«я так хочу испить эту чашу до дна, до последнего глотка»
Внезапно, словно гром среди ясного неба, явился этот индюк, Палыч. И вот, в самый критический момент, мой разум отказался складывать этот пазл. Неужели Эфка, та, что казалась столь предсказуемой, передумала делить ночь с Чернышом и спешно ретировалась домой? Детали не сходились, картина мира рассыпалась, и каждая попытка собрать ее воедино казалась бессмысленной, ибо чем дальше, тем яснее было: передо мной — иллюзия, хитросплетение лжи. Все это походило на отчаянно выдуманную историю, где Палыч — прекрасный юноша из сказки, моя бывшая лучшая подруга — бедная Золушка, а я, по-видимому, была призвана играть роль злобной мачехи, что стремится испортить чужой счастливый финал. И вместо клыкастого кота Люцифера в этой версии сказки маячил Вик. Красивая, должно быть, история вырисовывалась, вот только мне в ней не было места. Казалось, этот мужчина, Палыч, каким-то мистическим образом знал, что я здесь, в душном плену подъезда, в липких объятиях Вика, который с хищным предвкушением надеялся завершить начатое. И, странное дело, он словно оттягивал момент, нарочито смакуя каждую секунду моего испуга, мою беззащитность. Но тут, словно из ниоткуда, возник Черныш. Он, подобно храброму рыцарю в сияющих доспехах, примчался, чтобы спасти меня от трехглавого змея, насадив его на свой меч-кладенец. И, как истинный русский молодец-удалец, он победил его. Мне, наверное, следовало бы броситься ему в объятия, прижаться губами алыми к его румяным, теплым щекам и, признавшись в светлых и искренних чувствах, выйти замуж под занавес этой героической драмы. Признаюсь честно, я даже испытала облегчение от того, что Палыч оказался рядом. В одночасье Вик, еще секунду назад казавшийся лишь надоедливым, превратился в чужое, холодное и жестокое чудовище, способное причинить мне немыслимую боль, не дрогнув. Теперь мне было жутко находиться рядом с этим человеком, даже когда он валялся на холодном кафеле, свернувшись в позе эмбриона и жмурясь от пронзительной боли в животе. Его беспомощность не уменьшала моего отвращения, лишь подчеркивала глубину того ужаса, который он внушил. Но вместо того, чтобы броситься в объятия «спасителя», я молча, словно тень раскаяния, стала подниматься по ступенькам вверх, направляясь в свою квартиру, следуя за Чернышом. Я чувствовала себя нашкодившим котенком, который, ослушавшись хозяина, выбежал на улицу – в жестокий, грязный мир, готовый растоптать меня, смешать с дерьмом и беспощадно испачкать мягкую белую шерстку такого, казалось бы, нежного создания, как я. Горькая истина: благими намерениями действительно вымощена дорожка в ад. Ирония ситуации не ускользала от меня. В его глазах я, наверное, выглядела не иначе как дешевая шлюха, готовая к самым отвратительным поступкам прямо там, в душном подъезде. Признаться в этом – перешагнуть через себя, Господи, я даже стесняюсь это назвать. Мужчина кинул ключи на комод, и его жест прозвучал громче слов, став прологом к неизбежному. Затем он обернулся ко мне, скрестив руки на груди в манере, что не оставляла места для сомнений: это будет серьезный разговор, или, скорее, приговор. — Тебе мама не говорила, что такая хорошая девочка, как ты, не должна зажиматься по углам с малознакомым сопляком? — его голос прозвучал как хлыст, хлещущий по обнаженным нервам. По иронии судьбы, сейчас от меня, наверное, ожидалось именно это: расплакаться, признаться в наивной глупости, в том, что доверилась в руки плохому мальчику, и, конечно же, пообещать, что никогда-никогда я больше так не поступлю. Ах да, и еще слезно умолять о том, чтобы маме не рассказывал, а в конце своей исповеди назвать его «папочкой», чтобы он растаял от умиления. Чтобы обнял, прижал к себе, заварил вкусный, ароматный чай с ромашкой и корицей, укутал в плед и сел рядом, защищая от возможных ночных кошмаров, как маленькую. Но вместо этой предсказуемой пьесы, из меня вырвался совсем иной монолог, полный горечи и язвительности: — Чего ты приперся? Кто тебя вообще просил? Ты же занят был, тебя столько времени не было, а тут вдруг, как по мановению волшебной палочки — дзынь, и вот он, принц прискакал, а конь, наверное, на стоянке стоит, да? Помощь мне твоя не нужна, ясно? Вообще, я хотела этого и долго к этому шла, а ты… ты все испортил. Слова вырывались, словно дикие звери из клетки, и я сама не ожидала от себя подобного всплеска. Но защитная реакция – она такая. Да, бесспорно, в глубине души я знала, что сама виновата во всем. Но признаваться в этом Чернышу? Увольте. Моя гордость не позволяла, и эта маленькая крепость упрямства была единственным, что оставалось мне в этом мороке. Он подошел так близко, что воздух вокруг меня сгустился, стал обжигающим, как раскаленная сталь. Его слова, резкие, как удар кнута, пронзили меня насквозь: — Твои зеленые сопли и горькие слезы буду утирать я, а не тот мудак, которого ты, вероятнее всего, сейчас считаешь любовью всей своей жизни. Это было прямое попадание в самую уязвимую точку, туда, где робко пульсировало самое сокровенное. Я отшатнулась, как от прикосновения чумы, но стена была неумолима. Ее холодная, шершавая поверхность впилась в спину, прижав меня к нему, к этой опасной близости. Его взгляд, пронзительный и отчаянный, смотрел прямо в мои глаза, и в этот момент я почувствовала себя загнанной в угол, как испуганное зверь. — Я уверен, он еще там, лежит и корчиться от боли. Останавливать не буду, — прошептал он, и его горячее дыхание, обдавшее мою шею, заставило кожу покрыться россыпью мурашек. И странное дело, одна только эта фраза, такая далекая от романтики, вызвала во мне какую-то дикую, нелепую фантазию. Вдруг я представила, что эта ситуация — вовсе не угроза, а признание. Что его приближение — это желание обнять, защитить, вжать мою хрупкую фигурку в свое сильное тело, а потом — нежный поцелуй в лоб, от которого щеки вспыхнут румянцем, а сердце забьется в экстазе. Я почти чувствовала, как мое