***
— Падаль! Лучшая падаль в султанате! Самая гнилая! Видите, как копошатся в ней черви? Видите, как вытекает гной? Падаль! Мясо почти слезло с костей! Ох, какая чудесная вонь! Покупайте падаль, беи! Это был странный базар. Продавали трупы животных, чучела с кривыми мордами, склянки с черной «двухдневной» кровью, отрубленные головы и руки, гнилые зубы, бородавки, отвалившиеся ногти и седые волосы… Покупатели, все длинные, морщинистые, желтые, безмолвно ходили по рядам. Продавцы от них не отличались, только рты у них были раскрыты в вечном крике: — Падаль! — Труп кошки, еще свежий, даже глаза блестят! — Палец наложницы султана! — Десять капель крови с меча палача! Никто не торговался. Даже не было цен, продавцы не называли их, а покупатели платили не золотом, а чем-то другим. После каждой покупки они становились желтее и морщинистее, и некоторые из них уже едва двигались. Но — шли. Упорно, безмолвно. Исчезали в толпе. Базару не было конца — ветхие навесы, под которыми гнил пугающий товар, уходили к самому горизонту. Только один продавец не кричал. Он разложил на низком столике несколько склянок, сам сидел рядом и смотрел вдаль, а покупатели шли мимо. Продавец ловил их за рукава и кивал на свои склянки, но покупатели качали головами, и кожа их шуршала, как бумага. И только один остановился у торговца склянками — необычно живой, весь в черном, с остатками улыбки на ужасающе бледном лице. Торговец дал ему склянку с красной жидкостью. Дал вместе с тряпкой, чтобы покупатель не коснулся яда. Покупатель не пожелтел и не вытянулся. Наоборот, бледность его ушла, сам он окреп, расправил плечи. Торговец улыбнулся и, завязав оставшиеся склянки в узелок, оставил их на столике, а сам встал — длинный, высохший — и пошел вслед за толпой. А толпа шла быстрее, быстрее; покупатели уже бежали, высоко подпрыгивая, только мелькали их тощие ноги. Криков стало меньше, гнили — больше. Толпа опрокидывала прилавки, топтала продавцов, перепрыгивала через трупы. Толпа бежала от яда. И живых в этой толпе было двое — тот покупатель и какая-то девушка, испуганная, в фиолетовом платке. — Оспа, — сказал вдруг покупатель со склянкой. И слово это, такое тихое по сравнению с криками торговцев, остановило всех. Девушка оказалась рядом с покупателем, совсем рядом, и он схватил ее за руку. Открыл склянку. Улыбнулся. Отпил. С губ его капала красная жидкость, похожая на кровь. Он поцеловал девушку, и она почувствовала вкус оспы: острый, сжигающий нёбо и горло. Лишающий голоса. Лишающий жизни. — А теперь, — покупатель оторвался, вытер губы, — иди и смотри, во что превратился мир. Кто-то закричал. Тяжело, будто с зажатым ртом, но пронзительно, горько… Женский голос, молодой, полный странной тоски; и это не крик ужаса, а отчаяния, такого отчаяния, когда все кажется сгнившим, ушедшим и мертвым. Крик остановил толпу, покупателя, девушку. Все они, застыв, смотрели друг на друга, словно пытаясь угадать, кто кричит. А крик нарастал, тягучий, как волна шербета; заливал уши, обжигал, сжимал горло. И никто уже не мог говорить, базар остановился, покупатели сохли и желтели на глазах, а девушка, единственная живая среди них, со слезами понимала — кричит она сама. — Госпожа! Госпожа, проснитесь! Госпожа… Фахрие-султан! Фахрие очнулась с громким, судорожным вдохом. Над ней, чуть не плача, склонилась служанка; она пыталась промокнуть лоб Фахрие платком. — Сколько… Сколько я спала? Спала. Все