✤
Ничего нет лучше горячей воды и парной бани после долгого многотрудного пути! Не просто грязь и пот с тела обмываешь, а словно заново на свет рождаешься после этого. Каждая жилка в теле, каждая косточка, нывшая от усталости, роздых получает. Ловкий молчаливый банщик, умелец на все руки, и спрашивать не стал, чего там господину ведьмаку угодно. Швырнул Гэвина на широкую лавку и размял от души, как бабы тесто мнут, едва пополам не переломил ругающегося ведьмака. После отхлестал по спине, бокам, седалищу и ногам мокрым веником, а после усадил его утихомирившегося, разморённого перед собой и побрил. Хоть рожу видно стало, а то вовсе зарос Гэвин, как лешак, только ветвистых рогов с нависшим на них мхом ему не хватало. Покончив с гостем, банщик оставил его отмокать, покуда тому не надоест нежиться в тёплой водице после пыток. Наплескался Гэвин вдоволь, а после, уже отмытый добела, едва не уснул в большой бадье, исходившей влажным горячим паром. Чудно пахло смолой, разогретым деревом, можжевельником и хвоей, что слуги для аромата натаскали в баню. Рядом, за резной ширмой, так же тихо и покойно отдыхал уставший туссентец. Тихо было, спокойно, только со двора доносился приглушённый человеческий говор, мирный шум обычной, безбедной жизни в радостном солнечном краю. Хорошо было, легко телу и душе. И не от мытья даже, а от того, что Ядзя эта хорошей женщиной оказалась, умной, прозорливой. Повезло Мареку с такой женой. После того как беда стряслась с Хловиссой, она, послушав приказа, согласно головой покивала господам, какие-то стекла и впрямь приказала побить для виду, а после свезти осколки в лес и там прикопать, но несколько зеркал уберегла, припрятала. — Это зеркало ещё покойной хозяйке моей служило. Каково же мне было разбивать его? Умные люди верят, что такое стекло память хранит о тех, кто в него смотрелся, а было это её любимое зеркало. Не поднялась рука, господин. Прости за своеволие... Суровая, бледная она перед ними стояла, сцепив руки под вышитым передником, а Гэвин едва сам её, бедную, не обнял за такую услугу. Не знал он, как утешить бедную вдову, которую видел впервые в жизни, но неугомонный язык, который Хэнрик не зря лисьим помелом называл, сам за него управился: — Рассказывал мне твой муж о Туссенте, да только вижу, что не ради вина и доброй охоты он домой так торопился. Я бы к такой жене тоже спешил, не разбирая дороги и не жалея коня. И тут Ядзя, которая ни слезинки не пролила до того перед Ричардом, разрыдалась, как будто волю себе дала наконец. Не стыдясь ни чужака с Севера, ни господина, плакала навзрыд, и ведьмак, не терпевший женских слёз, всё что-то ей рассказывал без остановки, и сам он после не помнил, что молол его язык. Да только знал, что глупости эти все на пользу были сказаны. И, когда измождённая рыданиями женщина утихла, упав на постель, он сказал напоследок, глядя на завёрнутое в дерюгу заветное стекло: — Не зеркало ты сберегла тогда, а жизнь своей госпожи, спасибо, Ядзя. С великой осторожностью перенесли они чудом уцелевшее зеркало в дом и приставили к нему человека, чтобы следил и охранял, чтобы даже мышь рядом с ним не проскочила, чтобы ни одной новой царапинки на драгоценном посеребрённом стекле не появилось. Однако ведьмак заглядывать в него не стал, дерюжки даже не развернул, незачем было. Всё ему медальон сказал: оно это, и сила в нём живая, трепещущая, как птичка, запертая в клетке. А как эту птичку выпустить, надо сначала подумать. Но прежде отдых, в шальную, полусонную голову добрая мысль не придёт, надо выспаться для начала. Вот голова ведьмака уже к плечу склонилась, дрёма его взяла, но тут позвал его Ричард, долго до того молчавший, думавший, как всегда, о своём. — Гэвин? — Что тебе? — Скажи, откуда такой меч у тебя? Ты в дороге не рассказывал о нём, не хвалился. — К чему тебе? — недовольно спросил ведьмак, которому страх как не хотелось про то никому сказывать, но всё ж таки он не оборвал туссентца. — Знать хочу. О тебе знать. О том, как меч тебе достался. Недёшево наверняка... Да и не купишь такой в оружейной лавке, сколько золота не сули. — Верно говоришь, что не купишь... Да только и рассказывать нечего, — признался Гэвин, — не думай, что я его в бою добыл или какой-то щедрый владыка Севера мне такой подарочек поднёс за бесценные ведьмачьи услуги. Отдали мне его. Наставник отдал. Наша школа, может, слышал ты, недоброй славой покрыта. Человекоубийцы. Выродки. Разбойники и шпионы. Вот он и решил уйти... на покой... Надоела ему проклятая жизнь ведьмака. А меч... Не на базаре же им торговать, кинул мне, как собаке кость, да и был таков. Гэвин хмыкнул, припоминая, как Хэнрик ему этот меч отдавал. Как ненужную игрушку, глаза намозолившую. Выбросить жаль, а и доброму человеку отдавать не хочется. И