. — У него было много сомнений, — тихо говорит Стерн, продолжая стоять ненормально, пугающе неподвижно. — Он мастерски умел их скрывать — человеку со стороны и в голову бы не пришло, что Маркус испытывает какие-либо затруднения при высказывании своих убеждений. А он боялся, лейтенант. Боялся очень и очень многого: выбрать неправильные слова, выдвинуть неправильные предположения, ошибиться по незнанию и сделать так, что всё станет ещё хуже, чем было прежде. А иногда — крайне редко, но всё же — он в принципе начинал сомневаться в том, что то, что он делает, имеет смысл. Что люди… готовы понять и принять то, что он говорит. И Хэнк не знает, что на это можно ответить. Открывшаяся информация не особо его удивляет: конечно, Манфред «испытывал сомнения» — он всё-таки был человеком, а не, блядь, сыном божьим. Что, кто-то действительно верил в Маркуса Манфреда — пророка грядущей утопии: непогрешимого, хладнокровного и неизменно вдохновлённого и надеющегося? Нет, идиотов на матушке Земле, конечно, немало, но всему же должен быть предел. И на языке вертится только горькое, циничное и откровенно неуместное «Увы — не того боялся», а потому Хэнк молчит. Но Стерну, видимо, и не нужен — его ответ. Ему нужно… наверное, ему всего лишь нужно выговориться. — Он был моим другом, — ровно продолжает Стерн. — Одним из… очень немногих. И моя заинтересованность в этом деле — в том числе глубоко личная. Я осознаю, что при таком раскладе не должен участвовать в расследовании, что оптимальным вариантом для меня является — самоустраниться. Однако я не собираюсь этого делать, лейтенант. Я не собираюсь этого делать ни при каких обстоятельствах. Он наконец оживает хотя бы частично: поворачивается, прищуривается, смотрит на Хэнка с упрямством, сосредоточенной твёрдостью и открытым вызовом, и Хэнк… Честно говоря, ему становится смешно. Ему хочется сказать: «Господи, да попустить ты, мистер Смертельная Серьёзность», — потому что кое-кто тут очевидно не понимает, с кем вообще работает. Да, возможно и полицейским, и федералам не следует участвовать в расследованиях, касающихся их знакомых и близких — по той же логике, по которой хирургам не следует своих знакомых и близких оперировать. Эмоции, вовлечённость, неизбежная пристрастность — всё это, разумеется, повышает вероятность ошибки и является не очень-то «профессиональным». Вот только и офицеру Андерсону, и детективу Андерсону, и лейтенанту Андерсону в таком случае к половине своих дел и прикасаться-то было нельзя. И по-хорошему вообще давно пора было из Детройта свалить, потому что куда ни плюнь — везде как минимум знакомые знакомых. Оптимальный, блядь, вариант. Как будто в жизни они, оптимальные варианты, применимы. Отступи, согласись, признай правоту, подчинись Надо же, походу сегодня действительно какой-то большой праздник. Большой праздник для тех, кто хочет, чтобы пропасть между Ведущими и Ведомыми снова начала увеличиваться, а не продолжила сокращаться. — Я не собираюсь ничего тебе предъявлять, Стерн. Если тебе интересно моё мнение, то личная заинтересованность гораздо лучше безразличия. И, на самом деле, не существует адекватных слов для того, чтобы выразить сочувствие к потере и уважение — к ней же. Все они; все привычные фразы, за которые хватаются в таких ситуациях люди («Мои соболезнования, Хэнк…», «Боже, Хэнк, мне так жаль…», «Нам правда очень… очень жаль, Хэнк. Пожалуйста, если вам с Джесс что-нибудь нужно…») в лучшем случае пусты, а в худшем вызывают желание вмазать по зубам. Вот только, к сожалению, иногда слова — хоть какие-нибудь слова — являются единственным способом показать, что тебе не насрать. И потому Хэнк говорит: — Я… сожалею о Манфреде. Он говорил… очень правильные вещи. И очень многое делал. Он был выдающимся человеком. Мне правда жаль, что… всё так обернулось. И получается у него — откровенно хуево; в конце концов, слова никогда не были его сильной стороной. Однако Стерн ещё немного всматривается