***
— Чем это таким ты меня кормить будешь? — Куруфин недоверчиво покосился на Келебримбора. Выражение отцовского лица теперь казалось Тьелпе ужасно смешным. Он удержался от улыбки, но губы его дрогнули. Он поставил поднос с маленьким медным котелком на прикроватный столик. — Фаньо говорит, тебе пока можно только молочную кашу. Я сделал. А дядя Турко всё время порывается что-то жарить на углях, — Келебримбор достал серебряную ложку и стал класть кашу в глубокую фарфоровую тарелочку. Отец с ещё большим сомнением посмотрел на Тьелпе. — Это же наша тарелочка, — сказал Тьелпе. — Ты её не помнишь, что ли? Это из ящика с посудой, которую тогда прислал дядя Амрас на новоселье. Их ещё две штуки осталось. С виноградом такие. Куруфин покосился на тарелочку; он вспомнил, что этот фарфор делают на востоке Средиземья… кажется, те же Люди, которые прислали Финроду вино. По бортику тарелочки извивались те же виноградные грозди и среди них бегали те же лисицы (правда, рыжие и пушистые) — что и на том злосчастном глиняном кувшине. Куруфин сглотнул — и понял, что есть вправду будет трудно. Сын поставил перед ним поднос. — Так вкусно… ужасно вкусно, — сказал тихо Куруфин, съев половину порции. — Ну, — ответил Тьелпе. — Мгм. Он явно ждал чего-то вроде «ты даже кашу сварить не можешь!». — А кто тебя научил? — спросил Куруфин. Ему тут же стало стыдно — сам-то он не особенно утруждал себя бытовыми подробностями воспитания сына. — Дедушка Фэанаро, — с гордостью ответил Тьелпе. — Не то чтобы это прямо его рецепт — но общие принципы. Он мне рассказывал, что очень переживал, когда сбежал из дома и жил один, что он не научится готовить и поэтому его никто не возьмёт в мужья. У меня это вообще лучше получалось, чем ремесло: он так говорил, и я это признаю… — Ну, я бы не назвал твои первые творения плохими. Сделаны они были для твоего возраста превосходно, только с применением сложности возникали, — Куруфин бросил на сына почти озорной взгляд и улыбнулся. — Помнишь, что ты мне подарил на день зачатия, когда мы только перебрались в Форменос? — Нет… — Тьелпе даже на миг показалось, что отец хочет его упрекнуть, что за все годы, проведённые вместе, так и не дождался от сына ни одного подарка, но для этого его голос был сейчас слишком ласковым. — Намордники… наклювники то есть. Неужели не помнишь? Я жаловался Морьо, что на новом месте спать невозможно, потому что гуси гогочут с утреннего смешения света до вечернего прямо под моими окнами, а ты услышал это и сделал им такие наконечники на клювы, закрывающие их наглухо — кожаные, окованные серебром, вроде намордников для гончих, и даже дырочки над ноздрями не забыл! Наверное, живи мы в Нарготронде, все бы это оценили: тут народ любит практичность, тишину и чистоту. Тьелпе попытался припомнить или представить, как маленький, но весьма довольный собой эльфёнок пробирается в зыбком свете Тельпериона на птичий двор, чтобы заставить его обитателей вести себя пристойно, как хватает полусонных птиц чуть ли не с него самого ростом… Кажется, разве забудешь такое? Но нет, он забыл, начисто забыл. Память упорно подбрасывала лишь сандаловый аромат духов, тёплый запах старого, выцветшего синего шёлка, к которому он прижимался мокрой от слёз щекой — и струи света Тельпериона, серебристо-голубые (этот свет казался ему теперь таким искусственным), просачивающиеся к нему через крохотное окошко… Точно, кладовка во дворце, где жил тогда Нолофинве в Тирионе! Когда дядя Келегорм увидел стёртые едва ли не до крови гусиные клювы, он