это было сном. Просто сон. Служанка выпрямилась и спрятала платок за спину: — Недолго, госпожа. Заснули только под утро. «Нет, долго! Я только вчера ходила смотреть свой новый дом… А потом заснула, да, заснула. Ничего не было. Как хорошо! Ничего не было». Фахрие, слегка улыбнувшись, приподнялась. Служанка была странно грустна. Нет, даже испугана. — Что с тобой, Седеф? — О султане беспокоюсь, госпожа. Что же с ним будет?.. И с нашим шехзаде… «А что с ними? Еще вчера были здоровы. Может…» Фахрие застыла с той же легкой улыбкой. Ей стало жарко — на мгновение, а потом холодно, очень холодно, а потом к горлу подкатила тошнота. Воспоминания, потерянные всего на миг, вернулись, свалились ей на голову, сжали ей горло. «Сон!» — уверяла она себя, но служанка прятала взгляд, а в комнате из-за задернутых штор было непривычно темно, а за дверью притаилась тишина. «Сон. Сон! Сон…» — Госпожа… Фахрие не ответила. — Я не могла вас разбудить… Уже полдень. И… кое-кто хочет с вами встретиться. — Кто? — Шахин Гирей. Вкус оспы снова разлился по нёбу, кислый, как кровь. Шахин ждал ее в саду, в укромном месте. Высокие кусты скрывали этот уголок от слуг и господ. Фахрие огляделась — никого. Никто не услышит, никто не успокоит, она наедине с покупателем из сна. И руки ее, кажется, желтеют и сохнут. «Пусть Аллах защитит вас! — сказала служанка недавно. — Вы так плакали во сне… Уж не заболели ли вы?» Если бы… Заболев, Фахрие из ада своей совести попала бы в другой, менее жаркий ад. — Вот уже несколько дней султан болеет, — вздохнул Шахин. — Кто знает, сколько еще это продлится. «Кто знает, когда он умрет, да, Шахин? Какому же шайтану я доверилась? Какого же шайтана я…» — Не говорите Мехмеду, что я сделала ради него. «Ради него?» — Ну как же, — Шахин улыбнулся, — по-моему, надо рассказать. Пусть знает, что ради него вы пошли на такой подвиг. Пусть окрепнет его любовь. — Нет! Легкий ветерок трогал листья, и они тихо шелестели. Зелень, которую просветило солнце, казалась особенно нежной. Но вдруг Фахрие показалось, что кусты чернеют, как от пожара, а листья сохнут и рассыпаются летучей пылью, и все вокруг умирает… и только Шахин остается живым и веселым. В его глазах — смерть, да, она смеется там, и Фахрие стала ее очередным кинжалом. — Я — убийца… Шахин молчал и морщился, будто и ему Фахрие была отвратительна, будто он, толкнувший ее на убийство, был чище. — Своего племянника, султана! И… Шахин молчал. — И шехзаде Мустафу, невинного ребенка! Шахин поднял глаза, и смерть заплясала в них черным вихрем. Всего на миг. Затем он скорчил сочувствующую гримасу и опустил голову, но Фахрие знала — он улыбается, улыбается так, как умеет он один: незаметно вытягивая уголки губ. Улыбается тому, что теперь и шехзаде мается в аду. Тому, что Фахрие погрязла в грехах. — Я пойду, — она поправила платок и отвернулась. — Скоро меня будут искать. Шахин снова поднял глаза, но в этот раз в них был совсем другой огонь. Он будто говорил: «Я знаю. Понимаю. Даже разделяю. Но это возможно только в другом мире, где нет моих демонов». Он не успел ничего сказать — Фахрие ушла, убежала, чтобы не выдать последний свой секрет.***
