Всяк грешен, (Хома Брут/Николай Гоголь)
23 октября 2018 г., 21:13
— Подождите… Стойте!
Хома останавливается покорно, хотя с его точки зрения момент для этого неподходящий. У него всё нутро требует продолжать, двигаться, выключить уже голову, как в хорошей драке, только и того лучше, слаще. Но он привык, по долгу службы, нутра не слушаться, а слушать головы. Голова, к сожалению, подсказывала, что не ему тут одному решеньями заниматься, а у чужого сдавленного шёпота могут быть веские причины.
Вот поэтому, помимо многого другого, он не любит привязываться к людям. Если они умудряются не умирать, едва к ним привыкнешь, то сразу начинают ставить какие-то условия и требовать внимания к своему мнению. Хома привык работать один, а потому и думал за себя одного, а на других оглядываться затруднялся.
Но для Гоголя он постараться может. Для него он — хочет. Стараться и много ещё чего интересного, от чего тот сейчас его так грубо отвлёк.
— Стою, — на всякий случай поясняет Хома таким же шёпотом, когда пауза начинает затягиваться. Вообще-то это не совсем правда, потому что стоит он ну очень условно, на четвереньках, нависая всем собой над распластанным по полу сарая Гоголем. Но это всё детали, к существу не относящиеся. — Чего не так-то?
Тот пытается ему что-то сказать, одними глазами, тревожное что-то. Воздух ртом ловит ещё — не поймёшь, то ли после поцелуя запыхался, то ли почуял что, то ли вообще сейчас в видение выпадет. И зрачки в глазищах льдистых, светлых, так и пульсируют. Красивый. Хома не сдерживается да гладит его легонько по щеке, одним пальцем, оставляя за ним добрую полосу сажи. Измарались опять оба, да что поделаешь, такая работа.
О работе же думаючи, он отрывает силком взгляд от чужого лица и прислушивается. Мало ли правда шалит нечистое, а он и упустил из виду, увлекшись. Глупо сказать, стыдно даже, но за последнее время чуйка у него похуже стала, чем у Гоголя. И в толк не взять, то ли отвлекает так сильно вся эта краса да глупость безмерная прямо под боком, то ли это подельник его нечаянный учится силу свою использовать семимильными шагами.
Но вот сейчас ошибся видать, юное дарование. Тишь, гладь да Божья благодать. Вполне себе можно добрым людям отдохнуть и заняться друг другом. Не потревожат этой ночью уже. Всех распугали ранее, кто по их души позариться мог.
— Нет никого.
— Я з-знаю, — отвечает Гоголь, чуть запнувшись и приподнимается на локтях, слегка выползая из-под Хомы плечами вперед. Смотрит так ещё, со значением. Смысл значит, дополнительный имеет в виду. Загадки загадывает.
Хома выпрямляется и опускает тощий зад на чужие ноги. Коленки у Николая Васильевича вострые, надо ж было прямо на них приземлиться. Но ежели тот желает беседу лицом к лицу вести, то кто Хома такой, чтобы ему отказывать.
— Чего не так-то тогда?
Гоголь молчит и продолжает смотреть. Хома молчит тоже, только ёрзать принимается, пытаясь умоститься поудобнее, да, плюнув, сдвигается куда помягче, получая в ответ негодующее аханье и ещё более пристальный взгляд. Заговаривать первым он не собирается, а потому просто брови поднимает, высоко как только получается. А получается у Хомы лицом двигать-то знатно, он знает. В детские годы ещё развлекал других сирот, кто помладше был, рожи им корча да попов изображая, что за ними пригляд вели.
— Вы вообще соображаете, что творите? Вы же б-божий человек, богослов.
Судя по очередной заминке, в благочестивой натуре Хомы он сомневается, и очень. Забавный малый, коли только сейчас начал.
Ничто его, значится, доселе не смущало. Ни что Хома люльку курит да горилку пьёт, ни что ворует ловко, ни что людям в глаза лжёт, словно песней заливается. А теперь вот, поди ж ты, заметил. Всего-то надо было — расцеловать пожарче губы бледные.