отвесил племяннику оплеуху, а его творения выбросил. Куруфин пробормотал, обращаясь к брату, что-то вроде: «да уж, не стоило брать его в мастерскую, прости, Тьелко, я думал, он вменяемый!». Теперь Тьелпе самому казалось это смешным, но тогда… — Я даже сохранил один на память, можешь взять, если он тебе зачем-то понадобится, — Куруфин аккуратно отложил наполовину опустевшую тарелку. — Дедушка Финвэ, конечно, расстроился, что ты порезал его парадное седло, а отец, боюсь, втайне порадовался, что ты для такого дела уничтожил серебряные приборы Индис. — Да-да, я вспомнил их! — рассмеялся Тьелпе. — Я ещё, как истинный непонятый гений, никак не мог обойтись без драмы и сбежал из дома, спрятавшись в телеге у молочника. А в Тирионе я сообразил, что не знаю, куда и к кому идти. Все же уехали в Форменос с нами. Наконец, я пробрался в бывший дворец дедушки Финвэ — его-то я хорошо знал, и залез в кладовку. Спал там в сундуке со старыми платьями Индис, дуясь на весь свет, не оценивший моего шедевра, пока Финдекано меня там случайно не обнаружил и не выдал дяде Нельо. Сколько же я там сидел? Порядочно — вроде целую ночь там проспал… и вроде назавтра ещё из подвала апельсины стащил… — Четверо суток. Майтимо тебя только на пятые привёз. Отец спустил воду из замкового рва, чтобы проверить, не утонул ли ты в нём. — Да быть такого не может! — Ты уж извини, — ухмыльнулся Куруфин, — но найди мы тебя на следующее утро, твои ушки были бы сейчас значительно длиннее! Это уже когда мы с братьями всю округу вверх дном перевернули, мне уже было всё равно, что ты там натворил, лишь бы только увидеть тебя целым и невредимым. Тогда я уже себе обещал, что слова тебе не скажу по поводу твоего поведения. — А я тогда думал, что тебе совсем всё равно, раз ты даже моего отсутствия не заметил, — воскликнул Тьелпе, и тут же одёрнул себя — ему совсем не нравилось, какой оборот вдруг принял этот разговор. — Всё равно? — выдохнул Куруфин, — Тьелпе, мне никогда, ни одной минуты с самого твоего рождения не было всё равно! Неужели ты правда мог так подумать? Я правда хотел бы, чтобы всё было иначе, хотел бы быть твоим другом, я просто никогда этого не умел… Ты веришь мне? От этих слов Тьелпе стало не по себе. Нет, на этот раз он не сомневался, что отец говорит искренне — в конце концов, если бы это он оказался при смерти, неважно по какой причине, Финроду явно не пришлось бы тащить Куруфина к нему почти что насильно… И сейчас отец показался Тьелпе едва ли не более беззащитным, чем тогда: ведь раньше он никогда так не подставлялся, не делал таких чудовищных ошибок, не оказывался в такой зависимости от окружающих. Он протянул руки, чтобы обнять его, но испугался, что может слишком сильно надавить, сделать больно, и просто сжал ладонь: — Конечно, верю. Всё ведь уже сейчас иначе, — прошептал Тьелпе, целуя отца в щеку и машинально отмечая, что жара уже нет, — Давай только я скажу Фаньо, что ты уже проснулся и поел? Пусть он тебя посмотрит. И дяде тоже… Сын вышел из комнаты; Куруфин посмотрел ему вслед. Ему казалось, что он не видел Келебримбора несколько месяцев. Темные волосы спускались чуть ниже шеи, кончики прядей заворачивались внутрь: постригся, он, что ли, кажется? «Почему это я не обращал внимания…»***
