Кукла

NC-17
Завершён
287
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
173 страницы, 78 037 слов, 20 частей
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
287 Нравится 87 Отзывы 76 В сборник

Се ля ви

Настройки

«нам хотя бы приснись день в небесном саду, но глаза, что подняты ввысь, рая никогда не найдут»

      Сам того не сознавая, я превратился в чудовище. Роль мученика сменилась на образ разрушителя — и каждый раз, когда я делал шаг в эту сторону, понимал: играйте ли вы в страдания или в месть, обратного пути может уже не быть. Главное — не заиграться: реабилитация души не продаётся в кредит.              Жизнь бросает нам вызовы без инструкции по безопасности. Она просит отдать то, что бережёшь годами, — не кошелёк и не фамильную посуду, а что-то спрятанное под кожей, зашитое под рёбрами. Это — память. Самая нелицеприятная кость в горле, та, что перекрывает дыхание и мешает думать свободно. Но кто когда‑то думал, что её можно отнять? Мы её лелеем, как реликвию, не подозревая, что однажды придётся обменять на билет — куда угодно, лишь бы скрыться от боли.              Память заставляет сердце колотиться в ритме правды: она обливает нас кровью чувств, разгоняет эмоции по венам, учит любить и помнить, не наступать на те же грабли. Память — это и якорь, и парус: помня о тех, кого уже нет, мы не теряем способность надеяться, видеть впереди дорогу и верить, что всё ещё начинается.              Я не мог поставить на чашу весов жизнь чужого ребёнка ради сохранения сестры. Это не арифметика — это приговор совести. Но в моей голове шестерёнки работали иначе: включались автоматические сцены из детства, и память раскладывала передо мной кадры, которые отравляли рассудок и требовали расплаты.              Я вспоминал мать — полусогнутую, еле волочившую ноги, собирающую по двору пустые бутылки, на которой отыгрывали свои злые сценарии чужие голоса; её слёзы, её попытки снова подняться, снова склеить разбитое сердце. Помню, как она снимала обручальное кольцо, как сдаёт его в ломбард, и на следующий день уходит уже без семейной реликвии — чайного сервиза, переданного через поколения, который был больше, чем фарфор: он был памятью о том, откуда мы родом. Она отдаёт не вещи, а часть собственной истории, чтобы прожить ещё один день и ждать, что завтра будет легче.              И вот, когда я взвешиваю всё это, понимаю страшную логику: память — она же и обвинительница, и оправдательница. Она требует. Она приказывает. Она говорит: отдай. Но какой ценой? Сколько судеб можно принести в жертву ради спасения одного имени на бумаге? В тех решениях нет героизма — есть простая, жестокая математика выживания, где истинные виновники остаются в тени.              Я стал чудовищем не потому, что хотел — а потому, что позволил памяти делать из меня палача. И в этом, может быть, главная беда: мы не осознаём, как легко можно переступить черту, сделав из любви инструмент шантажа, из памяти — обвинительный акт. Мир учит нас считать людей активами; мне же осталось учиться считать их людьми, пока ещё не поздно.              Судьба распорядилась странно: роль защитника вместо матери выпала мне — старшему брату. Я принял этот груз, потому что когда-то пообещал себе: быть щитом там, где уязвимы самые маленькие. Обещание — как якорь; оно держит, даже если вода вокруг бурлит.              Я согласился на условия отца, но поставил свои: не трогать Элис. Пусть её мир останется как можно ближе к прежнему — школа, ровесники, детские разговоры. И ещё — мы будем видеться столько, сколько потребуется мне и ей, пока не вырастет другой, более важный персонаж этой истории — девочка Кира. Я видел в ней не просто чужое дитя, а символ того, что можно было бы потерять или спасти.              Кира жила в розовом мире, который для нас был лишь миражом: семья, достаток, уют, отец‑вечно‑в разъездах, но любящий. Как уязвимы даже те, у кого «всё есть» — он не смог защитить их от себя самого. Глупость, которую я видел сквозь зубы: хранить код от сейфа в одной из кукол. Кто додумался бы искать секрет в фарфоровой улыбке? Но кто сказал, что у некоторых в голове порядок? Дарить сотню кукол дочке — и не заметить, что одна из них — ключ к судьбам. Моя Элис могла лишь мечтать о таком изобилии.              