✤
— А там что? Ведьмак показал на селение под горой, которое приветно светилось тёплыми золотыми огоньками в бархатной вечерней синеве. — Это Орешники, — коротко отозвался туссентец, даже не взглянув в сторону. Гэвин молча кивнул и не стал больше расспрашивать. Орешники, значит, а больше ничего. Ни чья деревня, ни какие люди там живут. Каких богов почитают? Как приезжих привечают? Знают ли господина из Найнси? Уж если Ричард сразу не разговорился, значит не хочет ничего сказывать. А ведьмак его неволить не собирался, хотя оба они знали, что если бы спустились к деревне, то спать бы пришлось не на камнях и даже не на соломе. Сытный ужин, бадья с горячей водой, а может, даже жаркая баня, чтобы от души пропарить утомлённое тело. Но всё-таки ведьмак смолчал. Только ещё раз глянул на Ричарда, и тут же показалось ему, будто подвижные брови на спокойном гладком лице как-то надломились в мучительном, тяжком раздумье. Но тут же схлынуло это мучение, лоб разгладился, будто и не было ничего, будто это шалая игра пляшущих у костра теней обманула усталого ведьмака. Ричард задумчиво покрутил в руках свою веточку, сжал в пальцах, с хрустом переломил и отбросил в разгорающийся всё ярче огонь. Сам расседлал Грошика, сам занялся своей скромной походной постелью. Гэвин, хлопотавший у костра, только поглядывал, как ловко Ричард научился выбирать себе место: ровное, не далеко и не слишком близко от жаркого огня, закрытое от ветра, если тот вдруг поднимется ночью. Смотрел, как туссентец приминает высокую траву, расстилая попону, и как укладывается, обернувшись плащом, и прижимается щекой к маленькому жалкому тюфячку — несчастному и уродливому подобию пышной и мягкой подушки, на которой ему следовало почивать по ночам. Устроился Ричард быстро, молча и лежал, отвернувшись от Гэвина, недвижный, как камень, будто и вправду крепко уснул. Ведьмаку бы тоже лечь, веки смежить и отоспаться как следует. Но отчего-то не шёл к нему сон. То ли предчувствие какое-то шершавым языком по душе прошлось, аж саднить её начало, бедную. То ли жаль чего-то стало. А чего жаль? Непонятно. Гэвин немного поворочался и улёгся на спину, закинув руки за голову. Небо такое чудное над ним раскинулось, почти безоблачное, с россыпью ярких звёзд от края до края небосклона. Нежная, почти летняя ночь, стрёкот кузнечиков в высокой зелёной траве, полное безветрие и приятное тепло от догоравшего костра, у которого лежал Ричард. Отчего же неспокойно на душе? Отчего неприютно? Ведь всем ночёвка хороша. Но уснуть невмочь. Вздохнул ведьмак раз. Второй. Да, видать, так громко развздыхался, что разбудил туссентца. Тот на спину лёг, поглядел на богато изукрашенное звёздными узорами небо, как ведьмак смотрел давеча. — Холодно, — вдруг сказал Ричард глуховато, тихо, невпопад. Да какое же «холодно»? У костра, да в такую ночь? Вон Гэвину даже жарко было, он и плащом укрываться не стал. Но ещё страннее ему было то, что ведь не жаловался Ричард ни разу до этой ночёвки. Под северным жгучим ветром поздней осени, под проливным дождём, в тёмные ночи, когда воду у берега сковывал первый хрусткий лёд, он молчал. А сейчас вдруг «холодно» ему. Гэвин сел на своей постели. Понял, что вот оно. Значит, не у него одного на душе муторно, будто серая противная морось её леденит. Обоим им не спится. И оба знают, что до рассвета всего четыре часа. До поместья Найнси от силы пять часов вдумчивого неспешного хода. А там уже и конец их долгого пути. Не будет больше длинных днёвок и ночёвок, не мокнуть им больше под проливными дождями вместе, не закрываться одним плащом от студёного ветра, не будет молчаливых долгих взглядов, от которых отчего-то больно в груди. Больно и хорошо. Знал ведьмак, что из шкуры вон вылезет, а сделает работу для молчаливого господина из Найнси на совесть. Костьми ляжет, а распутает проклятый клубок. Потом получит обещанную награду и пойдёт своей дорогой. Один. Только сегодня они ещё вместе. Только вдвоём. Привыкшие друг к другу, будто приросшие, сроднившиеся в