собственное сердце, мятущееся, колеблющееся между «да» и «нет», готово было вырваться из груди. Я готова была прижаться к нему, вдохнуть этот такой знакомый, но такой желанный запах, утонуть в его тепле, поддержке, и, возможно… в любви. Но реальность оказалась беспощадной. Он отвернулся, как будто я была лишь незначительным препятствием на пути к своей комнате, оставляя меня наедине с этим оглушительным, звенящим молчанием. Оно то кричало мне в уши о том, что произошло, то затихало, оставляя лишь назойливое, зудящее ощущение, похожее на мошкару, которая не дает покоя, заставляя снова и снова перемалывать в голове каждое слово, каждый взгляд, каждое движение. Сама виновата. Эта мысль, как кислота, разъедала изнутри. Я не могла сдвинуться с места, чувствуя, как к горлу подступает тошнота, а глаза наполняются жгучей влагой. Пути назад не было. Исправить, вернуть, забыть — все было тщетно. Я знала, что не смогу спрятаться даже у Эфки, потому что она стала для меня символом предательства, той, кто разрушил мой мир, превратив семью в скопище изменников, а чувства — в клубок из любви и ненависти. Все виноваты вокруг тебя, но только не ты. Как же часто я повторяла эту мантру, и как же горько осознавать ее правдивость. Я всегда искала виновных. В измене Черныша маме – виновата Исаева, само воплощение эгоизма, похоти и безнравственности, спрятавшееся за благозвучным именем. В своей нелюбви, в мимолетных признаниях к тому, кто вызывал лишь тошноту при виде этого «препода-засранца». Весь мир, да. Весь мир был виноват. Кроме меня. А мама… Моя мама, кажется, сама выбрала свой путь к погибели, танцуя на самом краю пропасти, словно одержимая фурия, призрак собственной юности. Ей свойственно превращать жизнь в бесконечный акт драмы, создавая хитросплетения проблем, распутать которые порой кажется невозможным. И жизнь, словно в насмешку, подкидывает ей все новые испытания, все новые трудности, сейчас — в лице ее новоиспеченного мужа-изменника и этой бурной, опоздавшей молодости. И мне, ее дочери, суждено стать невольным свидетелем и, что больнее всего, спасителем? Разве я Капитан Америка, облаченный в щит неуязвимости, или Питер Паркер, способный вернуть к жизни павшего титана? Это бремя не по плечу, это ноша, что гнетет, но я продолжаю ее нести. Я понимаю, конечно, что в определенном возрасте у женщины открывается второе дыхание, словно новая жизнь, буйство открытий, любви и страсти, способное захлестнуть тебя, как мощный океанский прилив. Он может швырнуть на самое дно или вознести к небесам. Но вот найти баланс между этими мутными глубинами и ослепительным светом – это, оказывается, целое искусство. Искусство найти свою нишу, свое место в этом сложном мире, свое предназначение, свою, истинную любовь. И в этих тонких делах мама, мягко говоря, не смыслит. Совсем. Сейчас она ведет себя, как восемнадцатилетняя девушка, легкомысленно поддающаяся каждому порыву, бросающаяся в объятия «любви всей своей жизни», что оборачивается острыми когтями, которые тянут ее на самое дно. Она падает, и пока еще не знает, от чего именно погибает. Но разве не я сама иду по той же скользкой дорожке, что и моя мать? Разве не я позволяю себе опускаться ниже плинтуса, тяну себя на дно, словно утопающий, цепляющийся за якорь собственного безумия? Подумать только, неужели таким видел меня отец? Дочерью, которая позволяет себя лапать, безропотно молчит, поддаваясь вихрю эмоций, отключая разум — и все ради чего? Ради мести? Месть — удел слабых, тех, чей разум омрачен обидой, кто не в силах проглотить горечь и довериться высшей справедливости. И вся эта боль, весь этот круговорот самобичевания был нужен лишь для того, чтобы в глубины моего измученного сознания, наконец, просочилась истина: я сама виновата во всем. Все началось не с грома, а с легкого шепота, с того дня, как Палыч предложил индивидуальные занятия. Затем его визиты стали чаще, чайные посиделки переросли в долгие вечера за столом с моей одинокой матерью, которая всего лишь хотела вновь почувствовать себя желанной, любимой женщиной. Век женщины, говорят, короток. А у моей мамы он будто сжат вдвое: молодость ускользнула, не успев расправить крылья. Она вышла замуж рано — как будто кто‑то заранее отпечатал ей билет в поезд без права на остановку. Беременность наступила быстро и жёстко: токсикоз, который не отпускал ни на день в течение девяти месяцев, стал её постоянным спутником, а я — свидетелем маленькой трагикомедии, в которой режиссёр давно исчерпал все сценические приёмы. Муж ночами задерживался, возвращался поздно, и их объятия, поцелуи и шалости по водосточной трубе не могли заглушить той тихой тревоги, что поселилась в её голове. Она мастерски собирала цепочки догадок, гипотез и сомнений — как шахматист, который готовит ходы наперёд, лишь бы найти хоть одно доказательство верности. Когда родилась я, времени на эти цепочки почти не осталось. Малыш требует постоянства: кормление, пелёнки, бессонные часы и бесконечные хлопоты. Отец пытался помогать — и не из формальности, а искренне: суп к обеду, отполированная рубашка к завтрашнему дню, редкая прогулка в магазин, ванна с пеной — маленькие островки обычной заботы в море быта. Но мама умела сама и не хотела тревожить; она повторяла, что справится, что может всё совместить с карьерой. Предложений не было. Слова «я могу» начали медленно превращаться в «я больше не хочу», а улыбка — в привычную бледность. Она зачахла не в один день, а постепенно: сначала потеряла блеск в глазах, затем интерес к себе и миру, потом — тепло ко мне и ко всему вокруг. Её талант сгинул в прелой бумаге детских аппликаций: пластилиновые зверята, рисунки «счастливой семьи», где дом и дерево стоят рядом, как обязанные друг другу соседи. На это ли она мечтала потратить свою молодость — на вырезанные солнышки и клей‑ПВА? Думаю, внутри неё разверзлось два голоса: один просил шанса, другой — молча смирялся. Время шло, и ребёнок вписался в ритм: ночной сон, тихий