отдал Гэвину, которого в глаза всегда дикарём и недоучкой звал. Попрощался так. С тех пор не виделись они и не было вестей о ведьмаке Хэнрике, что таскал учеников по лесам и горам, показывая, где и как чудовища гнездятся, ума в задние ворота вгонял, понуждал над старыми пыльными книгами сидеть, пока глаза сами от усталости и непосильной скуки не закрывались. Куда уехал, где новое пристанище себе нашёл? Жив ли? Сгинул ли? Никто не знал. Один только прощальный привет и остался. — Наверное, хороший ты был ученик... Гэвин зло фыркнул на это, вылез из воды, растирая распаренное докрасна тело белоснежным мягким полотенцем. Лежать и греться уж не хотелось. Разбередил Ричард старую рану своим любопытством. — Такой хороший, что больше всех мне доставалось! Неучем он меня звал. И на прощание слова доброго не сказал, — молвил в сердцах, отыскивая свою одежду, которую неизвестно куда припрятала шустрая рукастая челядь. — Оденешься пока в моё, — строго сказал туссентец, который уже не малоопытным спутником при ведьмаке был, а полновластным хозяином в своём дому, — это тебе не разбойничий лес и не гнилое болото, по дому можно и без доспеха ходить. И вижу я, Гэвин, много для тебя пустые слова значат... Вот и меч тебе поднесли не так, как хотелось. Без красивой присказки. Да только ведь за ласковым словом иногда нет ничего, один только пустой звон в воздухе. Что ласково — не всегда на пользу. Вот ты брата моего сегодня растревожил своими словами, озаботил, зло поддразнил подарком наставника. Знал, что завидную вещь показываешь, любой рыцарь за такое душу отдаст. Знал точно, что ему плохо будет? — Ну знал. — И что же, разве плохо ты сделал, когда разбередил ему душу? Когда показал, чего он лишится, если будет упрямиться? Плохо ты сделал, когда нас всех за гордость ругал? Или плохо было, когда Ядзе врал? — Чего я тебе сказать должен, Ричард? Невежда я, по-умному, как ты, рассуждать не умею. Чего ты ждёшь, скажи напрямик? — натягивая тонкую, приготовленную для него рубаху, спросил разозлённый этим разговором Гэвин. — Ждёшь, что скажу, будто я умник-разумник и сердце у меня, как печка в корчме, большое и такое горячее, что в нём поросят в яблоках запекать можно? — Можешь вовсе ничего не говорить, воля твоя. Только людей их дела делают, а не слова. Иначе знаменитые трубадуры княгини были бы лучшими людьми на свете, а отшельники-друиды, которые годами молчат, — худшими из всех живущих. Хэнрик твой... может, и не слишком ласков был... — Ха! — снова вскинулся Гэвин, запутавшись в рукавах ладно сшитого тёмно-зелёного кафтана. — Может, и не ласков был с тобой, — терпеливо повторил Ричард, помогая ведьмаку с хитрым нарядом и застёжками, как какой-нибудь камердинер при своём господине, — но одарил он тебя так, как ты того стоил. Видел он в тебе что-то, только вслух не говорил. — Старый сыч он, — вдруг пожаловался Гэвин, глядя на тонкие пальцы, что быстро-быстро сновали по его груди, цепляя круглые серебряные пуговки за кручёные петельки. — Лучше бы хоть раз похвалил, чем своими цацками одаривать. Ричард на это только усмехнулся и головой покачал, удивляясь, как в сердитом опасном ведьмаке, которому нипочём было и безденежье, и тяжкая работа, и тяготы кочевой жизни, столько детской, смешной обиды на наставника. Видно, и вправду ласки ему не додали. Иным это не помеха, а Гэвину, как какому-то особому теплолюбивому растению, света и пригрева было мало, вот и вырос он колючий, недобрый, на весь мир озлобленный. Распрямится ли теперь, если обогреть, или поздно уже, как для тех деревьев, что кривыми выросли и ровными не станут, что ты с ними ни делай? Когда вышли они на воздух, небо уже отцвело закатными красками, вылиняло и не рдело алой каймой над горами. Покойно светилось оно уже знакомыми чистыми звёздами, на которые любовался прошлой бессонной ночью ведьмак. Такое же высокое, необъятное и безучастное к людским глупостям, только вместо подстилки из травы сегодня ведьмаку постлали мягкую постель под богатым пологом. Комнату для мастера-ведьмака приготовили рядом с хозяйской, но знал он, что порознь они спать не будут. Нельзя. Только рядом. И когда Ричард шаг к своей двери сделал, ведьмак удивился: «Куда?» — Брат наедине хотел поговорить, не могу отказать ему, — тихо признался Ричард, — не знаю, выйдет ли... Дотерплю ли. Может, сказать ему всё как есть? — Не надо, — подумав короткое время, ответил Гэвин. — Незачем. Просто поближе к стене сядь, я рядом буду, а если совсем худо станет — подай знак. Я будто ненароком к вам войду. На том и порешили. Ведьмак услышал, где место себе нашёл Ричард, и спиной к стенке там прижался, совсем близко они, значит обойтись должно. Но очень уж долго о чём-то Коннор говорил, и тихо, вдумчиво отвечал ему брат. Гэвин подслушивать не