пути. И нет никого чужого рядом, никто не кинет косой, насмешливый взгляд, не помешает, не осудит. Так чего ради делать вид, будто оглох и не слышал, что ему сказал туссентец? Холодно ему. — Давай согрею, — сказал ведьмак, вставая со своего ложа. Туссентец быстро повернулся, лёг на бок, давая место рядом с собой. Улеглись, обнявшись под одной накидкой. Лоб ко лбу, грудь к груди прижата, и прямо в губы ему горячо, жгуче дышит Ричард. Только немного подайся вперёд — и уже не одурманенного ведьмачьей магией, беспамятного, вялого будешь целовать, а этого: бодрствующего, отзывчивого, тёплого. Представил себе, как раскроются ему навстречу губы, которые чем больше целуешь, тем больше их хочется. И, как в миг сотворения пламенного знака Игни, по телу Гэвина растеклось, рассеялось искристое колючее дрожание и погасло, немного задержавшись на кончиках пальцев жалящей щекоткой. Вот он лежит перед ним: близкий, зовущий, легко откликающийся на ласку рук, гладящих его по вздрагивающей совсем не от холода спине. Спросить бы, зачем ему такое, неужели нравится с простым ведьмаком обниматься, да знать ничего не хочется. Слизнуть бы языком невесть отчего блеснувшую слезинку, прозрачной бисеринкой застывшую на реснице. Пройтись по бархатной щеке, до тёмного пятнышка родинки. Только чтобы снова пробовать на вкус. А вкус у Ричарда терпкий, горько-полынный и сладко-медовый с полуденным луговым ароматом, в котором, как в вихре, сплетаются запахи пахучих горных трав. Почуять бы сейчас, как Ричард отзывается на поцелуй, толкаясь языком в ответ, и дышит часто, неровно, задыхается, будто тонет в глубоком черноводном озере, руками обшаривая тело Гэвина, хватаясь за него, как за спасение от страшного омута, куда утягивают его жуткие подводные твари. Почуять бы, как он торопится насытиться скорыми, дикими ласками, будто боится, что не успеет, что будет мало, что ночь волной схлынет и не будет уже ничего между ними. «Не было ничего. Понял?» — вспомнил ведьмак свои же слова и только зубами скрипнул. Ох, что же это с ним такое приключилось? То он нос воротил, чинился, фыркал, как норовистый конь, а теперь сердце обмирает и перед глазами так живо всё это встаёт, будто наяву он осмелился... Будто наяву по бледной, нежной коже и алеющему рту суховеем проходятся хлёсткие поцелуи ведьмака, под которыми стонет Ричард. Стонет тихо, жалко и всё просит ещё и ещё, сам подаётся вперёд, чтобы не размыкать поцелуя, не отпускает, тянет на себя, навзничь опрокидывается. Дрожит, откидывая голову назад, словно в болотной лихорадке. А лицо, еле освещённое затухающими огненными отблесками, дикое, но красивое, как у суккуба. «Не было ничего». Верно, ведьмак. Не было. Только молчание, только быстрые взгляды да спаньё под одним одеялом, когда холодно было так, что зуб на зуб не попадал. Притворная тревожная дрёма, в которой то Гэвин, то Ричард словно невзначай жались друг к дружке и пальцы сплетали, будто для того только, чтобы согреться. Только езда в одном седле, когда перед глазами был затылок туссентца и открытая шея, к которой так и хотелось прижаться, носом потянуть приманчивый славный запах кожи и лёгких тёмных волос. — Что ж ты не спишь? Не согрелся ещё? — шёпотом спросил Гэвин. — Согрелся. — Чего же ещё тебе? — Ведьмак отвёл прядку тёмных волос со лба туссентца и ласково прижался к нему губами. — Чего ж тебе ещё, Ричард? Сказку на ночь? — Расскажи, — еле слышно отозвался Ричард, закрывая глаза. Что ж. Сказка так сказка. Сколько ведьмак их переслушал, не счесть. И хоть ни одной толком и не помнил, а побасёнки он сочинять любил. Дело это для речистого человека нехитрое, да и Ричард сразу глаза прикрыл, лбом в плечо Гэвину ткнулся, готовый слушать. И сразу как-то легче стало. Чище на душе, спокойнее. Отступило жгучее, хищное желание. Не хотелось уже по-звериному подмять под себя, обвить подставленную шею крепкими пальцами, до пунцовых пятен заласкать, закусать и выпить до дна, без остатка. Приторно сладкой, пьяной была бы эта минута, да только что