Богатые часто с ума сходят от избытка — так просто и горько. Я видел, как Киру лишают шансов: двери ведущих вузов для неё постепенно закрывались, возможности перекрывались тонкими, но неумолимыми руками. Она и её мать не знали, что их жизнь превратилась в витрину под постоянным наблюдением — машины, фотографы, люди‑шестерёнки, следящие за каждым шагом. Это не паранойя, это реальность, поставленная на поток.              И в этой системе контроля была своя, циничная логика: благодаря тщательной слежке семье Ярцевых внешней опасности можно было избежать. Отец моих целей «пробивал» связи, выстраивал каналы — порой подозрительные, порой жестокие — через которые фильтровались все контакты матери и дочери. Поддерживали их в основном Исаевы, но и эта опека оказалась шаткой: Инга быстро обрывала связи, везде искала подвох. Она догадывалась, возможно знала о слежке, но силы найти выход у неё не было.              Я стоял между миром, где память и долг требуют мести, и миром, где ценность человеческой жизни измеряется не в кодах и сейфах. Моя задача была простой и жестокой: сохранить детей, которые оказались марионетками в чужой игре, и не дать системе вновь перекроить их судьбы. В этом смысле я стал и хранителем, и надзирателем — ролями неприятными, но необходимыми.              Такова была цена обещания: согласиться на сделку с отцом, чтобы вырвать из его рук то, что ещё можно спасти. И, пока вокруг кипела борьба за влияние, я молча записывал себе одно правило — беречь детство, даже если для этого придётся ломать чужие планы и свои старые представления о добре и зле.              Так или иначе, жизнь шла своим чередом — та непримиримая река, что не спрашивает ни о горе, ни о клятвах. Мы часто виделись с Элис, и каждый раз я ловил себя на том, что сначала смотрю не в глаза, а на тело: синяков не было, но её фигурка стала точёной, как вычеканенная из стеснённых обстоятельств. Она вовсе не голодала случайно — умышленно. В школе приглянулся мальчик, а принцессе, по её законам, не положено жевать бургеры и картофель фри в Маке. Принцессы в тиарах и платьях обязаны ковырять в тарелке сельдерей, сидя в ресторане, где трава на декоративной клумбе стоит дороже всей нашей сети фаст‑фуда. Парадокс богатого воспитания: чем больше достатка, тем тщательнее игра в благопристойность.              Я видел, как Лиза взрослела на моих глазах — и радость от этого была почти болезненная. Она не радовалась расстоянию, которое учёба навязывала между нами; ей не нравилось пустое общение в соцсетях, бессмысленное и тусклое, как экран в полночь. Элис всегда ждал встречи со мной: даже в болезни она умоляла отца впустить меня на полчаса‑час, чтобы вдохнуть воздух родного присутствия. Те апельсины, что я ей покупал, для неё были не просто фруктами — наполовину сахар, наполовину мёд, и каждая долька таила в себе ладан надежды. Таблетки кажутся сладкими, когда на пороге появляется брат — так, по‑детски, и в то же время по‑взрослому наследственно.              Время ничего с ней не сделало: в самых важных местах она осталась ребёнком, и иногда мне казалось, что мы живём обычными жизнями, не в постоянном ожидании того катаклизма, что мог всё изменить. Но может быть, Лиза давно забыла тот хитро сплетённый план отца? Или научилась жить так, будто планы чужих людей — это миражи, рассыпающиеся при первом шаге в свет? Я не знаю. Знаю лишь, что её привычки — ограничения, выборы и маленькие радости — говорят о том, что детство у неё ещё не украли полностью. И это даёт надежду — хрупкую, но стойкую.              Она не красилась — и в этом было её величие. Лицо у Элис оставалось тем же детким: честным, открытым, не притворяющимся. В то время как вокруг девочки стремились состариться преждевременно, нанося на кожу маски и складируя под носом чужую улыбку, моя сестра была как чистый лист, на котором ещё не успели написать чужие требования. Явно видно было: ресницы густые и длинные от рождения, кожа ровная, и эти черты казались мне почти преступлением в мире, где женская красота измеряется граммами туши и миллиметрами накладных губ. Кто‑то торопится потерять лицо ради чужого уважения; Элис же сохраняла своё, немаркое, как реликвию.              