стал, хотя бывало, что ведьмачье чутье и для таких дел использовал не смущаясь. Мысленно ругал старшенького, которому после долгой разлуки по душам захотелось поговорить. И вроде бы не за что было на него злиться, а что-то мутное поднималось в душе, будто ил с потревоженного дна. Вот, как равные говорят они, равные по рождению и уму. Не то было, когда Ричард с ним беседовал, хоть и без спеси господской он был, а всё равно: как небо и земля они были, как Юг и как Север. И то ли зависть холодной скользкой змеёй по сердцу прошлась, то ли злая ревность оплела его терновой лозой, а стало не продохнуть от вязкой, как смола, тоски. Так она его всего, мерзкая да липучая, объяла, что он на время забылся, борясь с ней, отгоняя от себя, как какую-то ползучую гадину. Не заметил Гэвин, приникнув к стене, как стихли голоса, как бесшумно распахнулась потайная дверца между покоями, и Ричард, не разглядевший в ночной темени своего ведьмака, позвал еле слышно: — Где ты? — Здесь я, рядом! — очнулся Гэвин, оживая и мигом позабыв о тяжких, непроглядных, смутных мыслях. И снова не стало ничего: ни обид, ни тревог, ни расчётов. Только одно желание, один порыв — зацеловать, утешить, отогреть. Без оглядки и без сомнения в душе они сплелись в тесном объятии. Выспаться надо было, но как тут уснёшь теперь? — Рядом я, Ричард, — утихомиривая чужую тоску, зашептал ведьмак, укладывая на постель своего... То ли хозяина, то ли друга, то ли... И это непроизнесённое, недодуманное, оборванное в который раз, Ричард чуял, как чуют тёплую кровь нетопыри, как серая неясыть мышь крадущуюся в высокой траве чует. Жажда его томила, непростая, почти неодолимая, и зашептал он на ухо, опаляя словом; будто раскалённым тавром свой знак ставил на живой коже каждый раз, когда повторял заветное: — Люблю я тебя, ведьмак, больше жизни люблю. Люблю больше отца, люблю больше брата и сестры, больше всего мира... И таял Гэвин, как мартовский ослабевший лёд под солнцем. И ведь точно знал, что не Ричард это говорит, а чары злые... и зазывные, как морские сирены, как миражи, что умелые чародеи сотворяют ради увеселения гостей на княжеских пирах. Всё знал, а противиться ему не мог. — Ещё поцелуй, ещё, Гэвин... Язык Ричарда мягкий, нескромный, лакомый до бесстыжего поцелуя. А руки уже под новой, непривычной одеждой были, по спине ведьмака водили, по позвонкам скользили, заставляя каждый волосок дыбиться, до дрожи пробивая, до одурения, в животе сжимая тесный мучительный узел желания. И не скроешь, не отбрешешься, что не нравится, что не хочется в омут с головой упасть: вот оно, естество, во весь голос зовущее. Так хочется, что жжёт в груди и в паху. Упал Гэвин вниз, на грудь туссентца, бёдрами о его бёдра отираясь, а тот застонал, выгибаясь, как лук в руках охотника, весь подаваясь навстречу. Твёрдо у него было в низу живота, и так захотелось добраться до нагого тела, которое ведьмак видел уже раз перед собой и вспоминал не к месту и не ко времени, какие у Ричарда руки, ноги, грудь, какой он статный, складный, будто вытесанный из цельного куска белого туссентского мрамора. Вздёрнув рубаху повыше, прошёлся он губами по твёрдому животу туссентца и едва не застонал от пальцев, что в его волосы впились, как мечталось когда-то тёмными ночами. Властно, крепко его ухватили, не спрашивая никакого позволения. Оба они знали — можно. Можно вот так прикипать друг к другу, следы оставлять от жадных губ, зубов, пальцев. Можно припадать к шее, пахнущей острее, чем всегда, полуденным летним лугом, медовым ароматом душицы. Можно раскрытыми чуткими ладонями осязать гладкость кожи, острые бугорки сосков, впадинку пупка, а ещё ниже, пройдясь по дорожке тёмных волос под поясом, — горячий крепкий вздыбленный член. И что за дело до того, что там завтра? Не узнает никто, чем они в ночной тишине баловались, утешая один другого. По-звериному, когда один отдаётся, а другой берёт, не думая ни о чём... И когда Гэвин приподнялся, чтобы получше разглядеть разомлевшего от смелых ласк туссентца, тот с нетерпеливым стоном колени в стороны развёл, приманивая, приглашая, полураздетый, томящийся, будто опившийся любовного зелья, разум совсем потерявший. Будто не Ричард это был, а подменыш, окаянный векслинг, прикинувшийся дворянином. — Гэвин... — Но тот уже отпрянул от туссентца, как от огня, злясь на себя за то, что не сдержался снова. Хотел и вовсе встать, отойти, очухаться от этого наваждения, что всё пуще им владело с каждой ночью, да не дали свободы настойчивые руки: обняли, притянули обратно, и голос, хрипловатый, задыхающийся, бархатистый, будто в самой голове звучал. — Хочешь ты меня, вижу, знаю, так возьми, не истязай ни меня, ни себя. Весь день я по тебе томлюсь, нет больше сил притворяться... — Да если я тебя здесь сейчас как