за ней? Горькое стыдное похмелье? Как в глаза потом друг другу смотреть? Угар, голову кружащий, сойдёт, одна ломота в висках останется. А это... Гэвин вдохнул запах волос над ухом туссентца. Это не стыдно, не страшно, не гадко. Хорошо. — Хорошо же, — зашептал он в чуткое ухо, — слушай мою сказку, Ричард из Найнси. За хрустальными горами, за изумрудными долами, за широкими лазуритовыми реками, которые не всякая птица перелетит, за тёмными колдовскими лесами, где зеленоволосые русалки аукают, за гиблыми топями, где только совы ухают да болотники бродят, на самом краю земли, там, где спят в подземных пещерах на злате и серебре окаменелые драконы, жила-была зачарованная принцесса. И звали её... — Хловисса, — подсказал сонным, нежным голосом Ричард, когда Гэвин замешкался. — Хловисса, — подхватил ведьмак, улыбаясь. И стал дальше врать не хуже деревенской бабы-сказительницы, что девок и парней скучными зимними вечерами потешает. И про ревнивого чародея-дракона с алмазной чешуей и сапфировыми очами, и про Алое озеро, где вода краснее крови, пьянее вина, и про чёрный замок из цельного куска камня без дверей, где томится прекрасная Хловисса. А чтобы не скучно ей было в чародейском плену, дракон сотворил тысячу таких же красавиц, пригожих, как она, сходных с ней обличьем, будто отражение в чистом зеркале. И приказал, чтобы те красавицы ей прислуживали и песнями да играми развлекали пленницу. Рассказал ведьмак и про высокую белую башню, из которой вышли двое смелых рыцарей... И как ехали они нехожеными тропами, непролазными чащами, в непроглядные колдовские ночи... — Ехали-ехали и доехали до высокой, выше неба, стеклянной стены. Не обойти её, не объехать, во всю земную ширь эта стена протянулась... Ричард? В ответ слышно было только тихое дыхание. Спит туссентец. Убаюкал его ведьмак, как ласковый кот помурлыкал над ухом и навеял крепкий мирный сон. Вот и славно. Самому Гэвину спать не хотелось. Жалко ему было эту ночь сказочную на сон тратить. И выпил он её по капельке: досказывая свою сказку, слушая, как шелестит листва, как ночная птица голос подаёт, как звенит речная волна и как его ведьмачье неспокойное сердце бьётся, разгоняя кровь по жилам так бойко, словно он стоит, оскальзываясь, над бездонной чёрной пропастью.✤
Поднялся ведьмак до света. Умылся чистой холодной водой, стоя по колено в глубоком ручье, ещё раз окрест огляделся. Прищурился на темнеющую вдали дубраву, там, где речка крутой поворот делала, ныряя за скалистый утёс. Неужто это тот самый лес, где роковой столетний дуб стоит, а между развалин бродит старуха-отшельница? Похоже на то... И рука сама собой на грудь легла, прямо на медальон, что под рубахой был спрятан. Спокоен цеховой знак, не пляшет на крепкой цепочке. Не чует древней эльфской магии. Ведьмак глаза прикрыл, и тут же будто тишайший отзвук какого-то незнакомого напева разнёсся в утреннем, звенящем радостными птичьими голосами воздухе. То ли песня неведомая, то ли напевная жалоба, то ли далёкий, но настойчивый зов. В другое время Гэвин, может, и отмахнулся бы от неясного, но приманчивого звука. Мало ли кто по утру голосит? Может, работницы на полях так перекликаются. Может, невиданные птицы южного края песни распевают, красуясь друг перед дружкой. А может, это ветер, заплутавший среди скал, дробит странное переливчатое эхо о гладкие тысячелетние камни. Но ведьмачье чутьё не обманет. Неспроста этот блуждающий над долиной призрачный голос добрался до Гэвина, прошелестел над самым ухом, растворяясь в рассветной лазури. Будто донёс загадочное послание на своих лёгких, невидимых крыльях. — Слышу, — негромко ответил он, зная, что если приманивает его кто-то из священной рощи, то не то что слово, а и мысль неизреченную услышит на расстоянии. Так и быть. Обещано. Коли тебя таким зовом зовут — надо идти. Гэвин ведьмак не гордый. Рассудил просто: зачем лбом стену ломать, если можно эту голову покорно склонить. Взять да и попросить у старухи если не снять проклятие, так хоть дать подсказку, как