Смотреть на неё рядом с её сверстницами — всё равно, что видеть прилив свежего воздуха в комнате, где давно принято дышать запахами пластика и тонального крема. Они уже тренировались выглядеть старше, а у неё — природная невинность, не замаскированная никакой «штукатуркой». Это не только эстетика — это акт сопротивления. Маленькая девочка, не стремящаяся прикрыть себя фасадами, казалась мне редкостью, которой нужно хранить, как книгу, у которой ещё не перелистнули первую страницу.              И когда подошло время выбирать дорогу дальше, Лиза хотела идти по моим стопам — в бюджет, туда, где учатся те, кто умеет бороться за место под солнцем. Я вовремя спустил её с этих ступеней. Не из гордыни, не из желания контролировать, а потому что видел в этом тупик для неё. Я предложил другой путь: юриспруденция — сухая и порой скучная дисциплина, но обеспечивающая шанс на прочное место в жизни. Государство и право, нормы и формы, азы криминалистики и психологии — нудятина, конечно, но зарплата и перспективы — вопрос практический, а не романтический. Лучше синица зарплаты в руках, чем журавль мечты, который у нас в провинции так легко растеряется.              И вот здесь раскрывается наша беда: в провинциальной шахматной партии диплом важнее тем более, чем престижнее вуз. Чтобы стать юристом, а не уволенным помощником, нужна не только теория, но и преподаватели, и контакты, и имена университетов, которые откроют двери. Наш городишко — это зеркало: оно отражает, но не пропускает дальше. Я не мог пойти поперёк — не мне решать против течения, не мне ломать те невидимые сети, что держат нас в рамках. Решения принимались не так уж часто нами; чаще — обстоятельствами.              Так мы снова расстались: она — с детством, которое всё ещё упрямо держалось за неё, и со мной, который пытался подменить ей взрослый выбор заботой. Мне казалось, что я действую ради её блага, но в каждом выборе была и тень моей бессильной гордости: направить, отстоять, уберечь. Разлука — это плата за шансы. И в этой плате — вся наша честь и трагедия: мы учимся беречь детей от бездны, делая их взрослыми прежде времени, или предоставляем им свободу и рискуем потерять то немногое, что осталось от детства. Я выбрал практичность, потому что обещал защитить, а защита в нашем мире часто звучит громко и сухо — как юридический термин, под которым прячется любовь.              — Вдруг у отца снова поедёт кукуха, и он кинется на меня с кулаками. Я боюсь быть там, где нет тебя. Кажется, меня и нет без тебя, Саш, — её голос дрожал, и она, как всегда, не решалась смотреть мне в глаза, теребя в тонких пальчиках билет на самолёт и паспорт. Маленькая. Ей всё ещё казалось пятнадцать — низкорослая, худая, с крылышками за спиной и лёгким нимбом над головой. Я сам не хотел её отпускать; не знал, чего ещё ждать от отца. И всё же пытался убедить и её, и себя, что всё будет иначе.              — Я буду приезжать, звонить, — сказал я, стараясь, чтобы даже обещание звучало твёрже, чем я чувствовал. — А насчёт отца — он не тронет тебя. Это в его интересах. В противном случае я откажусь от сделки и не впутаю в его тёмные дела семью Ярцевых.              Она подняла на меня свои голубые глаза — едва розовые по краям, медленно теряющие блеск, налитые кровью. В них отразился целый мир усталости; на лице, где ещё вчера горел ребёнок, поселилась равнодушная печать.              — Ясно, — выдохнула она, и это «ясно» звучало как приговор.              Я не боюсь смерти. Я не трус, который прячется от неё в тени; я готов смотреть ей в лицо. Но есть страх покрепче: мысль о том, что случится с Лизой после моей кончины. Никто не встанет между ней и миром, который может раздавить её. Я — её опора, её каменная стена, старший брат, которого она считает щитом с первых его вздохов. Моя обязанность — держать этот щит, пока дышу.              