Пирожок
12 декабря 2018 г. в 17:42
На другой день, около полудня, я встала с постели, оделась и, закутанная в теплый платок, села у камина, чувствуя страшную слабость и разбитость, но гораздо мучительнее была невыразимая сердечная тоска, непрерывно вызывавшая на мои глаза тихие слезы; не успевала я стереть со щеки одну соленую каплю, как ее нагоняла другая. Мои слезы лились, хотя я должна была бы чувствовать себя счастливой, ибо никого из Пайнсов не было дома. Все они уехали кататься в коляске со своей мамой. Эббот тоже не показывалась - она шила в соседней комнате, и только Уилл ходил туда и сюда, расставлял игрушки и прибирала в ящиках комода, время от времени обращаясь ко мне с непривычно ласковыми словами. Все это должно было бы казаться мне сущим раем, ведь я привыкла жить под угрозой вечных выговоров и понуканий. Однако мои нервы были сейчас в таком расстройстве, что никакая тишина не могла их успокоить, никакие удовольствия не могли приятно возбудить.
Уилл спустился в кухню и принес мне сладкий пирожок, он лежал на ярко расписанной фарфоровой тарелке с райской птицей в венке из незабудок и полураспустившихся роз; эта тарелка обычно вызывала во мне восхищение, я не раз просила, чтобы мне позволили подержать ее в руках и рассмотреть подробнее, но до сих пор меня не удостаивали такой милости. И вот драгоценная тарелка очутилась у меня на коленях, и Уилл ласково уговаривал меня скушать лежавшее на ней лакомство. Тщетное великодушие! Оно пришло слишком поздно, как и многие дары, которых мы жаждем и в которых нам долго отказывают! Есть пирожок я не стала, а яркое оперение птицы и окраска цветов показались мне странно поблекшими; я отодвинула от себя тарелку. Уилл спросил, не дать ли мне какую-нибудь книжку. Слово "книга" вызвало во мне мимолетное оживление, и я попросила принести из библиотеки "Путешествия Гулливера". Эту книгу я перечитывала вновь и вновь с восхищением. Я была уверена, что там рассказывается о действительных происшествиях, и это повествование вызывало во мне более глубокий интерес, чем обычные волшебные сказки. Убедившись в том, что ни под листьями наперстянки и колокольчиков, ни под шляпками грибов, ни в тени старых, обвитых плющом ветхих стен мне эльфов не найти, я пришла к печальному выводу, что все они перекочевали из Англии в какую-нибудь дикую, неведомую страну, где кругом только густой девственный лес и где почти нет людей, - тогда как лилипуты и великаны действительно живут на земле; и я нисколько не сомневалась, что некогда мне удастся совершить дальнее путешествие и я увижу собственными глазами миниатюрные пашни, долины и деревья, крошечных человечков, коров, овец и птиц одного из этих царств, а также высокие, как лес, колосья, гигантских догов, чудовищных кошек и подобных башням мужчин и женщин другого царства. Но когда я теперь держала в руках любимую книгу и, перелистывая страницу за страницей, искала в ее удивительных картинках того очарования, которое раньше неизменно в них находила, - все казалось мне пугающе-мрачным. Великаны представлялись долговязыми чудищами, лилипуты - злыми и безобразными гномами, а сам Гулливер унылым странником в неведомых и диких краях. Я захлопнула книгу, не решаясь читать дальше, и положила ее на стол рядом с нетронутым пирожком.
Уилл кончил вытирать пыль и прибирать комнату, вымыл руки и, открыв в комоде ящичек, полный красивых шелковых и атласных лоскутков, принялся мастерить новую шляпку для куклы Джорджианы. При этом он запела:
В те дни, когда мы бродили
С тобою, давным-давно...
Я часто слышала и раньше эту песню, и всегда она доставляла мне живейшее удовольствие; у Уилла был очень приятный голос - или так по крайней мере мне казалось. Но сейчас, хотя его голос звучал так же приятно, мне чудилось в этой мелодии что-то невыразимо печальное. Временами, поглощенный своей работой, он повторял припев очень тихо, очень протяжно, и слова "давным-давно" звучали, как заключительные слова погребального хорала. Потом он запел другую песню, еще более печальную:
Стерты до крови ноги, и плечи изныли,
Долго шла я одна среди скал и болот.