час после обеда, меньше болезней, меньше паники. Казалось бы, можно вдохнуть. Но грандиозные планы растворились в рутине: детский сад, школа, утренники, несметные салфетки и поделки, годы, подогретые маминым терпением и невидимой усталостью. А потом случилось то, что не подлежит планированию — внезапная смерть отца. Для мамы это был рубеж: потеря кормильца и одновременно неочевидный шанс начать жизнь заново — подняться по лестнице карьеры, увидеть мир, попытаться вернуть утраченное «я». И в этой возможности таилась своя двойственность: освобождение для одной и оставленное детство для другой. Она могла уйти за мечтой, оставив меня на попечение бабушки, и я научилась видеть в этом не только трагедию, но и ту зыбкую надежду, что, может быть, ей вновь позволят расправить крылья. Такой была её юность — короткая, изъеденная заботой, но не лишённая стремления. Я помню её руки, уставшие и всё ещё готовые творить, и задаюсь вопросом — кто стал бы судить женщину, выбирающую между собственной жизнью и долгом? В мире, где вклад остаётся чаще невидимым, порой есть только два выхода: смириться или отважиться начать заново. Мама выбрала второе — и я научилась жить с этим выбором. А теперь у неё ещё и любовь появилась — та самая, что приходит тихо, как утренний свет, и одновременно громко, как гром в ясный день. Я смотрю на неё и думаю: эта нежность будто домкрат поднял её на новый уровень — глаза стали мягче, плечи расправились, и в её голосе зазвучали ноты, которые раньше я не слышала. Но вместе с тем мне кажется, что в другой реальности всё могло бы быть иначе. Иногда мне кажется: если бы она не забеременела так рано, если бы жизнь не подкинула ей меня на обходном пути, она бы отдала себя работе с той же страстью, с которой сейчас отдается любви. Она могла бы стать другом кабинета, хозяйкой проектов, человеком, чьи амбиции растут как здания в центре города. Может, через пару лет роли между ними поменялись бы местами — он бы ходил на бессонные совещания, а она — возвращалась бы домой уставшей, но довольной от выполненной миссии. Только это «если бы» — как дым от свечи: виден, но неуловим. Любовь дала ей крылья, но другой выбор подарил бы ей лестницу. И в этой двусмысленной географии её жизни я вижу не утрату, а сложный, прекрасный узор: любовь и работа — два пути, которые могли бы переплестись по-разному. Я не злюсь; я просто храню эту мысль, как маленькую жалкую карту, где отмечено место, где могла бы взойти ещё одна звезда.***
— Я, конечно, понимаю, что ты меня видеть не хочешь, но в холодильнике мышь повесилась, и я не думаю, что дохлое животное вызовет у тебя аппетит на утро. Максимум — орать начнёшь, меня разбудишь. После этого разговора и долгих раздумий я доползла до своей комнаты. Кровать приняла меня как старый друг: одеяло легло по телу, и мир на мгновение стал мягче. Свежий воздух с улицы просачивался через приоткрывшуюся форточку — он убаюкивал, но одновременно возвращал в реальность: автомобильные сигналы, случайные резкие звуки, как напоминание о том, что дурочка я или просто уставшая. В этой двусмысленности я чувствовала себя и защищённой, и уязвимой одновременно. — Не притворяйся, я вижу, как дрожат твои реснички, — услышала я снова, зажмуривая глаза. Реснички — какое ласковое слово, почти детское. Это не «ресницы», звучащее сурово и сухо; «реснички» успокаивают, усыпляют бдительность, оборачиваются в привычную роль маленькой, бережно приласканной. Он напоминал мне то ли отца, то ли воображаемого старшего брата, которого у меня никогда не было. Немного строгий, немного смешливый, с ямочками на щёчках — такой, с которым хочется снова стать Кирушей, прижаться и забыть на время о взрослом мире. Желание иметь рядом кого‑то подобного было одновременно трогательным и опасным: в этом образе таилась и защита, и попытка управления моей свободой. — Ты же всё равно не уйдёшь, верно? — прошептала я, притворяясь спящей; даже зевнула для убедительности. Он ухмыльнулся и кивнул. Потом прозвучало больше делового, — Твоя мама возвращается через пару дней. Нужно подготовиться — мы же одна семья. — Никогда в жизни, — выплюнула я и ткнула ногой ему в бок, гоня с кровати. Он встал, улыбнулся хитрецой и бросил в проходе: — Тогда я солью тебя матери. И вышел — ровно за секунду до того, как его лицо могло бы почувствовать на себе всю тяжесть моей подушки. Манипулятор, чертовски умный и ласковый манипулятор. В этой бытовой сцене — вся наша маленькая драма: шутки, угрозы и тёплые жесты, сминающие грань между игрой и давлением. Мне ближе всего кажется не обесценивание чувств, а то, как нежность маскируется под власть. И пока я укрывалась под одеялом, мне приходило в голову одно: бывает любовь, которая лечит, а бывает — которая приручает. Я не знала, какую из них он мне предлагает.***
Я проклинала Палыча про себя раз десять, пока одевалась — не громко, больше шёпотом, как заклинание, чтобы рогатый демон домашней несправедливости остался вне двери. Руки дрожали от злости, когда я вталкивала ключ в замочную скважину и, собирая в клочья последние остатки самообладания, учила себя быть равнодушной. Села в его машину с видом невинной статуи: глаза в окно, губы составили правильную фразу «я не виновата», а внутри — план мести, выстроенный по нотам местного фолианта обиды. Черныш так и не выходил из дома весь день — после нашей «разборки», после нравоучений, после игры, которую мы оба пытались нарисовать по‑своему. Называй это как хочешь: ссорой, спектаклем, бытовой драмой. Все эти слова ни к чему не привязывают происходящее: оно вмещало в себя и то, и другое, и, прости меня, третье — ту самую смесь боли и притяжения, где границы стерты. Чем он занимался? Спал? Переписывался с Евой? Наверняка им было нелегко расставаться — несостоявшийся перепихон оставляет болезненный вкус обещания, которое так и не превратилось в действие. Лгать ему удаётся легко; мне же остаётся чувствовать, как обман вползает под кожу и режет напрочь