Стоило брату появиться на пороге, Куруфин сразу же понял, насколько нелепыми были его опасения. Келегорм прибежал к нему, даже не сняв плаща — подтаявшие снежинки с его волос и одежды приятно кольнули кожу, когда брат прижал его к себе, осторожно, будто Куруфин был необожжённой глиняной статуей из маминой мастерской, чьи черты и складки плаща легко можно было смазать неаккуратным прикосновением. Дверь он оставил открытой, так что из коридора в комнату хлестал яркий зимний свет, а Куруфину показалось, что комната засияла от радости, излучаемой его братом. — Ну как ты, Атаринке? Я успел по тебе соскучиться, — как ни в чем не бывало, улыбнулся Келегорм. — Я тоже! Я даже подумал… никто здесь не захочет больше иметь со мной дела, даже Тьелпе, когда узнает… я ведь так и не смог заставить себя сказать ему, хотя и понимаю, что будет только хуже, и мне показалось, что раз ты все знаешь… — Куруфин не договорил. Он понимал, что говорит глупость, что едва ли Келегорму приятно это слушать, — тот не привык на вопрос «Как ты?» выслушивать сбивчивые жалобы. Брат склонил голову на бок и смотрел на него растерянно, как ученик, который не понял какое-то очень важное задание. — Может быть, ты совсем не это хочешь услышать, но ты — самое дорогое, что у меня осталось в жизни, что бы ни случилось, я всегда буду на твоей стороне. При том, что травануть Финдарато определенно было худшей идеей в твоей жизни, но мне-то ты бы мог сразу сказать, что случилось, а не отмалчиваться и не терпеть боль! Я бы никогда не стал тебя осуждать и сейчас поколочу любого, кто на тебя косо посмотрит! А сын твой обо всем прекрасно знает, с той самой ночи — он когда тебя увидел, в обморок хлопнулся, а потом стал умолять Финдарато тебе помочь. Так что тебе не придется с ним объясняться, а мне — колотить его. — Да я бы сам с собой не хотел больше иметь дела! Я же всегда считал, что за любую глупость надо платить, что если кто-то ведет себя не так, как мне кажется разумным, то поделом ему будет, когда столкнется с последствиями, потому что надо думать головой… знаешь, мне кажется, что квенди — особенно мы, нолдор — вообще так редко это делают… — Ну это с твоей точки зрения, — буркнул Келегорм, — это ты у нас самый умный в семье. Пожалуй, в первый раз в жизни в голосе брата Куруфин расслышал иронию. — Нет-нет, я не об этом, — пылко сказал Куруфин, взяв его за запястье, — просто мы всегда предпочитаем верить в то, что нам нравится. Нам всегда кажется, что если мы не понимаем смысла действий других — его в них и нет. — Да, пожалуй, это про нас с тобой. «Да какой сейчас в этом смысл?» — Оба они вспомнили об одном и том же, и Куруфин понял, что Келегорм имеет в виду — это была реплика, которую они, и Куруфин, и Келегорм, почти одновременно бросили Фингону, когда тот, узнав, что их старший брат Маэдрос оказался в плену, воскликнул: «Но надо же что-то делать! Надо хоть попытаться его спасти!». — Я же сам повёл себя и глупо, и преступно, а Финдарато — Финдарато, которого я хотел отправить на тот свет таким ужасным способом, держал меня за руку и говорил: «Не бойся, мы со всем разберёмся!», хотя это уж точно была не его проблема… Так почему же я не мог на том Совете подумать, как с этим разобраться — вместо того, чтобы радоваться, что появился шанс столкнуть его в пропасть! Не из-за Клятвы, Тьелко, нет: я не буду сейчас ею прикрываться, я не думал о её исполнении, о том, что они смогут получить Камни — я считал это невероятным тогда… Я возненавидел Финдарато, до смерти возненавидел только потому, что он упёрся и не желал понимать того, что мне казалось очевидным! И ведь так было не только с Финдарато — с тобой, с другими братьями, да и с Тьелпе я веду себя точно так же. Да, даже с сыном — и когда он был совсем ребенком и это было моей прямой