Дни плелись в недели, недели в месяцы, месяцы в годы. Я учился; она считала дни до восемнадцати — до срока, когда, по идее, кошмар должен был закончиться. Между прочим, в её душе уже поселилась ненависть — жгучая и белая — к той девочке, ради которой наши жизни оказались на весах. Лиза злилась, не щадя ни себя, ни чужую невинность; ей было всё равно, как сильно изменится судьба того, кто ни в чём не виноват. Её желание простое и по‑детски отчаянное: чтобы весь этот кошмар наконец завершился удачно.              Я слушал, видел, считал дни вместе с ней — и каждый из них был как монета в копилке надежды. Надежда таяла и восставала в моей груди. И пока был я, она могла хоть немного дышать.              Я понимал всю безумность задуманного: пробраться к Кире, снюхаться с её окружением, войти в квартиру чужого ребёнка и, как в дешёвом детективе, по‑быстрому перебить фарфоровые фигурки в поисках той самой бумажки, от которой зависела жизнь моей сестры. Звучит как сумасшедший план — и был им. Хитрости у отца не было, зато был пахучий коктейль из самоуверенности, лицемерия и голого желания добраться до чужих богатств. Низость — она всегда бьёт по самым уязвимым.              После школы наступил момент выбора у Киры: поступление, надежды и закрытые двери. Отец всеми правдами и неправдами добился того, чтобы дочь Ярцева не смогла попасть в топовые вузы. Систему подменили на продажную игру: доплаты приемным комиссиям, фраза‑мантра «Мы вам позвоним», от которой уже никто не звонил. Малышку катали от кабинета к кабинету до середины августа, пока оставшиеся дни не превратились в точку невозврата — и тогда, в порыве отчаяния, она подала документы в тот же университет, где учился я. Судьба иногда шепчет одинаковые адреса.              Четыре года в университете пронеслись как один миг, но этот миг был наполнен тяжестью: давление отца, ноша Лизины обид, экзамены, зачёты, бессонные ночи над рефератами. Голова раскалывалась от бессонницы; в глазах стоял постоянный туман. Элис тоже страдала, и её страдание было моей зеркальной болью. Она звонит мне, боится помешать, тихо спрашивает:              — Ты не занят? — и я, хоть и занят почти всегда, не мог отказать. Её голос был для неё же и якорем, и спасательным кругом.              Она верила, что время подходит к концу, что её собственный концлагерь вот‑вот распадётся. Верила так, что это ожидание стало её навязчивой мыслью — надеждой и проклятьем одновременно. Когда человек так ждёт освобождения, любой шорох кажется итогом, и каждое «скоро» начинает занимать весь мир.              После университета у Элис должен был начаться новый этап — практика, вход в профессию. Она хотела вернуться в родной город, будто туда можно было спрятаться от всего, что её ломало; как будто родные стены могли стать щитом от чужой жестокости и от тех судьбоносных решений, которые принимали далеко не ею. Я знал: дорога впереди будет трудной, но каждая её маленькая победа была для меня смыслом. И пока она собиралась уезжать, я молча складывал свои страхи и надежды в карман, чтобы снова быть тем, кто будет ждать, защищать и отвечать за неё перед миром.              На закате моей юности, или, быть может, на рассвете новой, более зрелой эпохи, мир вокруг меня вдруг закрутился в вихре. Этот вихрь был соткан из нежных голосов и несмелых взглядов, принадлежащих юным, неискушенным студенткам. Они, словно мотыльки на свет, слетались, каждая, казалось, попадая в орбиту моего притяжения, в поле моего негласного надзора. Я, тогда еще не помышлявший о стезе аспирантуры, вдруг осознал всю циничную прелесть открывшихся возможностей. И, признаюсь, воспользовался ими без тени сожаления, с дерзостью, присущей лишь тем, кто чувствует свою безнаказанность. Мои методы были порой грубы и беспощадны, порой же — до странности нежны и ласковы, словно игра на контрастах, призванная лишь глубже втянуть в свою паутину.              