доверие. И потом мысль о маме: она скоро приедет. Скучаю ли я? Конечно. Хочется ли, чтобы она действительно вернулась? Нет. Я привыкла к этому бесконечному переполоху, к чужому вмешательству, к ночным заговорённым шорохам. Моя жизнь была как старая школьная книга: заносчивая, потрёпанная, с пожелтевшими страницами — полезная и забытая одновременно. Большинство таких книг отправляют в утиль; их листают лишь в самый неподходящий момент, только чтобы вытереть руки или найти ответ на любимый вопрос. Так и я: на периферии чьих‑то планов, присутствующая, но не читаемая по‑настоящему. Я привыкла к хаосу; он стал моим привычным дыханием. Жизнь катится снежным комом, растущим с каждым новым непогодьем: над ней сгущаются тяжёлые облака, небо темнеет, и оно то и дело выпускает из себя грозу — дождь, рев, крик. Но иногда тучи рассеиваются. Тогда небо голубеет, и солнце, как наглая надежда, прорывается из‑за горизонта. Его тепло — как чужая, но желанная рука — тянет меня, согревает, зовёт в объятия. В эти минуты сердце забывает смету обид и наивно верит, что можно быть просто человеком, а не стеной, за которой скрываются планы мести и вечные сомнения. Я бродила по супермаркету одна, без цели, от прилавка к прилавку — будто шла по книжным строкам, где каждая полка — новая глава. Воздух был пропитан теплом выпечки: корица, сахар, дымок ванили — запахи, которые могут вызвать воспоминания, как сигналы тревоги. Я никогда не любила корицу, но в детстве папа пёк плюшки, щедро посыпая их сахаром перед тем, как отправить в духовку. Тогда я думала, что не люблю, а теперь — готова душу дьяволу продать за одну из тех плюшек, за тонкий шлейф пряности, что мерещился мне где‑то между пакетами и тележками. — Это или это? — Палыч так внимательно рассматривал выбор, как будто от этого зависела судьба мира. Забавно: мама никогда так тщательно не выбирала продукты, а он — усердствует, примеряет к овощам выражение своего лица, нюхает и вздыхает. Я бросила в ответ: — Такими темпами и к следующей неделе не успеем. Бери уже, и пойдём в овощной, — и удалилась, чтобы не отвечать на глупые вопросы. Зачем вообще идти в овощной, если сам Черныш — самый отборный овощ? — подумала я злорадно и, прикрываясь непричастностью, держалась от него на расстоянии, словно запах его пота мог выдать мою связь с ним. Пока он выбирал идеальной формы огурец и помидор, сравнивая страну происхождения по аромату, я смотрела не на овощи, а в сторону коридора. И там увидела её — силуэт, который пробудил в груди болезненно знакомое биение. Походка, сумочка, туфельки на каблуках — мелочи, которые действуют как отпечаток: и вот лицо разворачивается передо мной. Ева. В этот момент супермаркет стал ареной: лампочки над головами, кассовые аппараты — всё наблюдало. Нельзя допустить, чтобы они встретились «вслепую», на нейтральной территории тележек и ценников. Нельзя позволить, чтобы этот простой проход превратился в мрачный театр примирения. Мне хотелось раствориться, уйти прочь, спрятаться между полками с консервами, быть невидимой. Но что если он, легко и цинично, ускользнёт с ней под каким‑то предлогом? Если он уйдёт — у меня не будет шанса проследить, выяснить, разорвать ту нить, которая связывает их. А может, связывает не так, как я боюсь. Но разве можно жить с этим сомнением, не действуя? Я знала: стоять на месте значит проигрывать. И голос в голове, тот самый, который обычно шепчет мне стратегии, начал тарабанить: — Надо что‑то делать, — приказывала я себе, и мысли вспыхивали одна за другой, как лампы на витрине: от банального — уйти в другую часть магазина и выждать момент, — до дерзкого — подойти и вмешаться, притвориться случайной прохожей, оставить на полке записку, устроить маленькую сцену. Страх и ревность рвали на куски спокойствие, но в этом же хаосе возникала крошечная, остроумная надежда: если я сыграю правильно, то сохраню контроль. Если нет — останусь со старой привычкой: наблюдать, а не действовать. Коробки с булочками подмигивали мне, и я почти слышала, как папины плюшки шепчут: «Не бояться». Я задержала дыхание, взяла в руку тележку и шагнула в сторону, где тропа к овощному отделу пересекалась с её маршрутом. Думая, планируя, действуя — потому что в одиночку бремя выбора становится легче, когда его превращаешь в действие. И откуда на мою голову свалился этот человек? Я до сих пор не верю, что позволила себе влюбиться в Черныша — в преподавателя, в мужа матери. Последнее звучит как шутка над жизнью, как абсурдная фальшивая нота в симфонии, которую я думала, что умею слушать. Где же я так согрешила и кем стала, если сердце предаёт меня с такой наглостью? Неожиданно отвернувшись от подруги, я начала оглядываться: где же он, этот источник моих бессонных дум? Он стоял в овощном, как задумчивый критик, и, не обращая внимания ни на меня, ни на мир вокруг, дотошно выбирал арбуз: стучал по коже, нюхал, разглядывал полосы, искал «свежий хвостик», как будто там прячется ответ на все вопросы. Это было одновременно нелепо и завораживающе — профессор, который вместо лекции читает проповедь плодам. В детстве я боялась бабайки, вырывающейся из-под кровати, волчонка, щипавшего за бочок, верила, что от косточек вишни внутри вырастет ядрышко. Родители так просто «программировали» страхи, и я им верила. А теперь мой страх — любовь. Неправильная, грязная, та, что крадётся и подрывает порядок. И в отличие от бабайки, её невозможно выставить под лампу и рассмотреть. Но сердце — не судья, и мораль здесь бессильна. Оно любит не по правилам, не по статусам и не по логике. Оно выбирает того, кто рядом, кто касается, кто остаётся в кадре твоих дней. Черныш оказался в этом кадре чаще, чем следовало, и его присутствие стало мерой многих моих решений: думать о нём, делать для него, жить частично им. Я сократила расстояние между нами быстро, как будто хотела догнать саму себя. Он продолжал сравнивать арбузы, словно в каждом из них можно было найти оправдание и отговорку. Время