обязанностью… Ведь мне и в голову не приходило просто поговорить с ним, попробовать понять, что у него на уме — предложить вместе разбираться с последствиями действий, которые мне казались идиотскими. Мне нужно было одно — только заставить его думать так, как думаю я, потому что кто же может понимать происходящее лучше меня?! Я теперь вообще не знаю, как можно было так долго находиться со мной рядом. Неудивительно, что мой сын был готов хоть в Ангбанд идти, лишь бы от меня подальше! Я только одного не понимаю, почему ты всё ещё со мной… — А ты-то со мной ещё хочешь иметь дело? — спросил Келегорм, и, дождавшись молчаливого, но убедительного ответа, почти крикнул: — Тогда немедленно, Куруфинвэ Феанорион, немедленно прекрати обижать и ругать моего маленького братишку Атаринке! Иначе мне и тебя придется поколотить!***
Тонкие пальцы Фаньо ощупывали ему живот; Куруфин отвернул взгляд и увидел Келегорма, который стоял, держась пальцами за спинку кресла. Как будто он маленький, стоит в гостиной отца и выглядывает вот так вот, одними глазами, из-за спинки: только вот он вырос (сам Куруфин этого уже не застал, но мама то и дело вспоминала маленького Турко, когда кто-то из детей начинал стесняться). Куруфин, хорошо зная брата, даже слегка подивился беспечному выражению лица Фаньо: видно было, что Келегорм на него набросится, если он хоть чуть причинит боль брату. — Здесь больно? — спросил тот. — А здесь? Немного… ну ладно. Тьелпе, — обратился целитель к Келебримбору, — я полагаю, что твой папа сейчас вне опасности, но ему нужно хотя бы две недели лечения — и полного покоя. Сможете сделать это для него? — Конечно, — сказал Келебримбор. — Само собой. — Да разумеется, — подтвердил Келегорм. — Тишину обеспечим. Куруфин опять опустился на подушку. Осмотр всё-таки оказался для него утомительным. Фаньо дал ему выпить ещё травяного чая; Куруфин поморщился, почувствовав грубый вкус ромашки. Он закрыл глаза. И правда, тишина — ни разговоров слуг, ни хлопанья дверей, ни… …ворчания собаки?! — Турко, а где Хуан? Ты его увёл? Не надо было; он мне не помешает… Келегорм сел рядом и взял его за руку. — Понимаешь, Атаринке… Ты меня извини, но я должен был что-то решить. Тьелпе меня послушался. Куруфина очень тронула скрытая гордость Келегорма — он со всем разобрался! — Пока Финдарато сидел тут с тобой, наш адан взял да и ушёл один. По крайней мере, с ним Тьелпе никуда идти не обещался. А вот Хуан мне сказал, что хочет идти с Береном, — Келегорм развёл руками. — В смысле — «сказал»? — Куруфин приподнялся на локте и недоуменно тряхнул головой. На мгновение ему показалось, что он ещё не пересёк границу бреда и продолжает плавать где-то в потустороннем колодце своих видений. — Я не знаю, почему ты никогда не верил, что он не собака, — сказал Келегорм обиженно. — Ну и не верь. Финдарато и Артаресто слышали. И Тьелперинквар тоже. Куруфин недоверчиво покачал головой и протянул Келегорму руку. Он был благодарен ему за то, что тот сейчас назвал его сына полным именем: в этом чувствовалось уважение, которое в глазах Келегорма Тьелпе заработал только сейчас. — Я ему дал отцовский кинжал: ты же знаешь, что он не простой, — продолжал Келегорм. — Хуан должен его найти, отдать ему кинжал и помочь. Уверен, пользы от него будет больше, чем от твоего сына — да и от Финдарато вообще-то тоже. Это моё личное мнение.***