девку разложу, ты ведь мне потом не простишь. Наверняка знаю, не простишь... — сбивчиво зашептал Гэвин на ухо Ричарду, пробуя оторваться от него, но тот уже раз почуял свою силу над ведьмаком. Не постыдился, снова своим рукам волю дал, и уже смелее, жарче, чем давеча. — Сам я этого прошу, за что же прощать? Скажи только, что сам хочешь? Хочешь, Гэвин? — По голому телу огладил, распаляясь. Уже знакомой дымкой заволоклись потемневшие глаза. И был он весь одно желание, одно стремление, и тяжко было ему противиться, так тяжко, как человеку в бурю дышать тяжело, когда дикий ветер весь воздух из лёгких вытягивает. Все верные мысли из головы вышибало. — Не ты это говоришь, — досадливо напомнил Гэвин, отворачиваясь, чтобы только не видеть черные бездны зрачков и рдеющие от поцелуев зовущие губы. — Не ты это, а заклятье. Не любовь это, Ричард. Попроси поцеловать — поцелую, рядом буду, пока нужен, но другого не надо тебе, точно знаю. Верь мне в этом, Ричард. Веришь? — Нет, не верю. Не может это обманом быть. Если это обман, Гэвин, то что тогда правда? Сказал так, но из рук всё же выпустил. Отступился. Сели они рядом, плечо к плечу, как прикованные, одной судьбой спаянные. Пальцами сплелись, до боли, до хруста костей сжимая руки в крепком замке. Замолчали ненадолго, сдерживая дикие непроговорённые слова, безумные неотданные ласки, медвяные неподаренные поцелуи. Еле отдышался ведьмак, еле с мыслями собрался, а когда говорить здраво смог, то сказал, как было у него на сердце: — Что нужды лгать тебе, если сам уж видишь? Не знаю как, а приворожил ты меня. Все мысли о тебе, Ричард. Дорог ты мне стал, туссентец. Вот потому и не жди, что я тебя, как захмелевшую девицу на весёлом пиру, иметь буду только потому, что ты сам передо мной на спину падаешь. Не будет этого. А ты... Ты потерпи, сниму я с тебя эти проклятые чары. А пока ложись и не сердись на меня. Спать будем, устал я, да и ты, верно, тоже... Ни слова поперёк он не услышал после того, как открыл свою рану сердечную, показал её, не таясь, не имея мочи больше молчать. Тихо улеглись на постель, глаза закрыли, сон приманивая, чтоб забыться хоть на время, сил набраться. Но сердце всё бу́хало, как молот по наковальне, кровь будоражило, и, видно, та же беда с Ричардом была. Поближе он подобрался, приобнимая уже без прежней злой страсти, а легко, за плечи взялся. — Гэвин, скажи... — Что, Ричард? — Когда снимешь ты с меня чары, что с тобой станет? Спросил так и ответа дожидался, хотя оба они знали, что станет. Наваждение сойдёт, рассеется дым проклятия, а шип, в сердце ведьмака завязший, так и будет саднить, изводить его днями и ночами. Долго ли? Кто знает? Но всё-таки Гэвин ответил. Сказал просто, без затей, без горькой жалости к своей судьбе: — Не твоя это будет печаль, господин. Каждый только за своё сердце в ответе, не за чужое.Глава VII. Чёрный
6 января 2019 г., 16:50
Примечания:
Дорогие читатели, напоминаю, что для чтения текстов о славной паре об RK900 (и его хуман-версиях) и Гэвина Рида лучше уходить на Ао3.
И вправду ведьмака в Найнси как родного приняли. Едва въехали они с Ричардом на широкий чистый двор, как люди, не дожидаясь приказа, взяли под уздцы Грушу, увели поить и обихаживать, засуетились, забегали по широкому двору: щедрый ужин готовить, воду греть, жаркую баню топить, постель для уставших с дороги самую мягкую, на лебяжьих перинах, стлать. Смотрели во все глаза на мечи за спиной ведьмака, на суровое лицо Гэвина, на серебряный медальон, который он так и не спрятал после разговора у ручья. Кругом лица приветливые, хоть и взволнованные, кто-то даже слёзы нежданной радости рукавом оттирал. Любят здесь хозяев, по всему видно, что любят. И любви этой даже пришлому, которого молодой господин с собой привёз, доставало с лихвой.
«Да и как его такого не любить? Добрый он...» — невольно подумал ведьмак, увидев, как спешившийся Ричард шагнул навстречу молчаливой пожилой женщине, негромко что-то сказал ей, а когда та пошатнулась от страшной вести, подхватил под руки, к себе прижал. Женщины было заголосили, но, послушав тихого приказа молодого хозяина, умолкли, прижимая руки ко ртам и сдерживая рыдания. Немного погодя, разомкнув крепкое объятье, Ричард снял сбережённый медальон Марека с шеи, отдал в руки несчастной вдовы, которая всё как окаменевшая стояла. И, когда увели её в дом, он печально вслед поглядел, вздохнул тяжко и оглянулся на Гэвина. Видно, что-то сказать ему хотел, да не успел. Кончились их разговоры промеж собой. Не одни они теперь были — кругом люди, при них взглядом лишний раз не перекинешься, словом не перемолвишься. Уговорились они тайну беречь, на том и надо стоять. Мудрено кому-то будет разгадать, как обошло проклятье Ричарда, если сам ведьмак не откроет, в чём загадка была.