ускользало — и мне оставалось одно: не выть в себе, не прятать чувства под пледом стыда, а действовать. Выплеснуть всё наружу, заставить его хоть на миг почувствовать то, что чувствую я. Пусть теперь он сам разбирается с последствиями — я устала носить эту тишину как приговор. В один миг вся моя жизнь пронеслась перед глазами, как старый киноплёнка: детство, отец, школа, едва начавшаяся юность, встреча с Чернышом — и тот самый поцелуй, который, казалось, мог бы стать новой серией этой киноленты. Я не знала, как правильно целовать его. Да, у меня был опыт с Виком, но с Палычем всё было иначе — как будто правила вдруг сменили язык. В голове роились дурные мысли: а вдруг я промахнусь, он отвернётся, уйдёт навсегда и присядет перед мамой, изображая чистоту, обвиняя меня в соблазнении? Но к чёрту страхи — что если это то самое, о чём я мечтала? Я закрыла глаза, прижалась губами к его губам, чтобы не увидеть ни осуждения, ни удивления. Казалось, мир замер, стрелки часов помедленнее вдруг потянулись, дыхание сжалось — и сбежать было бы позорней всего, поэтому я продолжала. Когда он расслабился, поцелуй стал мягче, невесомее; я позволила себе вести, поцеловать верхнюю, потом нижнюю губу, медленно завладеть каждым прикосновением. Он ответил, впустил язык в мой рот, и в этот момент я остановила поцелуй, чтобы увидеть его реакцию — мне хотелось, чтобы он попросил ещё, чтобы дал мне право вернуться и снова прикоснуться. Мне остро не хватало слов его согласия, его просьбы продолжить. Вместо этого он вдруг зарычал, пригвоздив меня своей же бессмысленной ложью: — Насилуют! Насилуют! — и крик разорвал супермаркет. Арбуз выскользнул из рук и глухо лязгнул о плитку. Люди повернулись, лампы пахнущего буфета отразили осуждающие взгляды, и я ощутила, как лицо мое горит — не от поцелуя, а от позора. Я озиралась в поисках Евы, но ее не было; остались только косые взгляды и шёпоты, словно мелкие стрелы. Пунцовая от стыда, я помчалась к машине, чувствуя под ногами крошки своей растоптанной гордости. Черныш — тот, кому я попыталась довериться — оставил на моей душе отметину трусливой игры: он знал, как раздуть сцену и превратить близость в обличающий крик. Я уезжала не только от людского осуждения, но и от простой истины: иногда доверие — самая хрупкая вещь, и платишь за него дорого. А чего я ждала? Этот вопрос эхом возвращался ко мне, роняя по щекам камушки сомнений. Но внутри я была уверена: если бы не я, если бы поцелуй не оборвался, он бы не вывернулся в крик и фарс. Значит, был бы и другой сценарий — нежный, тихий, или просто продолжение того, что началось. Месть? За что ему мстить было — за ту самую хрупкую ласку, которую я посмела подарить? Абсурдность всего этого заставляла меня улыбаться сквозь горечь. Последние грибы встали на дыбы — метафора моего смущения и неспешной паники, когда обыденность вдруг оживает в безумную карикатуру. Грибы, которые еще минуту назад лежали спокойно в корзине жизни, вдруг вытягивают ножки, принимают оборонительную стойку; так и я, прижавшись к сидению автомобиля, ощущала, как мир вокруг меня меняет форму. Теперь пришло время думать о матери: как смотреть ей в глаза, как не дать совести ковырнуть мозг чайной ложечкой, словно она — маленькая мисочка расплаты, где я буду медленно растворять свою вину. Придётся зашивать очередную дыру в сердце красной нитью: театральный шов покаяния, который не лечит, а лишь маскирует. И в церкви — крест, свечи, танец извинений, которые легко произнести и трудно искупить. А у Черныша появился новый козырь. Его придирчивые замечания, колкий взгляд, заносчивость — это не просто черты характера, это валюта власти, которой он теперь платит за своё спокойствие. Он ещё даже не вернулся из магазина, а я уже сидела в его машине, шевелила в уме целые сценарии его унижений, придумывала поводы, за что он сможет зацепиться, чтобы снова поднять меня на смех. В его тоне — обещание новизны обид; в его молчании — подготовка к удару. А ты на что рассчитывала? Вопрос задаёт мне не только грубый голос ситуации, но и зеркало собственной наивности. Я хотела верить — в поцелуй, в ответ, в простую человечность. Но мир ответил иначе: жестко, цинично, по‑взрослому. И теперь остаётся только решать: подчиниться сценарию, который для меня написали, или вырвать перо у автора и написать другой финал.***
— Что готовить будем? — его лёгкий толчок в плечо вынул меня из потока мыслей: я раскладывала продукты, как карты судьбы, и прятала пакеты по полкам холодильника, стараясь вернуть хаосу порядок. — Всё равно, — ответила я и сразу поняла, как банально это звучит, но внутренняя суета требовала простоты. — Может, запечём курицу с картошкой, а к чаю пирог. Какой твой любимый? — голос его был ровен и практичен, словно рецепт, который можно повторить не глядя. — С яблоками. На бисквит — стакан сахара, стакан муки и стакан яиц, всё смешать и залить в форму с яблоками. Вкусно и довольно просто, — сказала я, перечисляя ингредиенты почти машинально, представляя тепло духовки и запах карамелизованных долек. Продукты наконец заняли свои места, пакеты сложились в пакет для пакетов, и я уже мысленно направлялась в комнату, когда он вдруг распределил роли: — Хорошо, значит займёшься шарлоткой, а я — горячим. Доставай всё необходимое обратно. Я усмехнулась про себя: он что, издевается? Но слова продолжали сыпаться: — А может ещё салатик приготовим?» — и из этой бытовой обменки вырастало что‑то тёплое и чуть смешное о нашей непритязательной совместной жизни. — Вы меня опять заставите его готовить, — отмахнулась я, — нормальные люди еду из ресторанов заказывают. — В ответ яйца и сахар уже взбивались, в воздухе заиграла легкая сладкая пена, оставалось только вмешать муку и гашёную соду. — В магазине ты казалась смелее, а сейчас опять выкаешь, — сказал он, и в этом — упрек и подкол одновременно. Он прошёл мимо, и я ощутила его взгляд на себе: тихий, проворный, подобно язычку плиты, который растопит