Финдарато сидел на широком подоконнике; он не смотрел в лицо Куруфина. За стеклом летели крупные хлопья влажного ноябрьского снега: скалы кругом были тёмно-серыми, бледно-серыми были и деревья. За годы, проведённые здесь, в Средиземье, Куруфин уже понял, что снег на самом деле тёплый, что из деревянных рам теперь не будет так отчаянно сквозить — и он знал, что бесполезно выезжать из Нарготронда в этот слепой водоворот холода и влаги, особенно сейчас, когда зимы стали такими морозными. Волосы Финдарато тоже казались теперь не золотыми, а почти белыми, серебристыми. Со страхом Куруфин подумал, что Финдарато будто тоже принял яд, вытянувший из него прежнее золотое сияние. — Ты уже ходишь, — сказал Финдарато. Его улыбка была прежней, открытой, только немного более неловкой. — Люблю быть здесь, в галерее. Раньше стёкол не было, даже зимой: это огорчает мою племянницу. Финдуилас любит сидеть по ночам со свечой у открытого окна, несмотря на холод… — вздохнул он болезненно. — Но лучше всё-таки, когда в доме тепло. — Он снова отвернулся. — Когда вы с Турко уезжаете? Погода, конечно, плохая, но я могу дать вам провожатых… Слова Финрода подразумевали, что Тьелпе хочет остаться жить в Нарготронде: Куруфин понимал это, и это была одна из причин, по которой не хотел уезжать и он сам — хотя бы и дорогой ценой. — Финдарато, я не хочу уезжать, — сказал Куруфин, садясь рядом с ним. — Очень. Я поступил ужасно, я сам никогда не подозревал, что способен на что-нибудь подобное, и я хочу принять последствия этого как они есть: мы с братом не станем бежать, как воры-аданы из амбара, которых застиг в полночь хозяин. Тогда и сыну моему больше не будет стыдно. У Куруфина всё это время было чувство, что Тьелпе будет всё-таки легче жить, когда он понесёт справедливое наказание (даже если бы это принесло горе самому Тьелпе). Финрод долго смотрел на него, потом прикусил губу, будто пытаясь мучительно что-то решить и сказал неожиданно: — Ты говоришь правду, — будто он был не эльфом, а каким-нибудь майа Манвэ или Варды, вещим орлом, умеющим отличать истину от лжи. — Ты иногда кажешься мне неуязвимым… — Финрод протянул руку, не донеся её до плеча кузена, словно коснувшись невидимых доспехов. — Тебе кажется, — сказал Куруфин. — И я считал, что ты неуязвим и к собственному злу, что осознание его не сможет проникнуть внутрь твоей души. Но я ошибся. Да. Если бы это действительно было так, тебе тогда было бы невозможно помочь, это как раны через доспех перевязывать... Мне сейчас даже кажется, что я сам легче перенёс бы всё это, если бы всё-таки выпил ту чашу и выжил — и болезнь, и осознание того, что случилось, того, что сделал ты. — Финдарато, я понимаю, что подвел тебя и оказался недостоин твоего доброго отношения, но может быть, я еще смогу его заслужить? Скажи, не сейчас, но, может быть, когда-нибудь ты сможешь доверять мне снова? — Я могу забыть обо всем, что произошло и никогда больше ничем не напоминать тебе об этом, во всем относиться, как раньше, но при одном условии. — Чего ты хочешь? — Расскажи им о том, что случилось. Всем. Если они захотят оставить тебя — я согласен. Куруфин оцепенел. — Они же разорвут меня на части, Финдарато. Все же любят тебя. — Нет, если я им не разрешу, — ледяным тоном сказал Финрод. — Я не разрешу, можешь не бояться. Я всё-таки ещё король здесь. В таком деле они будут повиноваться мне, и никому другому.***