— Брат!
Гэвин на этот окрик обернулся и на миг будто обомлел. Только что был ведьмак диковинкой, из далёких краёв привезённой, чужанином, на которого глазели, чтобы запомнить получше да соседям при случае рассказать, каков он есть из себя, а сейчас пришёл его черёд удивляться.
Высокий, белокожий, легконогий, сбежал по ступеням брат Ричарда, и был он — здесь Гэвин мог голову дать на отсечение — похож на туссентца как ожившее отражение в самом чистом и ровном зеркале. Будто бы оставил Ричард здесь своего двойника, половинку своей души, а ныне снова с ней соединился.
Обнялись братья, лбами прижались друг к другу, в глаза посмотрели. Странно стало ведьмаку: был Ричард для него один-единственный, наосо́бицу от других стоявший, нездешний, будто по волшебству появившийся. Второго такого в мире быть не могло, а всё же глаза не лгали. Как две капли воды они были с братом. Тот же облик, тот же стройный стан, оба высокие, как два молодых тополька, тёмноволосые гордые головы, и спелые зазывно улыбающиеся губы, и широкая тень под собольими бровями. Да вот только глаза не серым туманным утром и прозрачной водицей блеснули, а тёмно-карим лукавым янтарем.
Схлестнулись они взглядом с тем, другим, и как не было цепенящей досады на братца старшего за то, что посмел, как изворотливый каверзный допплер, чужой облик принять ради злой шутки. Другой он совсем. И не потому только, что кареглаз брат оказался. Это была только малая толи́ка их несхожести. Заговорил братец бойко, с задоринкой, двигался проворно. Увёртливый, гибкий, и живости в нём — что в лесной непоседливой кунице: наперегонки побежишь с таким, да не угонишься, всё равно что за ветром в поле гоняться.
Иное дело Ричард. Во всём умерен, плавен, несуетлив. Говорит редко, но всякое слово к месту, каждое подобрано, как подбирают жемчуг к дорогому ожерелью, чтобы на нитку нанизать полновесные и равные друг другу перламутровые зёрна. И позабыл совсем Гэвин, как пенял он Ричарду на его малоречивость, на неумение языком чесать ради потехи. Нравилось ему то, чем попрекать раньше хотел. До смерти нравилось. С Ричардом и молчать было славно, а уж если на того охота нападала поговорить, то слушать его — утеха сердцу.
Всем хорош был старший, но иного поля ягодка. Не тихий родник в лесной чаще, а шумливый, озорной, с камня на камень перекатывающийся быстрый ручей в половодье. И на мастера ведьмака, добытого трудами младшего брата, глянул быстро, въедливо, прозорливо. Прищурился немного, голову набок наклонил. Порывистый, а видно стало, что с плеча не рубит, умеет и обуздать себя. «Поглядим, что ты за птица, ведьмак», — будто сказал он.
— Сильно ли утомился в дороге, мастер? Долго ль отдыхать придётся? — спросил будто из одной только заботы, как всякий гостеприимный хозяин, а услышал ведьмак иное.
Будто проверяют, не пройдоха ли он, любящий пожрать послаще, да выпить, да бока поотлёживать на мягком за чужой счёт, а после, дела так и не сделав, уйти со двора. Вспыхнул Гэвин, как сухой трут от малой искры. Со злой ехидцей ответил, по вечной своей привычке стараясь укусить в ответ на недоверие к его честности.
— От Велена до Туссента ехали с песнями, а румяные толстозадые девки нам с песнями дорогу вышитыми полотенцами устилали. На ветках булки свежие висели, а реки все сплошь из мёда да пива были. Земля мягкая: где упадёшь, там и перина. Из досады в пути только комарик был, хотел кровушки попить, да я мечом отмахался. Так что не устал я, господин хороший. Прикажи — чары сниму до заката, а потом ещё спляшу для тебя, чтобы не скучно было.
Ричард губу прикусил и отвернулся. То ли застыдился, то ли усмешку захотел скрыть. А старший — по всему было видно — сперва опешил, замер на мгновение, уставившись на дерзкого ведьмака... да и рассмеялся бархатистым хрипловатым смехом, встряхивая головой и блестя сахарно-белыми зубами, будто не знал он никакой печали в жизни.
«Неужели и Ричард так же смеётся?» — подумал своё Гэвин, жалея, что не слышал смеха туссентца. Но всё же по-своему обрадовался, смекнув, что хоть и хотел он уколоть старшего братца, да тот не из обидчивых и кичливых господ оказался. Добро. Это к лучшему, значит, проще будет поладить.