даже осторожный лёд. Его голос был приятен — вкрадчивый, спокойный, как шёпот за дверью кухни поздней зимней ночью. На миг эти звуки стали музыкой; я задержалась в ней, не сразу вникнув в смысл сказанного, позволяя себе просто слушать и чувствовать, как обычный вечер превращается в маленький, согревающий ритуал. Дыхание перехватило, когда слова, брошенные наотмашь, сорвались с губ: — Если вы сейчас не заткнетесь, я соберу вещи и уйду, — это был не просто ультиматум, а скорее отчаянный, надломленный крик из самой глубины истерзанной души. Но он, Черныш, словно не слышал. Его голос, всегда такой ровный и непривычно спокойный даже в самые яростные моменты наших ссор, лишь продолжал звучать, просачиваясь сквозь мою защиту, как едкий дым: — Надо же, интересно, а что заставило тебя поступить так? Я пыталась ответить, вновь и вновь повторяя уже сказанное, но его следующая фраза ударила хлеще пощечины, заставив воздух застыть в легких: — И все же, вместо меня ты предпочла того сопляка, с которым не так давно собиралась шоркаться прямо в задрипанном подъезде… — каждое слово, произнесенное с этой убийственной, отстраненной невозмутимостью, подстегивало ярость, разжигая внутри адский огонь. Я чувствовала, как кровь закипает, кипит и бурлит, грозя выплеснуться наружу. Передо мной, будто кадры немого кино, вновь всплыли проклятые картины: препод с Евой на той вечеринке, их двусмысленное общение сегодня в кафе… И с каждым мгновением я понимала все яснее – этих двоих объединяло нечто гораздо большее, чем мои глаза могли уловить. — А ты предпочел мою подружку, причем не сильно ты беспокоился о том, что в том доме была не только я, но и ее парень, который мог бы прилично тебе навалять! — слова вылетели сами собой, словно пробка из переполненной бутылки. В этот миг белый, невесомый стакан муки, который я держала в руках вместо того, чтобы добавить в миску для пирога, стал оружием. Я швырнула его в него, и этот белый шлейф, подобно мгновенно растаявшему облаку, пронесся в воздухе. Я не сдержалась. Не смогла пропустить мимо ушей его ядовитые реплики. Его губы скривились в усмешке. — Ева не более, чем просто развлечение. Мы немного поиграли, нас ничего не связывает. И да, не такая уж она тебе и подруга, раз согласилась тебя разыграть, – от этой хладнокровной, расчетливой правды, от его способности с легкостью обесценивать чужие чувства, меня бросило в дрожь. — Ты ненормальный, если для тебя чувства другого человека – это игра, – выдавила я, и в моих словах было больше отвращения, чем злости. — Знаешь, ты тоже недалёкого ума, если согласилась переспать с тем парнем для того, чтобы только задеть меня. А ведь он был не в курсе твоих планов и мог сделать это с тобой, — этот удар, прилетевший из ниоткуда, был точен и жесток. Он попал в самую больную точку, обнажив мою собственную уязвимость и глупость. — Оба хороши, — прошептала я, чувствуя, как последние силы покидают меня. Понимание пришло внезапно, словно ледяной душ: разговоры с Чернышом — пустое дело. Бессмысленная трата энергии, отчаянная попытка достучаться до того, кто не желает слушать, или еще хуже — не способен слышать. Все равно, что пытаться разбить гранитную глыбу хрупким яйцом. Я отвернулась, намереваясь вернуться к своему пирогу, к этому единственному осязаемому занятию, которое еще имело смысл в этом безумии. Но он не дал мне этого сделать. Я не успела и глазом моргнуть, как этот сумасшедший оказался рядом. Его железные пальцы с силой обхватили мои плечи, разворачивая лицом к себе, почти встряхнув до оцепенения. Его взгляд был требовательным, жаждущим, словно он пытался вырвать из меня ту реакцию, которую он ожидал. — И ты просто вот так все оставишь? — прозвучало сквозь стиснутые зубы. Я лишь хмыкнула, выдавив из себя подобие смешка. — Ничего и не было, — это была моя защитная реакция, моя последняя линия обороны, и она, как я заметила, разозлила его еще сильнее. Черныш, видимо, хотел скандала, бури эмоций, объяснений в чувствах, моих неизбежных слез, что всегда ставили меня в положение жертвы, оставляя у разбитого корыта. А в итоге, по иронии судьбы, отрыжкой рода людского оказался Палыч – тот самый, кому я, сама того не ведая, дала карт-бланш на игру. — Уверена? — его голос вновь прозвучал, пытаясь подстегнуть меня, заставить выплеснуть все наружу. Но слова застряли. Ком в горле, тяжелый, неподатливый, не давал мне ответить. И вновь — поцелуй. Не просто прикосновение губ, а целая череда, слишком длинная для одного дня, словно пытались мы наверстать упущенное или, быть может, убежать от реальности. Но на этот раз инициатива принадлежала ему, и в ней чувствовалась нежность, смешанная с отчаянной, почти агрессивной решимостью. Он впился в мои губы с той силой, что заставляла меня ответить, податься вперед, приоткрыть рот в безмолвном призыве или капитуляции. Его руки, сначала властно обхватившие талию, вдруг замерли, остановились. И вместо продолжения, вместо бури — лишь нежнейшее касание языка, легкое, невесомое, словно последнее прощание или новое обещание. А потом – поцелуй в уголок рта, прикосновение щекой, полное такой непривычной ласки. И тогда прозвучали слова, выдохнутые где-то у виска, полные горечи и раскаяния: — Прости меня, я не хотел. Я так виноват перед тобой, даже не представляешь насколько. Надеюсь, когда-нибудь у тебя хватит сил простить меня... Впервые за долгое время я смогла взглянуть на него без принуждения, и в тусклом свете лампочки, бросавшей желтоватые блики на его лицо, я увидела не привычную усмешку или холодную расчетливость, а подлинную боль, глубоко затаившуюся в его глазах. Мои собственные слова, полные горечи и невысказанной обиды, рвались наружу: — Ты заигрался… Я не понимаю, кто ты на самом деле. Ты то врешь, то издеваешься. Нет в тебе ничего святого, впрочем, как и во мне… И, закончив, я сама прижалась к нему, уткнувшись макушкой в его грудь, чувствуя, как по щекам катятся горячие, непрошеные слезы. Слезы