в него — серьёзно, пристально, изучающе… Отойди, подчинись, опусти голову, не смотри в глаза. …а затем плавно и медленно кивает и снова переводит взгляд на манфредовский автопортрет. — Да, он действительно был — выдающимся человеком. И, судя по положению тел, умер — первым. Лютера Морина застрелили уже после. И Хэнк машинально проводит рукой по лицу, потому что ох уж эти переходы Стерна — а точнее, их отсутствие. От личных драм и несовершенства мира сразу прыгаем к трупам и кибертерроризму, ведь а чего тянуть-то, правильно? Впрочем, может, оно и к лучшему. И Стерн прав: Хэнк тоже ещё наверху, в кабинете, сделал — это же предположение. Утверждать что-либо пока рано, но Манфред не успел предпринять ничего, а вот Морин хотя бы достал пистолет. Сначала — оратор, затем — телохранитель, хотя логичнее было бы наоборот. (Жизнь убийцы не имела для него особого значения, главным было именно убить Манфреда? Или… что-то личное?). (Или Манфред просто был из тех, кто в экстремальных ситуациях впадают в ступор, и последовательность всё же была иной). Морин успел только достать пистолет; убийца совершил два очень быстрых и очень точных выстрела — и Хэнк поневоле вспоминает о том, что Эббингейл является отличным стрелком и имеет право на владение огнестрельным оружием. Она никогда не делала тайны из этих фактов, напротив, знали о них — чуть ли не все. («Твою мать, Стерн. Вообще-то хоть один из нас здесь должен быть беспристрастным»). И Стерн, если честно, несколько пугает, потому что говорит, словно слыша мысли — хотя, скорее всего, всего лишь думая также и о том же самом: — Нам необходимо допросить Норт Эббингейл. И какими бы бездоказательными подозрениями он ни руководствовался, по сути он прав: им в любом случае действительно необходимо допросить Норт Эббингейл.

***

Проблема заключается в том, что допросить удаётся кого угодно другого: бедного Саймона, Джоша, Руперта Тревиса, ещё десяток иерихонцев — и Эрику Трейси, которая начисто лишает их любого права требовать разговора с Эббингейл. А на вежливые просьбы её секретарь отвечает, что мисс Эббингейл в данный момент исполняет обязанности директора Иерихона и одновременно занимается устройством похорон любимого человека — времени у неё нет ни на что, проявите понимание, лейтенант. Норт Эббингейл выходит с ними, сидящими в участке, на связь сама лишь на третий день. Выражаясь фигурально: на самом деле она выходит на связь со всеми, выступая с речью, которую транслируют аж по федеральным каналам. И господи, Норт-«А-Нахуй-Полицию»-Эббингейл за прошедшие годы, оказывается, научилась говорить не сильно хуже своего почившего Ведущего. «Маркус много говорил о том, каким мир должен быть, и забыть его видение было бы вопиющим, отвратительнейшим кощунством. Но пока что, к сожалению, мы всё-таки живём в том мире, каков он есть». А потому для комфорта всех и каждого и во избежание всяческих инцидентов церемония памяти Маркуса Манфреда будет раздельной: состоится восемнадцатого ноября для Ведомых и девятнадцатого — для Ведущих. И с одной стороны Хэнк не может не думать о том, что Манфред подобное одобрил бы вряд ли: у него не было привычки как-либо разделять Ведущих и Ведомых — да вся его жизнь была гимном идее «единства при различиях». Однако идеи — идеями, а реальность — реальностью, и взгляд Норт вообще-то был очень и очень здравым. Возможно, даже более здравым, чем взгляд самого Маркуса Манфреда. На некоторое время Хэнк погружается в глубокие воды рассуждений о том, кощунствует ли он достаточно сильно или всё же пока ещё не является мыслепреступником; а потому не сразу замечает, что сидящий за соседним столом Стерн умудряется посереть. А заметив, довольно сильно охреневает, потому что смотрится это по-настоящему страшно. Стерн в принципе был несколько чересчур бледноватым, но сейчас его лицо вплотную приблизилось к отметке «смерть». Выглядело так, словно у него то ли друг только что умер во второй раз, однако