— Вижу, что самого зубастого ведьмака ты привез, братец, палец в рот ему не клади, — сказал наконец старший. — А нам такого и надо. Что ж, пускай лучше кусает, а не брешет, как те, что до него были. В дом пойдёмте. Совсем заждались вас там. За столом поговорим...
Что ж, за столом беседы вести — это тебе не на ногах да с пустым брюхом ответ держать. А если вместо чёрных сухарей и водицы подадут мяса и винца, то тут и серый волк подобреет, не то что ведьмак. Да и не терпелось Гэвину посмотреть на родню туссентца, на сестру его любимую, на отца, что накликал на семью беду, и на то, как жилось Ричарду до этого несчастья.
По убранству судя, жилось неплохо, почти по-княжески. Да только счастье хозяев не в гобеленах, не в сундуках, не в резных, тёмного дерева колоннах, подпирающих высокие расписные потолки. Богато — не значит счастливо. К изобилию быстро привыкают люди и начинают томиться: для бедного охапка дров или наваристые щи уже роскошество, а богатого иной раз и целый ларь с золотыми монетами не радует. Человеку всегда мало, дай ему крону — захочет две, дай доброго коня — захочет целый табун, дай тёплый дом — захочет дворец. Нет предела человеческим желаниям. Досталось людям такое проклятие: алчное, ненасытное сердце, которое, как бездонный колодец, ничем не наполнишь, вот и томится оно по тому, чего у него ещё нет.
Так и старый господин из Найнси печалился, что мало ему чудесного нового дома, добрых верных слуг да детей один другого краше. Захотелось ему больше, чем он имеет, на чужое позарился, нужды крайней в том не имея.
Ведьмак провёл рукой по тёплым лощёным поручням. Каждая мелочь здесь преискусно была сделана, с прилежанием, со знанием дела. Много труда надо было положить, чтобы дерево будто зеркало заблестело...
Зеркало. Уж второй раз за сегодня он об этом подумал. Неспроста это, будто кто подсказку даёт, в ухо шепчет: «Думай, Гэвин, вспоминай!» Знал он, что если в голове что-то неотвязно крутится, то надо примечать. Знаки повсюду, только умей услышать, понять, о чём тебе тайный голос нашёптывает. С этими мыслями сел он за стол рука об руку с Ричардом, не спрашиваясь, где ему место приготовили. Сам знал где.
Щедрым был стол, да невесёлой трапеза. И хотя все живые сидели, а ведьмаку всё казалось, что будто он на застолье к покойникам пришёл. Только Ричард, сам того не желая, свеж был, здоров и как первоцвет под апрельским солнцем цвёл. Благодатно тепло любви, счастлив тот, кому в ответ тайный взгляд, тихая улыбка, лёгкое, только двоим заметное касание достаётся.
Пока же Ричард неспешно и без лишних слов пересказал, как ехали они в Туссент да почему так долго, какое лихо с ними приключилось в пути, Гэвин молча ел и посматривал округ и на хозяев. За душистым горячим хлебом, какого он в жизни ещё не едал, за свежим сочным мясом, сладким вином примечал он, что в таком богатом дому посуда вся была сплошь из дерева. Кувшины и те глиняные. Домекнул, что боялись хозяева и слуги, как бы не увидела своё отражение в серебряной ложке или стеклянном бокале бедная Хловисса, что сидела с ними за общим столом.
Молодая госпожа едва поздоровалась с ведьмаком, так слаба она была. Голосок тонкий, еле слышный, лицо тёмной вуалью закрыто, не разглядишь, что там от её былой хвалёной красы осталось, только тонкие белые руки, все в голубых вспухших старческих жилах, будто припорошённые мелкими пятнышками, на коленях бессильно лежат. Вся в чёрном она, одета скромнее, чем иные дворовые девки, и только на левой руке серебряный перстенёк, приметный своей хитрой тонкой резьбой с голубым камешком — простым перламутровым опалом.
Брат старший, Коннор из Эйтси́, всё переспрашивал, допытывался, каждую мелочь ему знать надобно было. Дотошный, пытливый, будто и не рыцарь он вовсе, а казначей. Ничего из виду не упустит. Да только и братец ему ни в чём не уступал и говорил то, что можно, а то, о чём молчать надобно было, обходил, увиливал, как опытный мореход прибрежные скалы обходит и к берегу причаливает, не побив судна об острые камни.
Во главе стола сидел немой, недвижимый хозяин. Не знал Гэвин, слышал ли он человечью речь, видели ли его глаза, кто сидит перед ним. Ни есть, ни пить он не мог, и как в нём жизнь держалась — никто и понять не мог, однако и перед ним угодливые слуги поставили кубок и блюдо с пищей, к которым он и прикоснуться не мог. Глядел вперёд не моргая, как статуя, умело раскрашенная под живого человека и обряженная в пышные господские одежды... Задумался Гэвин, глядя на него, как же жизнь в нём теплится, и тут же услышал, как Коннор будто вскользь спросил, чего это братец так смело без платка разъезжает.
— Со двора мы котов сперва согнали, да только плачутся слуги, что крыс много развелось; пока ты в отъезде, пришлось им поблажку дать. А ты, я вижу, будто и не боишься...
— А что, господин из Эйтси, давно ли ты бывал у Священного дуба? — перебил его Гэвин, не желая более слушать о котах и уберегая Ричарда от допроса.
