О дедах, дураках и рукописях в портфеле
9 февраля 2020 г., 21:18
Редактор поправил очки, протер лысеющую голову ладонью, пожевал большими шелушащимися губами и поднял на меня прозрачные глаза с нависшими над ними складками кожи.
— Зачем это?
— Что?
— Ну вот это все, — он постучал по листу тонкой бумаги толстым скрюченным пальцем. — Счастье, крики радости. Абсолютно неадекватные, прошу заметить, крики. За-чем?
Он смотрел на меня как профессор: умный, аж мозги из ушей, и очень, ну просто жутко опытный, в жизни повидавший кучу таких лоботрясов, как я, все мои друзья, предки и прочие знакомые, особым умом явно не обладающие. Последнее слово он произнес по слогам, чтобы до меня точно дошло.
Я пожал плечами и решил не придумывать на ходу. Говорить как есть, а если нет, то не говорить вовсе, потому что это искусство, а в искусстве что? Правильно, сам автор в искусстве. А значит этот умный профессор уже всего меня между моих же строк разглядел. Но тогда зачем спрашивает?
— Ну надо, — как само собой разумеющееся. — Чтобы люди читали и радовались; смотрели на небо и улыбались, потому что оно синего цвета, а синий — красиво. О чем еще писать, если не об этом? Искусство — это же красота мира.
— Такое искусство давно ушло в прошлое, — редактор оборвал меня и положил лист с моими стихами на стол, после чего начал стучать по нему морщинистым указательным пальцем. Потом заговорил лояльно. — Это баловство, а не искусство. А настоящего вы пока не понимаете, ну да это пройдет, у вас есть небольшие, мм, задатки поэта. Если их развивать…
Я молчал.
— Искусство — это чувства! Боль, философия, размышления о смерти и бренности бытия, вот — эстетика, вот красота. Понимаете?
Он был возбужден, отчего морщины на лице переползали с места на место и складки кожи волнами ходили туда-сюда. А серые мутные глаза казались еще мутнее, чем были, когда я только зашел в кабинет, едва не выронив портфель с текстами. Уже потом, дома, я решил, что это потому, что он много думает: обо мне, об искусстве, о пресловутых страданиях или о том, какой же он, черт возьми, умный. Но это я понял несколькими часами позже.
— Почему нельзя по-другому? — спросил я.
— Как?
— Ну, чтобы все хорошо. Чтобы радость, а не страдания. В конце концов, мои чувства говорят мне, что вокруг — счастье.
Он взглянул на меня очень недовольно, а я почувствовал себя очень глупым человеком, потому что — а что я, собственно, знаю об искусстве? Уж точно поменьше, чем старый и мудрый дед, полжизни работающий редактором. Но! Эта мысль оказалась полным фуфлом по сравнению с моей невероятно устойчивой уверенностью в своих творческих способностях и чутье на простые, но прекрасные, в сущности, вещи.
— Вы ничего не понимаете в искусстве, молодой человек.
— А вы, наверное, очень несчастны, — сказал, потому что понял, что дело мое проиграно, и то ли обиделся, то ли просто почувствовал, что всвязи с этим проигрышем мне теперь все можно — не знаю. Но лицо редактора резко начало приобретать оттенок турецкого ковра, и я поспешил встать.
Вышел от деда ни с чем, вернее, с тем же, с чем и пришел: в моей руке болтался портфель, в портфеле болтались рукописи, а в голове — мысли о том, почему я вижу синее небо, а редактор вот нет. Может, он просто настолько умный? Или настолько старый. Много думает о себе или просто — много думает? Ну тогда — лучше быть дураком! Почему-то мне в голову до этого не приходило мысли, что это со мной, а не с дедом, что-то не так. А теперь вот, пришла, и мышцы лица непроизвольно дернулись. Куда только делась моя уверенность?
А потом солнце отразилось от пролетающего автомобиля и прыгнуло мне прямо в глаз, и я засмеялся. Да ну его! Как это может быть неправильной радость! Похлопал по портфелю и пошел, и рукописи мои лежали ровно, в стопочку, только подпрыгивали вместе со мной, когда я видел очередной солнечный зайчик.