Куруфин посмотрел в зеркало, по привычке поправляя рукав чёрного кафтана, прошитый тонкой серебряной нитью, провёл пальцем по чёрному рубину — гладкой шпинели — в броши, скреплявшей ворот тонкой рубашки. За время болезни он исхудал — в широком ремне пришлось провернуть ещё одно отверстие. Волосы стали хуже, слабее: Куруфин решил их обрезать наполовину, до середины груди: и глядя в зеркало, и по тому, как смотрел на него Келегорм, он понимал, что его сходство с отцом стало почти пугающим. — Я сегодня иду на городское собрание, — сказал он Келегорму. — Да, конечно, — ответил Келегорм таким послушным голосом, будто вправду отвечал отцу. — Ты так скромно оделся, мне, наверно, лучше не надевать пояс с сапфирами? — Ты не идёшь, — ответил Куруфин. — В смысле? Почему? — Келегорм посмотрел на него, потом схватил за плечи. — Что там будет? Куруфин про себя проклял неожиданную (для него всегда неожиданную) догадливость брата. Он так боялся говорить ему, что объяснение вышло очень тихим и почти бессвязным. — Ну чего ты такой упрямый, — выговорил Келегорм. — Ну чего? Давай уедем. Пожалуйста. А где Тьелпэ? — Мы его послали показывать детям Ородрета месторождение аметистов в одной дальней выработке, — объяснил Куруфин. — Мы — я и Финрод. Тьелпе не будет до вечера. — Ему, наверно, было бы приятно посмотреть, как ты просишь прощения… — Наверно. Но я не хочу. Может быть, он желал бы этого — но на самом деле ему будет очень больно. Я знаю… — Но мне-то неважно, как, — сказал Келегорм. — Мне-то — пусть… Лишь бы… Ты не бойся, я мешать не буду. — Ладно, — ответил Куруфин.***
Куруфин сжимал кончиками пальцев брошь; больше никак он не проявлял своих чувств. Он стоял сейчас на том же месте, что и месяц назад, и слушали его так же внимательно — так же молча и так же с ужасом. Он думал лишь о том, что увидит сегодня вечером Тьелпэ и о том, что кровь не может быть видна ни на чёрной одежде, ни на нижней, алой шёлковой рубашке. Он поднял глаза. Лица жителей Нарготронда сливались у него перед глазами в что-то нечёткое, в какую-то кашу; Куруфин заставил себя смотреть. Перед ним сидела худая испуганная женщина в зелёном, которую он запомнил по тому, первому собранию о беженцах. Она глядела на него блестящими сухими глазками, пристально, словно этот взгляд мог его сбить, как струя воды — бабочку или крошечную птицу; это было очень похоже на его жену. Вдруг Куруфин понял, что женщина смотрит на него, как смотрела она, и что она-то смотрела тоже не зло, а с жалостью. Женщина вдруг встала, повернулась к Финроду и протянула руку; и это было так красиво, подумал Куруфин, что могло бы быть частью одного из барельефов работы его матери. — Государь, — сказала она, — и все остальные! Плохо, что такое случилось. Но там, — она сделала жест, словно очерчивающий границы Эндорэ за пределами Нарготронда, — правда сейчас там очень страшно. И он это сделал потому, что боялся. Он со страха лишился рассудка. Как собака в горящем доме. Я знаю, что это такое. Не оправдываю его. И он сам знает. Пришёл сюда потому, что хочет умереть. Чтобы мы ему помогли. Но ведь можно помочь, не убивая. Я думаю, если… если сказать ему, что ни нас ему не нужно бояться, ни мы его не боимся, может быть, ему станет легче? — Вы так думаете? — спросил Финрод. — А что скажут другие? — Куруфинвэ спас мне жизнь во время отступления с Тол Сириона, — неожиданно сказал Ородрет. — Он даже… — голос Ородрета задрожал; он стоял близко, и Куруфин с изумлением увидел на его яблочно-зелёном одеянии два тёмных пятнышка от слёз. — Он достал собаку моего сына из рва и отдал ему свой шарф. Хотя без шарфа такие латы носить неудобно… — пояснил он. — Наказывай его как хочешь, Финдарато, только не смертью. Я видел, как его брат и сын любят его; и я видел и знаю, что его любишь и ты, и что ты