— Вовсе не бывал, — быстро и зло ответил старший, вмиг забыв о платке и котах-крысоловах на подворье. — Мне и смотреть-то на него не хочется...
— Что так?
— Да ведь это из-за него у нас такая беда, ведьмак, что ж ты спрашиваешь, почему мне на дуб этот проклятый глядеть противно? — Глаза рыцаря заблистали от досады на недогадливость нордлинга, но тот отложил ложку, отодвинул тарелку и снова оглядел всё печальное застолье.
— Беда у вас из-за глупости да жадности. И не дуб проклятый, а вы. Или ты слова проклятья забыл, Коннор из Эйтси? Память у тебя, должно быть, получше моей будет. Разве не побратим стал твой отец священному дереву?
— Так было сказано... — согласился рыцарь, склоняя голову набок, точь-в-точь как его брат делал, слушая ведьмака.
— Будут они братьями и в горе и в радости. Так что же ты не печёшься о брате своего отца? Поклонился бы ему, может, и хозяину бы полегчало? — Промолчал на это рыцарь, а Гэвин, смекнув, в чём дело, невесело усмехнулся и тихо, без укора сказал:
— Видно, не приучен ты кланяться, господин.
— Не приучен, — прямо глядя в кошачьи глаза, ответил Коннор. — Перед княгиней голову склоню, перед отцом, перед другом. Но перед врагом — никогда. Лучше умереть.
— А давно ты меч в руках не держал? — будто бы ненароком вдруг спросил Гэвин, и в самое сердце попал он господину из Эйтси. Тот аж зарделся, запламенел, нахмурился. Видно было, что сказать, да всё злые слова, потому сдержался, не стал волю языку давать.
А ведьмак меж тем споро поднялся из-за стола, поднял с лавки свой стальной меч в скромных деревянных ножнах, обтянутых потёртой кожей с простенькой шнуровкой. Легко перекинул меч из руки в руку и повернулся на застывшего в тревожном ожидании рыцаря, который весь подался вперёд, желая получше разглядеть оружие ведьмака. А тот не торопился, зная, что все, кроме печального хозяина дома, смотрят на него. И молодая госпожа под чёрной вуалью, и Ричард, и тот, перед кем он надумал покрасоваться и мечом своим похвалиться. А хвалиться, по правде сказать, было чем. Ухватившись за рукоять, выдвинул из ножен свой верный клинок, Сва’артом называемый, и повернул так, чтобы пламя свечей заиграло на славной стали.
— Небогат я, господин, но видишь ты, что в руках у меня настоящее сокровище, ты таких ещё не видал на своём веку. Сва’арт, или по-нашему «Чёрный», родом из Тир Тохаир. Кован из тёмной стали, так, как только горные гномы умеют это делать. — Гэвин одним лёгким движением откинул жалкие ножны в сторону, поднеся меч к лицу, повернул плашмя, чтобы видны были дивные искусные узоры на лезвии, оплетавшие его словно живые. — Узор не для красоты, рыцарь, взгляни, как лёгок меч, как равновесен и как быстр...
Он занял боевую стойку, отведя меч назад и выставив вперёд левое колено, и столько в нём было лёгкости, сноровки, что не только рыцарю, а и простому зеваке было бы ясно: не грубый рубака, машущий мечом, как палкой, стоял перед ним, а мастер, искусно владеющий своим убийственным ремеслом.
Молниеносно Гэвин шагнул вперёд на призрачного соперника, отбивая воображаемый вражеский клинок, играючи крутанув сверкнувшее лезвие над головой, со свистом рассёк воздух и столь же быстро и изящно, будто в смертоносном танце, развернувшись, через левое плечо полоснул над столом, срезав разом все восковые свечи на высоком подсвечнике, словно острейшей бритвой.
— Закалённый в пламени гномьей кузни. Заточенный так, что разрежет упавший на него платок пополам. Рукоять моложе самого клинка, но она кожей морского дьявола обтянута, в руке сидит как влитая. Не всякий меч душой наделён, рыцарь, но у этого, верно тебе говорю, она есть. — Уложив свой славный клинок на раскрытые ладони, Гэвин взглянул на Коннора. — Хорош он для тебя, господин?
«Куда как хорош, лучше в жизни не видал», — говорили глаза рыцаря, жадно неотступно глядевшие на Сва’арт. Так безумно влюблённый смотрит на милую избранницу или заядлый бражник на чашу с вином. И как у захмелевшего блестели его тёмные, янтарным мёдом отливающие очи. Позабыв обо всём, он поднялся, жадно протянул руки через стол, чтобы взять драгоценное, древнее, выкованное умелыми гномами оружие. Но едва его пальцы коснулись вожделенного меча, Коннор с отчаянным вскриком отдернул руки, будто взялся он не за холодную сталь, а за раскалённый добела металл. Назад отступил и отвернулся от ведьмака с горькой досадой, а Гэвин, довольный собой, быстро упрятал меч в старенькие ножны. Усевшись обратно, он спросил без насмешки, тихо и вкрадчиво:
— Много ли проку в твоей гордости, господин, если ты никогда больше меча в руки не возьмёшь? Не выйдешь на честный поединок, не обрадуешься победе в бою, не защитишь слабого? Сам знаешь, что те деревья, что к земле не клонятся, буря ломает. Да стоит ли твой поклон целой жизни без любимого дела? Однако ж... — Здесь Гэвин хитро улыбнулся Ричарду, который в разговор не встревал, с братом не спорил, с уговорами не лез. — Я простой ведьмак. Меня моё ремесло от голодной смерти спасает. А ты можешь спокойно почивать на шёлковой постели, сладко есть и не думать о ристалище или схватках с лихими людьми. Сражение — дело грязное, а для охраны дома и твоей особы и во́льники сойдут. Может, и ни к чему такому богатому человеку меч...