отчаяния, и, возможно, надежды. Его руки зарылись в мои волосы, массируя кожу головы, и в этот миг, впервые за долгие, мучительные недели, я почувствовала настоящее спокойствие, тепло, окутавшее меня мягким коконом. Это были объятия, ласка, в которой я нуждалась так остро, как человек, иссохший от жажды, нуждается в глотке воды. Мир вокруг словно замер, растворился в небытии. Я встала на цыпочки, чтобы быть ближе, подняла к нему глаза, полные слез, но уже не горьких, а тех, что текут от облегчения и внезапной нежности. И тогда, нарушая магию момента, прозвучали его слова, такие типичные для него, смешные и пугающие одновременно: — Если ты сейчас вновь закричишь, что тебя насилуют, то я голову тебе откушу. Он улыбнулся — той самой его улыбкой, что сводила с ума, – и сам прильнул к моим губам, слегка сжав талию пальцами, прижимая меня к себе так, что между нами не осталось ни единого зазора. И я, наконец, перестала сопротивляться. Отпустила все. В этом объятии, в этом поцелуе, я нашла свой хрупкий мир. Дыхание участилось, предвкушение тонкой нитью тянулось между нами. От нетерпения, что пульсировало в каждой клеточке, я облизнула губы, а затем, отпрянув, совершила маленький акт бунта: собрала в ладонь горсть муки и метнула ему в лицо. За такой дерзкий поступок мне, по всем законам жанра наших отношений, следовало бы ожидать шлепка по мягкому месту или, в лучшем случае, легкого укуса в шею. Но Черныш лишь хихикнул — этот знакомый, чуть насмешливый звук, что всегда предвещал нечто новое, — и потянул меня за собой, увлекая в мою комнату. Там, в полумраке, окутавшем нас словно таинственная вуаль, последовал поцелуй. Он был иным. Более страстным, чем все предыдущие, и в то же время нежным до умопомрачения. Желанным. Желанным для нас обоих, как глоток воздуха после долгого погружения. Целовать его в темноте было гораздо легче. Словно сумерки растворяли мою стеснительность, превращая меня из той застенчивой девочки, какой я часто бывала рядом с ним, в совершенно другую. Я чувствовала, как с каждым его прикосновением, с каждым жарким выдохом, что приятно обдавал нежную кожу на шее, мое дыхание учащалось, тело содрогалось от нестерпимого желания быть к нему еще ближе. Совсем-совсем. Слиться воедино, стать одним целым и не отпускать до самого рассвета, до первых лучей, что могли бы разрушить эту хрупкую магию. С Виком все было не то. Признаться, я тоже играла на его чувствах, и в этом Черныш был, к сожалению, прав. Но сейчас мне не хотелось думать о последствиях, о том, что может быть после этой ночи. Будущее растворилось в настоящем, в этом притяжении, что окутывало нас плотным коконом. Его губы, что только что ласкали мои, плавно перешли на шею, и я почувствовала, как медленно начинаю таять, растворяясь в его прикосновениях. Мои пальцы зарылись в его темную, мягкую шевелюру, и я ощутила, как он, словно довольный кот, мурлычет, тянется все ниже и ниже. Его руки, такие сильные и одновременно нежные, блуждали по моему телу, очерчивая девичьи изгибы, прижимая меня к себе с такой силой, что я чувствовала каждый мускул его тела. И наконец-то я почувствовала себя в этот момент желанной, будто бы любимой. С тем, кого действительно хотела и ждала, и кому позволяла многое. Позволяла втаптывать себя в грязь, кричать, учить и даже издеваться, а потом вдруг позволить любить себя посреди собственной спальни. Чувствуя, как ноги начинают подкашиваться, а с губ вот-вот слетит первый стон, а может быть, даже крик. И все это казалось таким невероятно правильным: его руки, что осторожно приподнимали домашнюю футболку в немой надежде, что я не прерву его движений; его губы, что проворным языком выводили узоры во рту; и его возбуждение, так настойчиво упиравшееся в низ живота, которое, что самое странное, совсем не пугало меня. Наоборот, оно было частью этой ночи, частью нас, частью всего того, что казалось таким правильным. Футболка, штаны, все прочь. И я осталась в одном белье, чем Черныш был совершенно доволен, рассматривая кружевной лиф и глупые детские трусики в полоску. Я отвернулась и боялась теперь смотреть на него, чувствуя, как мои щеки заливаются краской, но отступать было некуда и он вновь потянул меня к себе. Удобно усевшись на моей кровати, он развел ноги и я села между них, выжидая дальнейших действий с его стороны. Мне становилось совсем жарко рядом с ним и я уже не могла ясно мыслить и лишь откинула голову на его плечо, чувствуя, как дрожат ноги от желания испытать удовольствие, как тело жаждет новых прикосновений, ласк. Нужно лишь попросить, но я не могу, только неосознанно ерзаю, сидя возле Черныша, боясь сказать об этом вслух. И мужчина будто бы почувствовал, что я готова и ласково прижался губами к виску и руки его потянулись вниз и отодвинули кромку белья, начиная дразнить чувствительную кожу и вырывая из моей груди глухие стоны. Медленно запустив руку, Черныш стал ласкать меня пальцами, проникая раз за разом чуть дальше и возвращаясь к чувствительному комочку нервов, касаясь возбуждённой и влажной плоти, а потом вновь раздвигая и входя пальцем внутрь. Я уже не могла себя сдерживать и ещё сильнее стала ерзать на постели, чувствуя, как в меня упирается возбуждённый орган мужчины, которому, я уверена, тоже было нелегко и сдерживался он изо всех сил, чтобы не снять штаны и не взять меня прямо сейчас, срывая с моих губ громкие стоны, заставляя меня хотеть его, как сумасшедшую. Как сейчас. И Черныш шепотом попросил меня встать, я более не чувствовала его руку у себя под бельем, это заставило меня разочарованно вздохнуть и на негнущихся ножках все же встать. А после кое-что прямо врезалось мне в слух — звук расстегивающейся ширинки. От этого становилось страшнее, но вместе с тем тело хотело поскорее получить разрядки, ведь его уже несколько раз лишали желаемого и вот оставалось всего ничего, как вдруг… вновь лишали и не доводили начатое до конца. Не прошло и минуты, как он велел мне сесть обратно, но сейчас это было как в