Не стану лгать: мой выбор никогда не был хаотичным. Я не был охотником за всеми подряд. Лишь «особенные» привлекали мое внимание — те, чья искра горела ярче, чья наивность была прозрачнее, или чья дерзость вызывала ответный интерес. Безусловно, среди них были и те, кто искренне жаждал знаний, кто привык прокладывать себе путь упорным трудом, зарабатывая каждую оценку потом и кровью. Но были и другие — те, что стремились к иным «вершинам», предпочитая выкладываться на все сто процентов не на конспектах, а на моем столе, после того, как университетские аудитории опустеют. Я позволял им это, ибо они мастерски владели искусством немого призыва: без стеснения раздвинутые стройные ножки в первых рядах, небрежно накручиваемый на тонкие пальчики упругий локон волос, или «случайно» оброненная во время лекции ручка, дабы продемонстрировать свои прелести не только мне, но и всему курсу.              И, признаюсь, меня это ничуть не смущало. Зачем отказываться от дара, что сам падает в руки, снимает влажное белье и беззастенчиво устраивается на учительском столе? Такие вызовы требуют ответа. Во-первых, их дерзость нужно было не оставить без внимания, а, во-вторых, захлестнуть волной необузданной страсти, довести до крика наслаждения, разорвав пуговицы на блузке в безудержном порыве. Намотать волосы на кулак, чтобы стоны звучали во весь голос, а рот раскрывался в беззвучном крике от накрывающей волны удовольствия. Они мечтали, чтобы я вновь заметил глубокое декольте на следующей паре, яркую красную помаду, вспомнил, как умело их губы обращались с моим тайным желанием.              Вся эта игра была лишь попыткой запечатлеться в моей памяти. Все они лелеяли хрупкую надежду: а вдруг однажды, в пятничный вечер, зазвонит телефон, и мой голос, полный тоски, предложит повторить? А вдруг я завалюсь к ней, а наутро попрошу почесать спинку в ванной, и она, гордая, будет расхаживать по квартире в моей рубашке, убежденная, что отхватила себе того самого «особенного» мужчину. И эта, казалось бы, безобидная игра с огнем, в которой каждый видел свои призы, продолжалась, оставляя за собой шлейф недосказанности и разрушенных иллюзий.              На излете былого я, казалось, окончательно увяз в трясине собственного цинизма. Всякая новая встреча, всякое новое лицо, принадлежавшее юной студентке, лишь подтверждало мою теорию о мире, где все можно купить, а еще легче — взять даром. Я прекрасно знал, что эти «честные давалки», как я их тогда презрительно именовал, были прекрасно осведомлены о существовании друг друга. И каждая, подобно героине наивной драмы, мнила себя спасительницей, целительницей моего порочного «недуга кобеля», надеясь влюбить меня до беспамятства, а затем, по классике жанра, окольцевать и упрятать в оковы брака. Но для меня все они оставались лишь мимолетными эпизодами, одноразовыми впечатлениями, что, насытившись, отворачивался, оставляя за собой лишь пустоту.              Взял, использовал и отбросил.              Вот она, моя философия, циничная сентенция, выведенная из собственного опыта, словно отточенная цитата некого «великого» человека.              Однако время, неумолимый творец судеб, подгоняло меня вперед. И вот, вновь распахнулись двери нашего института, впуская новую волну первокурсников — юных, зеленых, еще совсем несмышленышей. Но эта волна оказалась особенной, ибо среди них мерцала одна очень важная звезда — Кира. Эта девушка, неожиданно для меня, стала тем самым золотым ключиком, которого я, этакий Буратино, так долго искал, чтобы спасти свою собственную Мальвину — сестру Элис.              Но предполагаемый сценарий изменился кардинально. Сценарий, где я, по привычке, закрутил бы с ней легкий роман, а затем безжалостно бросил, оставив наедине с девичьими слезами и обманутыми надеждами. Но вдруг, как вспышка молнии в кромешной тьме, я представил: будь она моей сестрой, этой беззащитной Мальвиной, я бы так же отчаянно переживал за нее, как за Элис. И, клянусь, проломил бы голову любому, кто осмелился бы воспользоваться этим ангелом. И с каких, скажите мне, пор я, черствый и равнодушный, начал думать о чужих чувствах, о душе совершенно незнакомой девушки?              