— Не ведьмак ты, а змей подколодный, — с чувством ответил Коннор, обернувшись на Гэвина, и глаза у него так блеснули, будто подёрнулись предательской слезой. — Так будь же по-твоему! Послушаюсь, но если не поможет...
— Не попробуешь — не узнаешь. Да ты не торопись, Коннор из Эйтси, до тебя дело в свой черед дойдёт. А сейчас вот что... Ты, госпожа, доверишься ли мне, как твои братья доверились?
Братья в одном порыве, как будто один был тенью другого, повернулись на сестру, ожидая, как она отзовётся. Не сразу ответила госпожа Хловисса, будто вовсе не услышала, и сидела как оцепенелая, пока ведьмак дожидался, чтобы собралась она с силами, которые ещё остались в её изнурённом теле. Но поднялись немощные руки с колен, приподняли тёмную узористую вуаль, открывая лицо перед гостем с Севера. На Гэвина взглянули поблекшие светлые очи, в которых, как в помутневшем, покрытом трещинами и сколами старом зеркале, отражалась былая прославленная нежная красота.
— Никому из чужих я не показывалась до этого дня. Стыдно было мне, мастер... Так я гордилась своей красотой и потеряла всё в один день. И красоту, и годы молодости. Но перед тобой не стыжусь. Да и оплакала я себя давно: что потеряно, того не вернуть, сколько не лей слёз... Вот только хочу я, как прежде, к озеру выходить, на мир смотреть и не пугаться собственной тени. Страшнее дряхлой старости вечное, до самой смерти, заточение, его я и боюсь, ведьмак, а этому, — она провела ладонью перед своим лицом, будто силясь смахнуть с него морщины, как осеннюю летучую паутину, — этому я уже покорилась. Свободы хочу, и больше ничего.
Столько было в ней спокойного смирения, безропотного, безысходного, полного, как чаша, до краев налитая, что даже ведьмаку стало горько за судьбу девушки. За её молодое девичье тщеславие хозяйка леса самое дорогое забрала: цвет самой жизни. Призраком оборотилась Хловисса, хоть и не умерла ещё. И не жить ей, и в могилу не лечь, так и чахнуть в плену отчего дома, взаперти. Горько, а всё-таки не зря в голове одна мысль неотвязно поселилась, и не знал ещё Гэвин, куда его эта едва заметная стёжка приведёт, но смело встал на неё, вспоминая, как мерещилось ему всюду какое-то зеркало. Не то ли самое, что девушку погубило?
— Зеркало, — вслух сказал он. — Зеркало мне надобно. Где то, которое жизнь твою забрало?
— Приказано было перебить все зеркала в доме, — отозвался Ричард и понял всё раньше, чем Гэвин сказать успел. По лицу ведьмака понял, что оплошали хозяева: со страху и с горя надурили так, что не расхлебать теперь.
— Кто такое приказал? — прошипел по-змеиному ведьмак, разумея, что упущена ниточка, потеряна стёжка, и чем помочь теперь, он не знает, только вот в голове всё одно шумит: «Зеркало, Гэвин, зеркало!»
— Я приказал, — сознался старший, и, когда Гэвин, уже не стесняясь хозяина и благоговейной тишины в доме, который больше склеп напоминал, чем жильё человечье, стал распекать рыцаря на все лады, он только головой кивал, сам не свой от нового удара злой судьбы. Виновен! Что тут поперёк сказать можно?
— Зараза! Кто бил их? Где осколки? Куда выбросили? Вспоминайте! — Успокоился, только когда Ричард руку ему на плечо опустил и примирительно сказал:
— Оба мы с братом виноваты. Он приказал, испугавшись за сестру, а я не додумался остановить. А те зеркала Я́дзя собирала, жена Марека. Она знает, куда побитое стекло свезли. Пойдём к ней, Гэвин, а поругаешь нас с братом после.
Коннор, виновато склонивший свою гордую голову, воспрял от слов брата, приободрился. И тут же чутко подметил, что ведьмак, будто зачарованный, умолк, будто не бушевал сейчас, как бурное море в сезон гроз.
Подивился Коннор, как быстро остудил праведный ведьмачий гнев младший братец. Видно, в землях нордлингов сам хитрой ворожбе обучился, раз такого грубого дикаря смог парой простых слов обуздать. Хловисса смолчала, но лёгкая, слабосильная улыбка тронула тонкие губы в первый раз за многие тоскливые месяцы в тягостном ожидании избавления.