Настя провела в бараке две долгие недели. Она была бы рада провести и больше, но в один из скучных голодных дней девушек — а их набралось уже с пятнадцать — выволокли на улицу и погрузили в повозки. Связали им руки. Никто уже не пытался сбежать. В шаткой повозке, у окна, глядя на плывущий мимо свободный зеленый мир, Настя изо всех сил старалась не задремать. Их везли через лес, очевидно, в столицу — в мелких городах и селах девушки были бы ни к чему. Настя запомнила все имена: Мелиха, Газель, Менекше, Рукайе, Алена, Саша, Дарья, Хелена… Из русских, германских, венгерских и арабских земель, мусульманки и христианки, темные и светлые, и все до одной — связанные этой страшной судьбой. Проданные неизвестно кому, скованные неизвестной еще цепью, ослабевшие от голода, они спали, вздрагивая в тревожном сне. Настя смотрела в окно. Мир плыл мимо. Бездушный мир. Зелено-желтый, еще не убаюканный осенью. Такой же, как в Греции; солнце везде одно. Настя ловила лучи пальцами, но не могла удержать, и это лишь усиливало тоску. Слабость сделала ее сонной, и Настя понимала, что можно открыть дверцу плечом, вывалиться из повозки и уползти в лес, но не могла даже пошевелиться. Оставалось только дышать уходящим воздухом свободы. Ловить последние лучи греческого солнца. Вспоминать. Мать, отец, солнышко-сестра, корзины с виноградом, лошади, голубое платье… Ягненок в ее руках. Художник. Тот странный, страшный день. И все дни после него, ставшие ядом. И коротким лучом — растрепанный Искандер. Искандер… — Мария, — говорила Настя всем, кто спрашивал ее имя, когда еще были силы знакомиться. И похитителям сказала — Мария. Почему-то они не знали ее имени, а Настя боялась, что дворец, который не отпускает своих пленников, отправит за ней погоню. Боялась, что султан Ахмед сам поскачет за ней. Пусть ищут ее в море — там она теперь, там ее душа. Пусть погубит море всех, кто прятал ее по клетушкам подземелий, кто лишил ее дома и семьи, кто назвал ее отвратительным именем «Махпейкер». У нее еще оставались слезы. Настя сжалась на дне повозки и, прислушиваясь к дыханию спящих подруг, тихо заплакала. Облегчения не было — впрочем, и не его она ждала. Повозка остановилась только через много, много часов. Действительно, столица — Настя поняла это по далекому шуму базаров и улиц. «Все-таки то был не Ускюдар. Где же нас держали? Может, Эдирне? Показывал же султан на карте…» Султан Ахмед говорил, что он — правитель всех этих земель, даже Кефалонии. Маленький светлый мир Насти — тоже под его пятой, и он волен похищать, убивать, властвовать. Но он этого не сделает. И голову ей не отрубит, и жасмин для нее посадит, если Настя его полюбит. Султан Ахмед и Искандер. Искандер и султан Ахмед… Был теплый вечер — самое время для прогулок, любовных перешептываний и тайных убийств. Работорговцы, два дюжих бородача, пожали друг другу руки и разделили девушек; Настю и еще шестерых затолкали в очередной барак, а остальных увезли во тьму. И в бараке было темно. Девушки вяло жевали хлеб, некоторые уже спали, а Настя, несмотря на слабость, стояла у единственного крохотного окна и упорно ждала. Когда луна, наконец, взошла, Настя подумала: «А ведь ее видят теперь все. Мама, отец, сестренка… И Искандер. И султан Ахмед тоже видит, тоже улыбается. Всем улыбается луна — и похитителям, и похищенным, и жертвам, и палачам. И для всех одинаков мир…» Но был ли мир справедлив к ней? Где же под этой вечной луной ее место? «Ведь не в этом бараке? Не у этого грязного окна? Ведь я заслужила лучшего?» Завтра — Настя знала — ее продадут. Мария-гречанка уйдет под руку со своей новой жизнью. Там ее накормят, там она наберется сил и сбежит, точно сбежит. Луна смотрела недоверчиво и грустно.