Возможно, с того самого момента, как до меня дошло осознание: Кира совсем одна в этом огромном, безразличном мире. У нее никого нет. Даже ее мать, словно призрачная тень, скитается где-то в небытии, пока дочь живет по скудному расписанию: дом — универ, универ — дом. О каком тепле, о каком уюте могла идти речь, если дома никто не ждет, никто не звонит, никто даже не догадается черкнуть пару скупых слов в дешевом смс? Никого нет. Даже кота, чтобы скрасить одиночество. Только кромешная темень и оглушающая тишина в пустующей квартире, да вечно бдительная соседка снизу, готовая при малейшем шорохе или отголоске мужского голоса за стеной немедленно вызвать полицию, докладывая о немыслимом — об изнасиловании малолетней студентки. И в этой жуткой изоляции, в этой хрупкой беззащитности, я вдруг увидел не добычу, а душу, нуждающуюся в чем-то гораздо большем, чем мой привычный, эгоистичный интерес.              О каком тепле, о каком покое могла идти речь, когда дом — это лишь стены, а не пристанище? Никто не ждет, не тревожит телефонными звонками, даже пара скупых слов в дешевом смс не нарушит этой гнетущей тишины. Никого. Даже кота, чтобы скрасить мрак. Только темень, вязкая и оглушающая, заполняющая пустующую квартиру. И эта соседка снизу – воплощение паранойи и бдительности, готовая при малейшем шорохе, при отголоске мужского голоса за стеной, немедленно звонить в полицию, донося о «насилии над малолетней студенткой». В этой атмосфере одиночества и подозрительности жила Кира.              С какого же момента наши отношения, начавшиеся как строгая линия «учитель/ученица», сорвались в этот безумный штопор? Быть может, с той провокационной сцены, когда ее однокурсница, бесстыдно и демонстративно, отдалась на моем столе? Или с тех часов репетиторства, когда Кира впервые оказалась со мной наедине? А может, все началось с моего фальшивого, циничного брака с Ингой, ее матерью? Или же фатальная ошибка была совершена в тот самый день, когда она, впервые переступив порог вуза, попала в поле моего зрения?              Я не хотел, но в то же время намеренно причинял ей боль. Я делал это с хирургической точностью. Специально заваливал на зачете, чтобы увидеть ее растерянность. Специально женился на ее матери, чтобы вбить клин между нами. Специально соблазнил ее лучшую подругу, для которой публичный секс был обыденностью, сродни чистке зубов. Я хотел, чтобы Кира окончательно запуталась в лабиринте моих поступков, возненавидела меня, отвернулась. Чтобы перестала смотреть на меня этими глазами загнанного котенка, которого отчаянно хотелось спасти, забрать себе, заменить ею всех и вся, лишь бы не видеть, как она теряет способность нормально дышать, ясно мыслить. И я, сам того не осознавая, терял эту способность рядом с ней.              Я не выносил, когда она плакала по моей вине, из-за случайно брошенной фразы, из-за очевидного отсутствия любви к ее молодой, еще не запятнанной душе. Я знал, что чувствует Кира: что она никому не нужна, что все вокруг — враги, что она одна в этом мире и должна идти по этой дороге жизни в полном одиночестве. Она казалась мне такой же маленькой и хрупкой, как моя Элис. Но в то же время — сильной, той силой, которой так не хватало моей сестре.              Эта девчонка не боялась столкнуться со страхом, не боялась, что ее сердце вновь разобьется. Но она боялась, что я услышу ее всхлипы, ее безнадежные стоны в ночи, вызванные накрывающей истерикой. Она вжималась лицом в подушку, комкая одеяло от бессилия, думая, что я слеп и не увижу наутро красных, опухших глаз, этого вялого, грустного личика.              А я… я действительно делал вид, что не замечаю. Не желал лезть в ее душу без приглашения. Но продолжал покупать бумажные платочки, как бы невзначай подкидывая их в ее комнату. Боясь, что она заметит мою неловкую заботу. Боясь признаться, что ее боль стала моей.              