замедленном действии — медленно, с придыханием, в свете ночных фонарей, что освещали мою скромную комнату и наши тела в том числе. И, признаться, я была готова. Мне казалось, что достаточно ему только войти в меня, как вдруг меня захлестнет волна эйфории и мои стоны и крики будут слышны за пределами спальни, а может быть даже нам позавидуют жильцы снизу. Я настолько долго ждала этого, что сейчас не верила уже в происходящее. Будто и я вовсе не я, но Черныш… Он наконец вошёл в меня и вместо восторга и всей палитры эмоций, которую я себя напридумывала меня пронзила острая боль, сосредоточившаяся вмиг в одном единственном месте и в то же время разнеслась спазмами по всему телу. Я хотела было встать, но руки мужчины, лежавшие на моих бедрах, не давали мне встать. Он жёстко вжимал меня в свое тело и спустя какое-то время стал медленно двигаться во мне. На удивление, боль стала понемногу отступать и даже сошла на нет казалось бы. А может я просто привыкла к ней и больше не замечала. Внутри вновь стало жарко и мокро и из моей груди стали вырываться восторженные долгожданные стоны. Я поддавалась навстречу и внезапно почувствовала, что его рука вновь оказалась промеж моих ног и стала настойчиво ласкать меня. И голова вот уже закружилась и я не могла ясно мыслить, а лишь вслушивались в звуки, наполняющие мою комнату… Всю оставшуюся ночь мы были пленниками одного ритма, одной неистовой стихии. Забыв обо всем, будто мир за стенами спальни перестал существовать, мы сплетались в едином танце, где каждое прикосновение было откровением, каждый вздох – мольбой. Кожа, объятая жаром, шептала свои тайны, а переплетенные тела рассказывали истории без слов, истории древние, как само желание. Пусть где-то там, на кухне, царил хаос: недорезанные овощи, горы немытой посуды, планы праздничного ужина к приезду мамы, так и оставшиеся планами. Это было лишь фоном, далеким, неважным шумом из другой жизни. Будто тонкая, но непробиваемая пелена опустилась между нами и суетой бытия, окутав нас коконом какого-то дикого, сладостного безразличия. Мы позабыли о долге, о времени, о грядущих обязательствах, утонув в океане друг друга. И к черту все приличия, к черту эти навязанные обществом рамки и правила! Пусть рухнут все условности, пусть развеется в прах благоразумие. Это был крик души, вырвавшейся из плена, дикий, безудержный порыв к свободе, которая могла обернуться катастрофой. Пусть завтрашнее утро принесет похмелье реальности, пусть я буду проклинать себя за эту безрассудность, за эту ночь, сжигающую мосты. Пусть после этой неистовой, до краев наполненной ночи в моей душе поселится неприязнь, а, быть может, и жгучая ненависть к нему – к тому, кто посмел так дерзко вторгнуться в мой упорядоченный мир. Но это будет потом. Далеко, за горизонтом текущей секунды. Сейчас существовали только мы – две заблудшие души, нашедшие друг в друге забвение и дикую свободу. Только эта ночь, бархатная и бесконечная, полная шорохов, теней и несказанных чувств. И рассвет, который маячил где-то там, в недосягаемой дали, словно фантом, еще не способный разрушить наше зыбкое, но такое желанное царство. Мы дышали этим моментом, этим мимолетным безумием, растягивая его до размеров вечности.***
Утро встретило меня не ласковым лучом, а пустотой. Мои глаза, еще затуманенные негой минувшей ночи, искали привычный силуэт, теплое дыхание, мирное посапывание, что всего несколько часов назад было самым надежным якорем в этом шторме чувств. Но простыни рядом со мной были холодны и пусты. Черныш исчез. И эта внезапная, пронзительная тишина, нарушаемая лишь собственным стуком сердца, заставила меня поежиться – то ли от утреннего холода, пробравшегося под одеяло, то ли от ощущения, что сказка прервалась слишком резко. Но покидать этот теплый, пахнущий им кокон, этот маленький островок пережитого блаженства, не хотелось совершенно. Мысль, не лишенная романтического флера, затеплилась в голове: а что, если он там, на кухне, тайно колдует над завтраком, чтобы в торжественный момент принести его мне, спящей красавице? И вот тогда, в этот идеальный миг, я должна буду лишь сладко потянуться, являя миру свою прекрасную заспанность. О, только не проснуться раньше времени, не спугнуть магию! Или, более приземленный и куда менее приятный вариант, он героически устраняет последствия моего вчерашнего «мучного дебоша», той спонтанной, почти детской шалости, что оставила после себя кухонный хаос. В любом случае, эта неопределенность не давала покоя. Новоиспеченная любовь требовала внимания, подтверждения, своего рода инвентаризации после бурной ночи. Нужно было вставать и проверить, где же скрывается мой возлюбленный, но собственные вещи казались чужими, слишком строгими, слишком… моими после растворения в общем потоке. Взгляд упал на вчерашнюю футболку Черныша, небрежно брошенную на пол. Легкий порыв, почти инстинктивный. Облачаюсь в нее, ощущая мягкость ткани и едва уловимый, все еще пьянящий аромат. Вот так, думаю, в фильмах и сериалах героини выглядят невероятно сексуально, небрежно накинув на себя мужскую рубашку после бессонной ночи. В этой хлопковой простоте, должно быть, скрывается особая грация, непринужденная соблазнительность. И каким местом, — едко прошептал внутренний голос, — это относится к тебе, неуклюжее создание с не до конца смытой тушью? На цыпочках, словно воришка, крадущийся в чужом доме, я выскользнула из спальни. Каждый шаг по прохладному полу был осторожным, прощупывающим тишину. Дойдя до кухни, я замерла, не решаясь войти. Оттуда доносились голоса. Один – низкий, знакомый, его. Другой… этот другой голос, женский, яркий и до боли знакомый, мгновенно вырвал меня из сладкого оцепенения. В одно мгновение, будто ледяной душ, на меня обрушилась вся тяжесть реальности, все забытые обязательства, весь покинутый бардак. Слишком знакомый женский голос властно отговорил меня идти сейчас туда, где, по всей вероятности, находился мой возлюбленный. Мама приехала.