Белый месяц не светит, темно, как в могиле,
На тропинке, где ночью сиротка бредет.
Ах, зачем в эту даль меня люди послали,
Где седые утесы, где тяжко идти!
Люди злы, и лишь ангелы в кроткой печали
Сироту берегут в одиноком пути.
Тихо веет в лицо мне ночная прохлада,
Нет ни облачка в небе, в звездах небосвод.
Милосердие бога - мой щит и ограда,
Он надежду сиротке в пути подает.
Если в глушь заведет огонек на трясине
Или вдруг оступлюсь я на ветхом мосту, -
И тогда мой отец сироты не покинет,
На груди у себя приютит сироту.
[Перевод Т. Казмичевой]
- Перестаньте, мисс Уэлла, не плачьте, - сказал брат, допев песню до конца. Он с таким же успехом мог бы сказать огню "не гори", но разве мог он догадаться о том, какие страдания терзали мое сердце?
В то утро опять зашел мистер Ллойд.
- Уже встала? - воскликнул он, входя в детскую. - Ну, как она себя чувствует?
Уилл ответил, что очень хорошо.
- Тогда ей следовало бы быть повеселее. Подите-ка сюда, мисс Уэлла. Вас ведь зовут Уэлла? Верно?
- Да, сэр, Уэлла Эйр.
- Я вижу, что вы плакали, мисс Эйр. Не скажете ли вы мне - отчего? У вас что-нибудь болит?
- Нет, сэр.
- Она, верно, плакала оттого, что не могла поехать кататься с миссис Пайнс, - вмешался Уилл.
- Ну уж нет! Она слишком большая для таких глупостей.
Я была того же мнения, и так как это несправедливое обвинение задело мою гордость, с живостью ответила:
- Я за всю мою жизнь ни разу еще не плакала о таких глупостях. Я терпеть не могу кататься! А плачу оттого, что я несчастна.
- Фу, какой стыд! - сказал Уилл.
Добрый аптекарь был, видимо, озадачен. Я стояла перед ним; он пристально смотрел на меня. У него были маленькие серые глазки, не очень блестящие, но я думаю, что теперь они показались бы мне весьма проницательными; лицо у него было грубоватое, но добродушное. Он долго и обстоятельно рассматривал меня, затем сказал:
- Отчего ты вчера заболела?
- Она упала, - снова поспешил вмешаться брат.
- Упала! Ну вот, опять точно маленькая! Разве такие большие девочки падают? Ей ведь, должно быть, лет восемь или девять?
- Меня нарочно сшибли с ног, - резко сказала я, снова поддавшись чувству оскорбленной гордости, - но я не от этого заболела, - добавила я.
Мистер Ллойд взял понюшку табаку. Когда он снова стал засовывать в карман пиджака свою табакерку, громко зазвонил колокол, сзывающий слуг обедать; аптекарю было известно значение этого звона.
- Это вас зовут, Уилл, - сказал он, - можете идти вниз. А я тут сделаю мисс Уэлла маленькое наставление, пока вы вернетесь.
Уилл охотно остался бы, но ему пришлось уйти, так как слуги в Гейтсхэдхолле должны были точнейшим образом соблюдать время обеда и ужина.
- Значит, ты заболела не оттого, что упала? Так отчего же? - продолжал мистер Ллойд, когда Уилл ушёл.
- Меня заперли в комнате, где живет привидение, а было уже темно.
Мистер Ллойд улыбнулся и вместе с тем нахмурился.
- Что? Привидение? Ну, ты, видно, еще совсем ребенок! Ты боишься привидений?
- Да, привидения мистера Пайнса я боюсь; он ведь умер в той комнате и там лежал... Ни Уилл и никто другой не войдут туда ночью без надобности. И это было жестоко - запереть меня там одну, в темноте! Так жестоко, что я этого, наверно, никогда не забуду.
- Глупости! И ты поэтому так огорчаешься? Разве ты и днем боишься?