— И сказал Господь, — начинает Хома привычно, со вздохом усталым. Весь пыл растерял, а ведь какой был хороший момент, какой яркий. Кабы не были Николай Васильевич воспитаны так строго да так дурно. — «Не ложись с мужчиной, как с женщиной, это мерзость», Левит, глава восемнадцатая, стих двадцать второй.
— Вот ви… — Гоголь пытается вставить слово, кивает быстро с лицом просветлённым, но Хома не позволяет ему закончить.
— Так что же, — говорит он, повышая голос, и заставив Гоголя обиженно рот захлопнуть и чуть нахмуриться. — Что ж я, по-вашему, как с женщиной с вами ложусь? Вы, Николай Васильевич, с женщиной-то были?
Тот теряется в ответ весь, лицо сложное делает. Это значит, что был, да сказать не умеет, приличный весь из себя, честь по чести. Ну, хорошо хоть успел, а то б Хома решил, что из них двоих не ему стоило в церковном ордене-то быть, а вот этому, излишне набожному.
— Соитие вне брака тоже грех. Вы исповедались в нём хоть?
Глаза отводит, полюбуйтесь-ка. У самого рыльце в пушку, а туда же, других учить. Хома и вслух проговаривает:
— «Сказал Господь: не судите, да не судимы будете, ибо каким судом судите, таким будете судимы; и какою мерою мерите, такою и вам будут мерить», Евангелие от Матфея, глава седьмая, стих первый. Вы, получается, на свой-то грех глаза закрыли, уже совершённый, а мой, предполагаемый, осуждаете. Негоже это, с этим тоже вам на исповедь. Думайте, Николай Васильевич, думайте головой своей. Всяк человек грешен, и я грешен, и вы, и не нам с вами решать, какой грех страшнее и какой из них искуплен будет.
Он поднимается с колен, отряхивает немного запыленные штаны и отходит в сторону. Не любит он ханжества, пуще всего прочего в людях его не сносит. Как с другого что стребовать, так каждый разумен, а за собой следить так нет. Любого ногтем ковырнёшь и на такое налюбуешься — страх берет, а всяк твердит, что надобно по-божески жить. Еще и, рясу завидев, от Хомы чего-то ждут, словно он должен быть отшельником святым, обряд аскезы принявшим.
Хома приваливается плечом к стене, раскуривает люльку, привычно управляясь с огнивом одной рукой, и косится на совсем уж примолкшего Гоголя. Тот всё лежит на спине, супит брови и разглядывает потолок, будто ему там откровение Господне явиться должно и направление дать в споре неприятном.
— Я вас не сужу. С чего вы решили, — подаёт он, наконец-то, голос.
Звучит резковато, как-то даже обиженно. Возможно, зря Хома его отчитывать так принялся споро. Да только и ему ведь неприятно сделалось. И за отказ, и за веселье убитое, и за то, что Николай Васильевич, обычно разумом открытый, всё новое способный принять за должное, в любой чертовщине как рыба в воде вьющийся, внезапно костным себя проявил, да в такой мелочи.
— Но то что вы… предлагаете, неправильно. Нечисто. И я на себя этот грех брать не стану. За себя, вы правильно говорите, мне самому отвечать. И мне есть, что замаливать, без ваших… непрошенных авансов.
Хотелось, значит, ответить-то. Не возмущался бы так истово, если б не хотелось. Не продолжал бы буравить взглядом доски над головой, хоть обернулся бы, что ли. Тоже, выходит, жалко момента потерянного.
Он такой строгий к себе, и такой вдумчивый сейчас, серьёзный, с этим-то личиком детским, с этой-то сажей на щеке, что Хоме страшно охота снова верхом на него сесть, плюнув на философию. Не выйдет, правда. Это тоже обидно. Но тем ему, наверное, Николай Васильевич по сердцу и пришёлся, помимо кожи белой да глаз ясных, что не переупрямить его никак, если во что-то упёрся.
— Скажете тоже, «авансы». Я человек простой.