теперь — прямо на руках… то ли умер (или вот-вот умрёт) — он сам. Поддержи, помоги, успокой, услужи… («А без тебя бы, блядь, я никак бы не догадался»). — Стерн, ты чего? Что случилось? «Твою мать. Мужик, подай хоть какой-нибудь знак, что вообще меня слышишь». И он наконец подаёт: медленно и глубоко вдыхает, а затем также медленно выдыхает. Нервно моргает несколько раз. Судорожным, неловким движением поправляет галстук и говорит: — Случилось то, лейтенант, что через полторы недели самые влиятельные Ведущие штата Мичиган — и не только штата Мичиган — будут очень удачно для Норт собраны в одном месте. И вот теперь уже нервно моргает Хэнк и сначала хочет ответить: «Да ладно, Шерлок. Я, представь себе, не глухой, и слышал, что она сказала», — но потом до него доходит. Складываются в голове, сходятся в одно целое эти слова и старые — о предполагаемом теракте, и возникает желание сказать кое-что другое. «Господи боже. Да ты же ебанутый». Потому что ладно кибертерроризм — его ещё можно представить; но массовое, блядь, убийство пахнет уже откровенной паранойей. Но предложить Стерну включить голову и вернуться в реальный мир Хэнк не успевает: тот вскакивает на ноги и, смотря на него совершенно дикими глазами, начинает бубнить что-то о даркнете, о локальных точках доступа; о том, что доказательств нет, но и времени тоже — нет совсем, и снова о даркнете и локальных точках доступа — нехарактерно запинаясь, постоянно дёргая свой несчастный галстук; господи, да его же очевидно несёт… Согласись, прими, присоединись, признай правоту, предложи помощь, подчинись, подчинись, подчинись — Тихо! Пример Хэнк подаёт откровенно херовый: на его рык оборачивается половина участка. Но он плюёт и списывает это в допустимый сопутствующий ущерб — главное, что Стерн действительно затыкается. Смотрит на него с недоумением, толикой неловкости и тлеющими остатками яростной одержимости; и Хэнк наклоняется к нему и тихо говорит: — Обсуждать это тебе нужно не здесь и не со мной. Поехали. Он выходит из участка, и Стерн (что, на самом деле, довольно удивительно) берёт своё чёрное пальто и послушно следует за ним. Без каких-либо пререканий садится в машину. И только спустя минуту езды в тишине всё-таки спрашивает: — Лейтенант, куда мы едем? И Хэнк, усмехнувшись, отвечает: — К тому, с кем ты сможешь поговорить о даркнете.

***

Вот если бы ему сказали, что кибертеррористом был Дэвид Калински, он бы, пожалуй, поверил, потому что здесь имелись все, так сказать, технические задатки: девять лет назад, в свои двадцать четыре года Калински от безнадёжности хакнул банк, чтобы добыть деньги на операцию сестре. Искали его достаточно долго, однако всё же нашли — и, честно говоря, пацана было жаль. Он даже не пытался лгать или отпираться — сразу признался во всём и, пялясь грустными глазищами, сказал, что очень сожалеет, что так бы он не стал; но никто не хотел выдавать им кредит, и Джоанна, бедная Джоанна, да плевать, пусть тюрьма, зато она — жива и здорово. Ебучий, блядь, слёзовыжимательный штамп из дешёвой мелодрамы — только являвшийся самой настоящей реальностью. И Хэнк, помнится, тогда слушал всё это и думал: «Вот почему мир — такое безысходное и беспросветное дерьмо?» Сажать Калински не хотелось вообще никак (смысл-то — вот какую опасность для общества он представлял?), и, к счастью, в итоге удалось обойтись без этого: банк удовлетворился подробным рассказом о дырах в технике безопасности и наложением обязательства выплатить украденную сумму в течение семи лет; а государство в лице полиции Детройта получило бесплатного IT-консультанта с бесценным опытом «работы в тени». Которого Хэнк теперь, широко ухмыляясь, поздравлял с повышением: раньше, мол, сотрудничал с полицией — теперь посотрудничаешь с ФБР. И бедолага Калински, судя по его лицу, сначала горько сожалеет о том, что не выбрал в своё время тюрьму; но Стерн выходит вперёд со своей коронной мягкой и вежливой улыбочкой; заверениями «рад знакомству, польщён возможностью, буду гордиться совместной работой», сторонними комментариями в духе «У вас очаровательная кошка! Австралийская дымчатая, я прав?» и «О, наушники Сеннхейзер, да вы разбираетесь в качестве звука» — и вот эти двое уже расслабленно гоняют чаи и спокойно болтают на своём птичье-программистском языке. «Какой же ты всё-таки… обходительный пидор», — думает Хэнк, но скорее с весельем, чем со злостью. И отходит в дальний угол комнаты, потому что два Ведущих — это несколько многовато для того, чтобы чувствовать себя комфортно. (Не то чтобы расстояние помогало сильно. Но всё же — помогало). А чувствовать себя максимально комфортно очень хочется, потому как переход от убийства Маркуса Манфреда к возможному убийству сотен людей надо бы как-то… осмыслить. Верит ли Хэнк в стерновскую теорию заговора? Нет, не особо. «Хитрый многоступенчатый план Норт Эббингейл» кажется ему бредом сумасшедшего, вот только Стерн всё же был старшим агентом ФБР и плотно сидел в Иерихоне несколько месяцев, а потому в чём-то — в чём-то — может быть прав. Уж каким бы предвзятым, бесноватым и перегибающим палку он ни казался, просто так отмахнуться от «У вас тут могут подорвать толпу народа» Хэнк не готов. Это было бы… слишком глупо. У Калински есть забавная привычка складывать сломанные клавиатуры и мышки в углу комнаты, а потом единовременно выбрасывать всю скопившуюся гору — Хэнк пялится на несчастную груду техники (и среди общей сенсорности замечает несколько кнопочных экземпляров — надо же, ещё делают), пытается понять, во что вообще оказался втянут, и краем уха слушает фоновый поток загадочных компьютерных терминов. Который неожиданно разбавляется словами Стерна о том, что, мол, блаженны кроткие. И ну да. Конечно, они всплыли — на таком-то общем фоне. Основная жопа с радикалами заключается в том, что они вездесущи. Наглухо ебанутые Ведущие каким-то образом нашли друг друга лет где-то шесть назад, объединись в «Право власти»; вооружились громкими лозунгами об априорном превосходстве одной половины человечества над другой и, собственно, праве власти и начали убивать Ведомых, которые, по их мнению, чересчур сильно дерзили. Отдельных членов, конечно, отлавливали, но накрыть шарашку целиком пока не удалось. И вот тут уже манёвр повторили наглухо ебанутые Ведомые: изначально «Блаженны кроткие» создавалось из-за «бездействия властей» и «необходимости что-то делать», вот только всё очень быстро пошло по пизде — «Блаженны кроткие» превратились в то же «Право власти», просто с другой стороны, буквально за пару месяцев. Чёрт. Могла ли Норт Эббингейл сочинить и запустить долгую хитроумную схему массового убийства? Да вы, блядь, издеваетесь. Могла ли Норт Эббингейл желать «унаследовать землю»? Бесцеремонная, порывистая, откровенная и недовольная миром Норт Эббингейл? Чёрт. Твою же мать. Два программистских ума наконец до чего-то договариваются, снова жмут друг другу руки и расходятся, судя по всему, очень друг другом довольные. (Калински обещает Стерну привлечь «кое-кого ещё», и Хэнк делает мысленную пометку на будущее о том, что подобные подозрительные слова имели место быть; однако пока что делает вид, что ничего не слышал). На обратном пути в участок Стерн, слабо улыбаясь, говорит: — Вы очень помогли мне, лейтенант. Спасибо вам. И Хэнк отвечает — исключительно машинально: — Ага. Да не вопрос. Обращайся. И на этом его полезность как-то… исчерпывается. В следующие дни Стерн переписывается с Вашингтоном, разговаривает с Вашингтоном и обменивается факсами с Вашингтоном — постоянно куда-то бежит, с кем-то общается и что-то выясняет, и делает всё это с неистовой однонаправленной сосредоточенностью, действительно напоминающей одержимость. Он в ней… признаться, несколько пугающ. И что во много раз хуже — заразителен. Объективно говоря, мотив убить Маркуса Манфреда имелся у половины Детройта, если не всего мира. Согласно заключению медэкспертизы выстрел