- Нет, но ведь скоро опять наступит ночь. И потом я несчастна, очень несчастна, еще и по другим причинам.
- По каким же? Ты не можешь сказать мне хотя бы некоторые?
Как хотелось мне ответить на этот вопрос возможно полнее и откровеннее! Но мне трудно было найти подходящие слова, - дети способны испытывать сильные чувства, но не способны разбираться в них. А если даже частично и разбираются, то не умеют рассказать об этом. Однако я слишком боялась упустить этот первый и единственный случай облегчить свою печаль, поделившись ею, и, после смущенного молчания наконец выдавила из себя пусть и не полный, но правдивый ответ:
- Во-первых, у меня нет ни отца, ни матери, ни сестер.
- Но у тебя есть добрая тетя, кузен и кузины, брат.
Снова последовало молчание; затем я уже совсем по-ребячьи выпалила:
- Но ведь это Джон Пайнс швырнул меня на пол, а тетя заперла меня в красной комнате!
Мистер Ллойд снова извлек свою табакерку.
- Разве тебе не нравится в Гейтсхэдхолле? - спросил он. - Разве ты не благодарна, что живешь в таком прекрасном доме?
- Это не мой родной дом, сэр, а Эббот говорит, что у прислуги больше прав жить здесь, чем у меня.
- Эх ты, дурочка! Неужели ты так глупа, что хотела бы уехать из такой великолепной усадьбы?
- Если бы было куда, я бы с радостью убежала отсюда, но мне ни за что не уехать из Гейтсхэда, пока я не стану совсем взрослой.
- А может быть, и придется - кто знает! У тебя нет никакой родни, кроме миссис Пайнс?
- По-моему, нет, сэр.
- А со стороны отца?
- Не знаю. Я как-то спросила тетю Пайнс, и она сказала, что, может быть, у меня есть какие-нибудь бедные родственники по фамилии Эйр, но ей ничего о них неизвестно.
- А если бы такие оказались, ты бы хотела жить у них?
Я задумалась: бедность пугает даже взрослых, - тем более страшит она детей. Они не могут представить себе бедность трудовую, деятельную и честную; это слово вызывает в них лишь представление о лохмотьях, о скудной пище и потухшем очаге, о грубости и низких пороках; в моем представлении бедность была равна унижению.
- Нет, мне бы не хотелось жить у бедных, - ответила я.
- Даже если бы они были добры к тебе?
Я покачала головой. Я не могла понять, откуда у бедных возьмется доброта; и потом - усвоить их жаргон, перенять манеры, стать невоспитанной - словом, похожей на тех женщин, которых я часто видела возле их хибарок в деревне, когда они нянчили ребят или стирали белье, - нет, я была неспособна на подобный героизм, чтобы купить свободу такой дорогой ценой.
- Но разве твои родственники так уж бедны? Они рабочие?
- Этого я не знаю. Тетя Пайнс говорит, что если у меня есть родственники, то, наверное, какие-нибудь попрошайки; а я не могу просить милостыню.
- А тебе хотелось бы поступить в школу?
Я снова задумалась; едва ли у меня было ясное представление о том, что такое школа. Уилл иногда говорил, что это такое место, где молодых барышень муштруют и где от них требуют особенно хороших манер и воспитанности. Джон Пайнс ненавидел школу и бранил своего учителя; но вкусы Джона Пайнса не были для меня законом, и если сведения Уилла о школьной дисциплине (он почерпнул их у молодых барышень, в семье которых жил до поступления в Гейтсе) несколько отпугивали меня, то ее рассказы о различных познаниях, приобретенных там теми же молодыми особами, казались мне, с другой стороны, весьма заманчивыми. Он восхищалась тем, как хорошо они рисовали всякие красивые пейзажи и цветы, как пели и играли на фортепиано, какие прелестные кошельки они вязали и как бойко читали французские книжки. Под влиянием его рассказов во мне пробуждался дух соревнования. Кроме того, школа означала коренную перемену: с ней было связано далекое путешествие, полный разрыв с Гейтсхэдом, переход к новой жизни.