Хома пыхтит горьким дымом, тот застилает глаза, так что совсем уж ни черта становится не видно. Ему не сильно-то и надо, меньше искушения опять начать глазами Гоголя раздевать, раз уж руками тот не позволяет.
— Я предложил, вы отказались, а вот морали разводить вокруг этого излишне. Некрасиво старших жизни учить. За себя-то решайте, но делайте это молча.
— Вы… очень наглядно предложили, — Гоголь отзывается с легким смешком, воображение само дорисовывает и дурашливую улыбку, и движение бровями, её сопровождающее. Хорошее лицо, открытое, запоминающееся. А может, Хома просто долго ни с кем не водился, вот и выцепляет каждую новую деталь, общением насытиться пытаясь. — И настойчиво. Я вас обидеть не хотел, но как-то, знаете, опешил.
— Неужто раньше «настойчиво» не предлагали? По вам видать, что вы застенчивый, как с вами иначе-то дело иметь. А по вашим же словам, дело имели, и успешно.
Хома поддразнивает, беззлобно, довольный, что беседа тон меняет обратно к более лёгкому. Ну её к дьяволу, всю эту демагогию, честное слово. Он бы много чего сказать ещё мог, с цитатами и без. И про то, что Библию читать должно бы в оригинале, и про то, что за грех содомской засчитать можно почитай любые утехи, помимо тех, что с супругой законной ночью под одеялом. И книгу Царств бы пересказывать взялся, про союз Ионафана с Саулом рассуждая да сравнивая, что ежели любовь меж ними была Господу угодна, то и другая какая-то очень даже может его не разгневать. Но всё это было как-то слишком серьёзно, и особливо потому, что уводило речь от материй плотских к чувственным.
Вот о чём, а о чувствах Хома уж точно никогда ни с кем не говорил, и начинать не собирался. Даже если этот кто-то имел обыкновение в самое сердце взглядом своим проникать и держался так, словно мог знать Хому больше, чем тот сам себя знал, и тем к себе подлейшим образом располагал.
Всё это, очень даже вероятно, вообще было результатом тёмной силы, плещущейся где-то в Николае Васильевиче и периодически накатывающей высокой волной, под которой оказывался погребён и он сам, и всё подле него. Свойственно нечисти страсти людские разжигать, не впервой Хоме с этим сталкиваться.
Проще думать об этом — так.
— Я не буду с вами этого обсуждать, — отзывается Гоголь после такой паузы, за которой крыться может что угодно. По опыту своих за ним наблюдений и чётко слышимой в голосе улыбке Хома делает вывод, что попал в цель со своей подначкой.
— Вы слишком хорошо воспитаны, Николай Васильевич, — отвечает он постным и наигранно-обиженным голосом. — Вами, полагаю, чрезвычайно скучно быть. Не настолько, как могло бы, не поймите неправильно! Я ни в коем случае не поощряю вас стать ещё благочестивее, это сделало б вас невыносимым.
Гоголь открыто смеётся в ответ.
— Вы точно уверены, что выросли при церкви? Мне начинает казаться, что я связался с мошенником.
— С ним самым, с ним самым… Одно другому-то не противоречит.
Хома затягивается поглубже и слушает, как внутри утихают обида с досадой, как смех чужой смывает желание обороняться и спорить. Настаивать, клянчить, переубедить. Правильно всё делает Николай Васильевич с жизнью своей. Зачтётся ему на Страшном Суде. Как знать, может и перевесит благочестие его — дар тёмный. Счастливый человек, хороший, и обвинять его в чём-то сейчас было бы глупо.
Не он виноват, да и не дар его, по правде-то, в том как неутомимо да жарко влечёт к нему Хому. Не проводил он приворотов и не заигрывал даже нарочно. А что другом быть хочет, по душам беседует, в глаза заглядывает доверительно, так это человеку не возбраняется. Нет его вины в том, что под такими взглядами увидеть хочет Хома. И в том, что после отказа спокойного, отвращением не испачканного, только милее он становится — тоже.
Но Хома и сам всего этого не выбирал, а потому на себя также взять вины не может. На все воля Господа.