был произведён из шестьдесят четвёртого Глокка калибра девять миллиметров — одной из самых распространённых пушек, которой вполне легально владели тысячи людей, что уж говорить о нелегальщине. (Хэнк по старой дружбе и памяти очень быстро поднимает списки продаж оружия и находит в одной из строк с Глокк-64 имя «Норт Эббингейл» — дата: 4.09.2036). Эрика Трейси ещё вначале подробно рассказала, как всю ночь с пятого на шестое ноября пила мартини со своей отличной подругой Норт и как они вспоминали юность, пересматривая «Реальную любовь» — даже видео с ними, распевающими «All You Need Is Love» удачно осталось, с датой и временем в правом нижнем углу экрана, которые никаких сомнений оставить не должны. (Вот только их можно подделать. А Сабина Трейси, Ведущая жена Эрики Трейси, уехала из города ещё второго ноября и возвратиться до декабря якобы просто не может — церемонию памяти Манфреда она пропустить категорически вынуждена, о чём очень сожалеет, но альтернативы, увы, нет). (И Сабина Трейси такая — отнюдь не единственная. Как минимум у семи Иерихонских Ведущих внезапно обнаружились неотложные дела за границей Детройта). (Интересно, как это у них работает? Ведущие — болезнь, которую нужно искоренить, но я-то не такой? Или Ведущие — болезнь, которую нужно искоренить, и я — такой же, но что ж теперь и жить-то всё-таки хочется?). И чисто теоретически — чисто теоретически — теория заговора Стерна безумна… но по-своему логична. Если тебе хочется «унаследовать землю», убив при этом как можно больше высокопоставленных Ведущих — что ты будешь делать? (Что ты будешь делать, если возненавидел мир настолько, что плевать уже стало — на всё?). Требуют ответов общественность, пресса и власть имущие, а Хэнк думает, насколько далеко пошлёт его Джефф, если он ввалится к нему в кабинет и скажет: «Дружище, никаких доказательств ни у кого нет, но есть подозрение, что девятнадцатого ноября мы заимеем на руках кучу трупов. Это вообще в нашей юрисдикции? Вот мне тоже кажется, что нет». Он и уезжает из участка и возвращается в него — ранним утром (и господи, будь благословенна Энн, согласившаяся присмотреть за Сумо); он спит — в лучшем случае пять часов в сутки; он допрашивает, делает заметки, перечитывает заметки, но не может дать никаких ответов. Потому что вариантов либо слишком много, так как никто ничего не знает и не может сказать ничего конкретного… либо один. Основанный на паранойе и жопочутье. Хэнк практически живёт в участке, и Стерн галантно составляет ему в этом компанию. На пятый день — точнее, уже в час ночи шестого — после речи Эббингейл (седьмой-восьмой — после убийства Манфреда, за шесть-пять дней до предполагаемого теракта…) он отходит куда-то и исчезает на двадцать минут. Хэнк идёт искать его — спустя ещё десять. И обнаруживает в помещении для наблюдения. Он стоит у зеркала Гезелла, опираясь на него полусогнутой рукой, повёрнутой ладонью к двери — без пиджака, в немного помятых белой рубашке и чёрных джинсах, растрёпанный и очевидно уставший. Последние дни и на нём сказались далеко не лучшим образом, однако это… не особо-то его портит. На себя Хэнк в зеркало смотреть не хочет и даже откровенно побаивается, но Стерн — случай совсем другой. (Кому-то везёт с рождения — с внешностью, с ориентацией по власти; вполне вероятно, с родителями и деньгами, ну а кому-то — нет. Впрочем, к пятидесяти трём годам с этим успеваешь в той или иной степени смириться). Вопрос «Ты что, так и простоял здесь полчаса, пялясь на пустую допросную?» вряд ли является хорошим началом разговора, но ничего лучше мозг Хэнка выдать сейчас не в состоянии. К счастью, Стерн готов начать говорить — первым: тихо, прерывисто, сквозь сжатые зубы — с на удивление чётко слышимой и слишком хорошо ощутимой отчаянной злостью. — Он любил её. От… Со всей своей способностью любить, которая, уверяю вас, была… всепоглощающей. А она… трахалась с ним, лгала ему, использовала его, а потом убила, и