отчаянно не хочешь ему окончательной гибели. Я думаю — прости меня, Курво, что я говорю об этом так, будто тебя тут нет — может быть, потому что теперь он знает, что его любят, он и смог к нам прийти и захотеть прощения, прощения любой ценой. Может быть, если другие здесь знают что-то такое, за что можно любить его, если напомнят ему об этом, может быть, он не захочет ни умирать, ни убивать больше? — Я согласен с государем Артаресто, — сказал один из дружинников, тот, что почти лишился глаза. — Если он и не самый храбрый из сыновей Феанора, то… никто так не заботился о нас. Никто так не перевязывал наши раны. Не казните его. Лучше пусть уходит… …Куруфин, ошеломлённый, растерянный, прижимал ладони к вискам; он осмелился перевести взгляд на Келегорма и с изумлением увидел, что он слегка улыбается. «Я-то знаю, — будто говорил он, — знаю, что от тебя не одно зло. Это ты ничего не замечаешь». Действительно, Куруфин сам никогда не припомнил бы того, что говорили о нём присутствующие — он никогда не стал бы оправдываться, выставлять напоказ ни своё желание помочь, ни целительские умения, ни сочувствие к беспомощным и беззащитным. — Ты правда можешь уйти, Куруфинвэ, — сказал Финрод, наконец, в полной тишине. — Я знаю, ты никогда не повторишь то, что сделал — я думаю, я могу сказать, что ты поклялся мне в этом; но это и так невозможно. Я знаю, брат, что всё зло в твоей душе сгорело и стало пеплом, как волосок в пламени свечи. «Какое странное сравнение, — подумал Куруфин, — неужели ему приходилось жечь чьи-то локоны?..» — Я знаю тебя сейчас уже слишком хорошо, чтобы наказывать, — продолжил Финрод, — и я сейчас чувствую, что все здесь тоже узнали тебя — и таким, как ты сейчас, открытым для всех — и таким, каким ты был тогда на собрании, красноречивым и не скрывающим горькой правды, — и таким, каким ты был в бою и после. Если хочешь уйти — уходи. Если правда не хочешь — то тебе следует назначить подходящее наказание. Куруфин опустил голову, опустил руки, чуть протянув их вперёд — будто ждал, что их свяжут. — Государь! — Куруфин всё-таки невольно поднял глаза на этот мягкий, чуть заикающийся, ещё полудетский голос: девочка-подросток, которую он тоже видел на каком-то из собраний, в красном платье с плетёным пояском и в каких-то немыслимых бусах из ракушек и кусочков сталагмита. — Государь, тут все говорили про Куруфинвэ, что он бывает хорошим. Я тоже расстроилась очень, что он хотел вас извести. Но вы со столькими минералами и веществами имели дело, что я думаю, вам ничего бы не было… — Какой оптимизм, — проворчал Ородрет. — Я о другом, — продолжила девица, крутя свои бусы — Куруфину стало казаться, что они сейчас лопнут, и ракушки рассыплются по полу (ожидание этого было едва ли не столь же невыносимым, как ожидание приговора), — я вот у него была в мастерской. Мой кузен хотел фибулу для плаща такую же, как у нолдор из отряда Туркафинвэ. А я за ней зашла… — И что? — спросил Финрод. Король, честно говоря испугался и оглянулся на Куруфина. А вдруг девица видела что-то такое, из-за чего ему придётся сурово осудить или даже казнить сына Феанора? — Там чисто, — сообщила девушка, словно невесть какую новость. Потом она оглядела собравшихся и снова повторила: — Там ведь совсем везде чисто. У всех же в мастерских всегда шлак, обрезки, куски проволоки, опилки, тряпки масляные, какие-нибудь горшочки с краской или что-то такое. А у него просто всё блестело, хотя он только-только закончил работу. Я потом нарочно ещё два раза зашла. Хотя эта мастерская