помочь проклятому семейству. Много раз он о таком слышал от Хэнрика, который о проклятиях знал не из книг и не от других ведьмаков. Сам снимал, и хоть не любил об этом вспоминать, но иногда ученикам кое о чём рассказывал. И он говорил, что иные чародеи любят, когда перед ними шапку ломают. И очень уж охочи до путаных игр с людьми. По душе им такое. Власть над простыми смертными им милее всего на свете. — Тут помни, что не нос задирать надо, а дело делать. Никогда не зли чародеев, умей верные слова подобрать. Гордыню спрячь в карман, но и не унижайся, — напутствовал Хэнрик упрямого, нерадивого ученика, не зная, будет ли в этом толк. Или, как обычно, в одно ухо влетит, а в другое вылетит. Но не вылетело. Запомнилось. И крепко усвоил это Гэвин: против тех, кто сильнее тебя, ещё можно напролом пойти. Хитростью, ловкостью да своей звериной яростью победу вырвать. Но вот против хитромудрых, против ученых, чары ведающих... Не совладать с ними грубой силой. Не связать и не сломить простыми ведьмачьими знаками, в которых магии всего чуть. Это как с сапожным шилом идти против хитрого замка́ самой искусной работы, к которому только сложный, единственный в мире ключ подойдет. — Гэвин? Ведьмак сразу обернулся на голос, отгоняя мысли о предстоящем трудном деле. Ричард спустился к нему с пригорка, медленно, будто ноги его еле держали. Гэвин даже улыбаться перестал, когда вблизи увидел, что лицо у туссентца, как простыня, белое. — Руку давай, помогу, — быстро сказал он, и Ричард без раздумий вцепился в протянутую ладонь, перебрался выше, к локтю, а потом хватко, но не больно плечо обхватил. Вместе, обнявшись, дошли до воды. Ричард сел на пригретый солнцем валун. Гэвин зачерпнул походной кружкой воды из ручья, дал вдоволь напиться, глядя, как туссентец жадно глотает студёную, ломящую зубы влагу. Будто неделю у него маковой росинки во рту не было. И вроде бы полегче ему стало. Понемногу сошла с лица Ричарда мертвенная бледность. — Болит что-то? — Нет. Находит на меня порой... Сам не знаю что. Ничего, ведьмак, недолго тебе со мной нянчиться осталось, — криво усмехнулся Ричард, но тут же губу прикусил. — Плохая из меня нянька, вижу, — так же невесело улыбаясь, ответил Гэвин. — Еле живой домой едешь... — Ничего, — повторил туссентец. — Пока ещё жив. И не успел Гэвин даже ахнуть, как Ричард, учёный, знатный, богатый господин, за услуги ведьмака щедро звонкой золотой монетой платящий, взял его за руку, пальцы Гэвина разжал и быстро поцеловал мокрыми от воды губами, прямо в раскрытую ладонь, так, что сердце ведьмака дрогнуло и остановилось на миг. Земля под Гэвином, как зыбкая волна, всколыхнулась. Зашаталась, взбрыкнула: едва он на ногах устоял. — Не могу я больше, — честно сказал Гэвин, как только ожило, встрепенулось и снова забилось его сердце. — Пытаешь ты меня, Ричард. Мучаешь своей лаской. Зачем я тебе? Чего ты хочешь от меня? — Или ты не видишь? Или не понял ещё? — Не отпуская руки Гэвина, Ричард поднял прозрачные, словно растопленное серебро блестевшие глаза. И вот тут-то поскользнулся осторожный ведьмак, тут-то и рухнул в пропасть, над которой ходил, всё вглядываясь в неё с опаской. Гадал, глубока ли, далеко ли до дна, и отшатывался, заглянув. А сейчас упал. Сам с края шагнул, рухнул, полетев вниз без мыслей, без страхов, без праздных слов. Склонился он над сидящим на камне Ричардом, за подбородок его лицо на себя повернул, вперился в него зеленоватыми звериными глазами с расширившимся острым зрачком. По лицу туссентца, по острым скулам, белому лбу, по дрожащим векам прошёлся взглядом. Кинуться хотелось, прикусить подставленные алые губы, так, чтобы брызнул пунцовый спелый сок, во рту растёкся, одурманивая, как самое сильное приворотное зелье. Да только незачем привораживать Гэвина, незачем поить солёной кровью одуревшего ведьмака. И так уже присушил его Ричард, приговором заговорил, не отговоришься, не отмашешься, не убежишь от его взгляда, затуманенного любовным томлением. Желанный он. Нежданный, негаданный, без