ради чего? Ради чего?! Если ей удастся, если она выиграет… Всё, что он говорил и делал, перестанет иметь какое-либо значение. Он превратится в наивного болвана, который не видел, что творится — перед самым его носом. А значит, все его мысли следует списать и забыть, не так ли? Нда, вот это что-то… тоже не лучшее начало разговора. Впрочем проблема здесь не столько в Стерне, сколько в самом Хэнке, которому в результате последних — по-настоящему отвратительных — дней приходит на ум лишь настолько же отвратительная, мерзкая, тошнотворная гадость. «Это вообще-то до сих пор является — всего лишь предположением», что правда, но кому сейчас от неё станет легче? «Она тоже могла любить, просто… для каждого всегда находятся вещи — важнее», что тоже правда — в свою очередь неуместная и, наверное, чересчур личная. «Знаешь, если ты прав, Маркус Манфред и вправду являлся наивным болваном, который не видел, что творится — перед самым его носом», но он… не настолько мизантроп. Кощунствующий мыслепреступник, да, в чём самому себе признаётся, но не настолько мизантроп. Так и не дождавшийся ответа Стерн неожиданно поворачивается к нему, продолжая опираться на стекло, — вжимая в него ладонь так, что его пальцы начинают подрагивать — и… не говорит, нет. Он шипит. Едко и едва слышно, но очень и очень отчётливо. — Я… впервые настолько хорошо понимаю… тех, с кем борюсь. Я тоже сейчас хочу… уничтожить. И Хэнк верит ему. Этому голосу и этому лицу, на котором боль, усталость, ярость и горе сливаются в нечто, невероятно похожее на ненависть. Отступи, поклонись, попроси прощения, встань на колени, умоляй Хэнк верит Стерну легко и сразу же, а потому смотрит ему — прямо в глаза и начинает с отчаянной силой цепляться за воспоминания о том, насколько он может быть — другим. Благо, они всплывают сами по себе. Всплывает Саймон Нуари, который держался молодцом и честно рассказал им всё, что знал (пусть и знал он — немногое), а потом всё же сорвался. Боящийся Ведущих, как огня (и ещё бы, с таким-то отцом — господи, все эти суды…), Саймон Нуари, вцепившийся в Стерна без каких-либо опасений и колебаний и начавший рыдать ему в плечо. И Хэнк тогда тихо обошёл их из болезненного любопытства — ему очень хотелось посмотреть на лицо Стерна; и он был практически уверен, что увидит на нём — презрение, раздражение, брезгливость, а то и всё это вместе. Вот только не было там ничего, кроме искреннего сочувствия. Всплывает Руперт Тревис — тоже пуганный, тоже словно бы искалеченный, но в его случае Хэнк не знает — причины. И то, как Стерн держал его за руки и обещал, что поможет (с чем-то, с чем?), как бы всё ни обернулось. Всплывает Алиса Морин — девятилетняя девочка, у которой несколько часов назад умер отец, и здесь ничего не сделать, здесь вообще ничего нельзя сделать; но Стерн стоит перед ней на коленях и показывает фокусы с монеткой-четвертаком, и она неожиданно улыбается — очень слабо, едва-едва, сквозь продолжающие литься слёзы, но всё же улыбается. Всплывает улыбка самого Стерна — эта его чёртова мягкая улыбка, которой он зачастую пользуется для того, чтобы вызвать необходимое для добычи информации расположение; вот только она в принципе, судя по всему, ему свойственна. Всплывает, наконец, его дурацкая привычка таскать Хэнку кофе. В первый раз он сделал это — в первый же день. Хэнк тогда сидел уже в участке за столом, промаргиваясь и думая, что надо бы жопу поднять и сходить за очередной дозой кофеина, а то что-то всё плохо. И на вопрос «Лейтенант, всё в порядке?» без задней мысли ответил: «Да, мне просто надо выпить кофе». И очень сильно охренел, когда Стерн сказал: «Я принесу. Вам какой?» И уж тем более охренел, когда тот действительно принёс ему двойной эспрессо. Охренел так, что долго пялился на протянутый стакан, как самый последний идиот, а подняв взгляд, наткнулся им на насмешливо поднятые брови и в принципе лицо, выражающее закономерный вопрос: «Старик, ты чего завис-то?» И