не его даже, раньше эти покои принадлежали Эдрахилю, и там просто везде… — Всё это совершенная неправда! — Эдрахиль дёрнул Финрода за рукав; непонятно было, что он имеет в виду — то ли, что на самом деле Куруфин — неряха, то ли что комната — не его. — Действительно, весьма и весьма положительное свойство, — облегчённо вздохнул Финрод. — Наверное, следовало бы об этом сказать… Но мы говорили про… — Да, я ведь тоже про это говорю. Про наказание. Всегда говорят, что мыть полы и столы — это чистое наказание. А у нас тут не очень чисто, — девушка откровенно ткнула рукой, показывая куда-то под стол. — И на главной лестнице. И в обоих торговых рядах. Я думаю, у него вполне хватит сил всё это поубирать и чтобы оно хорошо и чисто выглядело. Ведь теперь… — Финрод понял, что она хочет сказать «теперь, когда в городе много новоприбывших — беженцев, прибывших с Ородретом и других», но боится показаться бестактной, — теперь особенно нужно следить за чистотой. — Милая, вы что, хотите заставить сына Феанора мести улицы? — спросил Ородрет. — А что такого? — пожала плечами девушка. — Я согласен, — ответил Куруфин. Он снял с шеи брошь — единственную драгоценную деталь своего одеяния — и передал её Келегорму, показывая, что готов хоть сейчас приступить к работе. Среди собравшихся раздался шёпот, разговоры, вскрики — и нервные смешки. Куруфин поднял голову и смотрел на окружающих, улыбаясь уголками рта; смех становился всё громче и громче, но ему не было обидно. Он понимал, что они смеются не над ним, а над своим страхом, над его страхом, над тем, что пришлось пережить им самим; смеются не от презрения, а потому что любят своего короля, любят его родных — и любят, когда родные мирятся. Даже после такого.***
— Здравствуйте, — сказала девушка в красном платье. Сейчас платье на ней было будничное, серо-зелёное, чуть покороче; не было и бус — вместо них тонкая серебряная цепочка. — Добрый день, — сказал Куруфин. Он встал, чтобы приветствовать её; в руках у него была щётка, которой он пытался отчистить особенно грязный угол мостовой за последним рыночным прилавком. — Вы меня простите, что я так — просто в голову пришло, — сказала она. — Наверно, глупо выглядит. Но кто-то другой, может, придумал бы и что-нибудь похуже. — Нет, это очень хорошо, — сказал Куруфин. — Очень. На самом деле мне очень нравится работать руками — когда я немедленно вижу результат. — Он очень даже виден! — подтвердила девушка. — И здесь, и в зале. И лестница такая, что споткнуться больше не боишься, вы же подровняли ступеньки и положили новые плитки. И на рынок теперь приятно ходить. — Да, — кивнул Куруфин. — Но не всё сразу отмывается… — Оно отмывается! Только надо тут помыть ещё уксусом и лимонными корками, чтобы не пахло. — Жаль, что тут нет морской соли, — вздохнул Куруфин. — И кое-что приходится оттирать песком, а за хорошим песком тут тоже приходится далеко ходить. Есть такие морские водоросли, если их пережечь… Девушка замялась, глядя на него; он понял, что она хочет что-то сказать, но стесняется; она пробормотала что-то, крутя в руках корзинку, потом сказала «извините» и хотела уже убежать. Куруфин выдохнул: — Нет. Мой отец бы не обиделся и не огорчился. У нас в доме и мастерской тоже всегда была абсолютная чистота. На самом деле, — он смущённо пожал плечами и понизил голос, — отец пошёл на берег собирать морскую пену, из которой он потом создал Сильмариллы, чтобы найти средство для отмывания жира с медного котла. И нельзя было понять, шутит он, или говорит правду.