В какой же миг я утратил бразды правления над собственной душой? Когда граница между моим «я» и ее хрупким миром стерлась до неразличимости, и ее боль стала невыносимым эхом в моей груди, заставляя забыть о собственных, казалось бы, глубоких ранах? Втайне, в глубине самых потаенных уголков сознания, я ловил себя на ином желании: бесконечно продлевать эти вечера за просмотром фильмов, а затем, когда ночь накроет мир своим бархатным покрывалом, бережно относить ее в постель, укрывать легким одеялом. Просыпаться утром, готовить блинчики, чувствуя, как мир наполняется смыслом, видя ее – заспанную, по-детски счастливую, и, о, ужас, любимую. Этот образ, столь чуждый моей прежней жизни, вспыхивал яркой искрой, почти обжигая.              Но проклятая реальность, словно злой рок, вновь и вновь подталкивала меня к черте, вынуждая причинять боль. Не по злому умыслу, нет. Скорее, по инерции, по стечению обстоятельств, которые опутали меня, сделав заложником собственной же игры.              И вот мы в кинотеатре, на ужастике. С демонстративной небрежностью я жевал попкорн, а между делом бросил ей, почти небрежно, полушепотом:              — Не кричи и не смущай меня, просто дай знать, если напугана.              Я был уверен: она, как и все остальные, будет прятать лицо в ладошках, робко бормоча:              — Скажи, когда все закончится, ладно?              Я ждал подтверждения ее слабости, ее девичьей наивности.              Но Кира, эта хрупкая, но такая непокорная девчонка, лишь закатила глаза, словно мое замечание было досадной мелочью, и с убийственным равнодушием парировала, не отрываясь от экрана:              — Пф, я почти девятнадцать лет живу в кошмаре. Тут ты еще нарисовался.              И этот укол, полный циничной мудрости, обличил всю тщетность моей игры, пронзив меня глубже любого бутафорского монстра на экране. Моя маска бесстрастного наблюдателя дала трещину.              И вот, в кульминационный момент экранного ужаса, я сорвался.              — Пердых под дых! — заорал я на весь кинозал, швыряя попкорн в сторону монстра, то и дело прикрываясь пиджаком, словно щитом. Вокруг поднялся возмущенный гул, люди шикали, кричали в ответ, а Кира, эта маленькая укротительница хаоса, пыталась утихомирить меня, прикрывая ладошкой мой рот. — Боже, что они делают! — я был уверен, что эти твари вот-вот выскочат с экрана и сожрут мой мозг. Я продолжал брыкаться, а Кира, с невероятным терпением, прикрывала мне губы и глаза, пытаясь вернуть меня в реальность, что, увы, не увенчалось успехом.              — Простите! Извините! — она, краснея, оборачивалась к возмущенным соседям, прося прощения за мои выходки. А когда я, наконец, успокоился, она наградила меня легким, но ощутимым подзатыльником, от которого я окончательно смутился, уставившись в пустой бумажный стаканчик из-под попкорна.              Однако, в те моменты, когда я видел, как она прижимается к тому сопливому мальчишке, мне не было стыдно за свое дурачество, за громкие и порой неправдивые слова.              Я и подумать не мог, что эта маленькая девочка Кира способна на такую откровенность при всех, наплевав на предрассудки, на грязные подъезды, а уж на ту вечно стучащую бабку и подавно. Представить только: как она льнет к нему, тянется к его липким ручонкам, сгорая от желания почувствовать мальчишку наконец внутри. Она трется о него своим телом, тихо стонет, чувствуя, как земля уходит из-под ног от мимолетного, казалось бы, наслаждения, и ее ножки ощутимо трясутся, боясь потерять равновесие. И так стремительно, так нежно и ласково, словно кошка, она ластится к нему, забыв о чести, гордости и принципах.              На мгновение я даже представил, что она танцовщица, которая делает все это за деньги, не по-настоящему, а за плату. Так я не хотел верить в происходящее, хотел вырвать и стереть эту сцену из памяти, вновь создавая в своем сознании образ ангела. И самому станцевать с ним – без слов, без звуков, без зрителей.              Все это было игрой, которую затеял я, но, в конце концов, проиграл. Я сам оказался второстепенным персонажем, пешкой на шахматной доске девочки Киры, к которой я перестал питать братские чувства. Я полюбил эту заносчивую, капризную девицу, и это осознание стало моим окончательным поражением.
Примечания:
287 Нравится 87 Отзывы 76 В сборник
Отзывы (5)