в этом, возможно, действительно не было чего-то особо выдающегося — в конце концов, Джесс тоже не напрягало принести ему кофе (и не только кофе), но… Джесс всё же являлась — отдельной историей. А в подавляющем своём большинстве Ведущие не помогают Ведомым просто так, даже по мелочи — особенно по мелочи. Вот только Стерну, видимо, какие-либо (да чуть ли не все, на самом деле) статусные игры — глубоко побоку. И таких, как он, в этом проклятом мире — считанные единицы; а потому Хэнк поступает, наверное, очень неразумно, но так, как считает правильным. Он, продолжая смотреть Стерну в глаза, делает шаг вперёд. Назад, остановись, отступи, ты забываешься, у тебя нет права, подчинись, подчинись, подчинись («Не твой день, дружище. Нет сегодня никаких праздников»). Он делает ещё один шаг вперёд и говорит: — Стерн. Я знаю тебя всего неделю, но… Ты кажешься хорошим человеком. Ты серьёзно хочешь просрать это? — Хэнк хочет усмехнуться, но выходит у него, скорее всего, откровенный оскал. — И ради чего? Просто ради того, чтобы в мире стало на одну ебанутую бабу меньше? Оно, по-твоему, действительно того стоит? Стерн щурится, тоже скалится, устало трясёт головой; и, наверное, надо бы было сказать о Манфреде — о том, что он точно не хотел бы, чтобы его друг делал глупости; но Хэнк говорит — совсем о другом. О более искреннем, более личном и гораздо более неуместном. Он и сам не может объяснить себе — почему. — Если хочешь разобраться с Эббингейл, разберись заодно и со мной, причём сразу же. Потому что я сдам тебя, Стерн. Я… не буду этого хотеть. Я не буду рад. Но я сдам тебя со всеми потрохами. («И зачем нарываешься, старый ты дурак?»). Стерн, замерев, смотрит на него очень внимательно и очень-очень долго, а затем отнимает руку от зеркала, поворачивается к нему всем телом и… улыбается. Не своей обычной мягкой улыбкой, но чем-то, похожим на неё достаточно сильно. — И действительно ведь сдадите, лейтенант. Более того, даже попытаетесь остановить — лично. И Хэнку, может, и хотелось бы возмутиться насчёт «попытаетесь», однако… Между ними разница — примерно в двадцать лет, он сам — до сих пор не в лучший форме, а ещё он видел, как Стерн двигается. Именно «попытается», да. И однозначно сдаст. Потому что он сам прекрасно понимает многих из тех, кого посадил, и вполне способен понять и Стерна — вот только что с того? Да, мир — дерьмо, однако всегда может быть хуже, и прямой путь к этому — либо наплевательство на закон, который, блядь, конечно, не идеален, но его надо улучшать, а не нарушать; либо попустительство. Мир — дерьмо, однако Хэнк не собирается помогать превращать его в ад. И он теперь молчит, потому что сказал всё, что мог, и, если честно… не особо знает, чего ожидать. Он рассматривает варианты насмешки, гнева, откровенного пренебрежения и даже тот, где Стерн и вправду достанет табельное (что будет очень глупо с его стороны, потому как камеры никто не отключал). Ты забываешься, ты не знаешь — своего места, ты не имеешь права, возьми свои слова обратно, возьми свои слова Но Стерн неожиданно… просто опускает голову. Просто стоит и просто дышит — несколько секунд, которые ощущаются растянутыми в десятки часов. А затем поднимает голову вновь, смотрит на него пронзительно, до дрожи серьёзно и говорит: — Вы правы, лейтенант. Норт действительно не стоит того, чтобы я нарушал все клятвы, которые приносил. И уж тем более не стоит — моей жизни. Спасибо вам. И прошу прощения… за всё это. Он кивает и направляется к выходу из допросной, но на пороге останавливается и добавляет — не оборачиваясь: — Позвольте вернуть вам ваши слова. Я тоже знаю вас всего неделю. Однако вы тоже кажетесь… очень хорошим человеком. Он ещё немного стоит в проёме, а затем наконец уходит; и Хэнк сначала просто смотрит на закрывшуюся дверь — а потом садится (падает) на ближайший подвернувшийся стул, с силой давит руками на уши и закрывает глаза.
185 Нравится 69 Отзывы 48 В сборник
Отзывы (1)