зова явившийся, без просьбы приласкавший, без спросу в душу ласковыми серыми глазами заглянувший. Будто пообещавший, что отныне Гэвин не один на земле. Что и за ним чья-то мысль быстрой птицей летит, в каком бы краю он ни был. Взглянул так и сейчас же под грубую, натруженную ладонь щекой мягко притёрся: ласкается осторожно, будто спрашивая, ждёт ответа. А что ответить ему можно? И по волосам, по шее, под ворот грубой, с чужого плеча, рубахи, по мягкой коже, вниз-вниз, пытливыми жадными руками прошёлся ведьмак, под негу тонких пальцев подставляя потемневшее, шрамами изрезанное лицо. И будто бы он сам себе хорош показался. Будто бы ладен и белолиц, а не продублён под жарким солнцем и злым ветром. И руки эти, глаза, губы — всё в ответ ему вторило: «Желанный ты, желанный мой, Гэвин». Может, и хотел ведьмак эту минуту подольше потянуть, видеть, как струится она густым, тёмным, тягучим диким мёдом, на свету, будто жидкий янтарь, переливаясь. Так он томно, медленно хотел упиваться допьяна несвершившимся, несбыточным, которое уже почти сбылось, и только пальцем шевельни — всё исполнится. Но, видать, Ричард уже понял. Увидел то, чего хотел в кошачьих глазах Гэвина, и осторожничать, украдкой ласки добиваться, будто невзначай касаться уже не хотел. Смело ухватил за шею и потянул медлительного, очарованного ведьмака к себе. Почуял ведьмак, как руки Ричарда в волосы его зарылись, и так он ими поводит, то прижимая, то поглаживая, что ноги ослабели; и встал он между раздвинутых бёдер на колени перед туссентцем. Не помнил Гэвин, кто его и когда так целовал, будто зная каждую жилку, каждую потайную метку на теле, от которой сам не свой делаешься. «Мучение ты моё», — только и подумал он, а сам от этой муки желанной едва не застонал. А Ричард то целовал, как опьяневший, стыда не знающий, то от губ отрывался и, облизнувшись, смотрел глазищами своими, которые уже не серые, а чёрные почти стали от диких расширившихся зрачков. Смотрел так, что в душе будто весна наставала и зажигались полуночные костры Беллетэйна. То в шею поцелует, то в открывшуюся под воротом ключицу. Языком мокро водит от груди по запрокинутой назад шее, по выступу кадыка и вверх, снова к губам, бесстыже раскрывая рот. По-эльфски прекрасный, разрумянившийся, огневой. — Гэвин... — так он это имя выдохнул, будто от счастья умирал и... будто взаправду умер. Замер Ричард. Ни шелохнётся, ни вздохнёт, глаза смотрят, да не видят. Омертвел в одно мгновение. — Ричард! — Гэвин громко позвал, испуганно. Неужели какая-то болезнь, тайная хворь, от утопца подхваченная, или тяжкий путь, измучивший тело, такое сотворить могут? Словно одеревенелый стал туссентец, рука застывшая, не опускается. Совсем как неживой он. Ведьмак ужаснулся, схватился было за плечи туссентца, чтобы растрясти, привести в чувство, к жизни пробудить. Ведь смог один раз! Сможет и ещё! — Ричард, отзовись! Но потемнел вдруг белый свет, будто ясное солнце затмилось луной, как в лихой час. Лучезарное утро сгинуло и сумрачно стало, как в чаще древнего леса. Больно, зло дёрнуло на цепочке цеховой знак, отяжелел спрятанный медальон, будто камень, что к шее привязывают, когда топиться идут от горя и тоски. В вышине над головой словно тысячекрылая стая воронья́ зашелестела. Поднял ведьмак голову и увидел, что не крылья это, а громко на тревожном ветру дубовые кроны, сокрывшие солнце, шумят. Был Гэвин на берегу ручья, на чистом ровном месте, и вот уже неведомо где... Или ве́домо? — Cead, Vatt’ghern. Певучий голос. Не старушечий совсем. Из серебряного горла как песня льющийся, хоть и не тёплый, не приветливый, холодком затылок овеявший. Не слышал он их раньше. Таких древних. Но на то она и ведьмачья наука, чтобы обо всякой живой твари или высшей расе заранее знать. Ведьмак поднялся с колен, медленно повернулся, заслоняя собой зачарованного Ричарда от врага. Голову склонил так, как учил наставник. Не раболепно. Но и не для виду кивнул. И слово верное вспомнил ведьмак из Старшей речи. — Hael, госпожа.