ID работы: 7617240

Чёрные слёзы

Слэш
NC-17
Завершён
126
by_mint бета
Размер:
44 страницы, 17 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
126 Нравится 22 Отзывы 30 В сборник Скачать

Границы

Настройки текста
— Вы понимаете, прямо-таки у самой границы и взорвали!  — Да он же переходит все границы! Ну просто хам, великолепный хам! — Вот поглядите, границы между людьми в таком обществе стёрты…  — Глупые фантазии, моя девочка, у вас нет никакой границы между реальностью и фантазией, вы… — Серьезный арсенал. Я с уважением отношусь к предусмотрительности. Сам таков. Покажете потом ваши игрушки? А я вам покажу свои. Но сначала дело. Ныряйте, ныряйте. Одно другому не мешает. Фандорин кивает рвано, будто на середине пути голова его встретила какое-то препятствие. Кивает и всё на дверь в общие бани смотрит, чувствуя нарастающее чувство отвращения. Для него, казалось бы, и причин не было. Накрывающая его с головой вода маленького углового бассейна ничуть не противна, а глаза он предусмотрительно зажимает, вздыхая до боли в лёгких лишь тогда, когда встаёт твёрдо ногами на пол кабинета. Небрежно лопатками поводит и формирует нечто отдалённо похожее на мысль. Это отвращение есть князь. Не сама его фигура — для совершенного эстета Фандорина не было смущения в фигуре Пожарского или неприятия мужской наготы, раскинувшейся на хрусткой коже длинного диванчика. Нечто иное, что, кажется, в женских романах самого нижайшего сорта, именовалось «липкостью», волновало Эраста, приглаживающего едва ли не нервно волосы. Ещё пару мгновений он мнётся на мягком в своей лёгкой прохладе дерева пола и наконец-то, оглянувшись напоследок на запертую дверь, мужчина проходит к диванчику. — Да вы всё ещё есть истинный Эфеб телом, яхонтовый мой. Вас бы в роли Сократовского Федона, никакое золото табеля о рангах бы не сравнилось. — Что вы себе п-позволяете, князь… — И без того напряжённый ногами, готовый вскочить в любое мгновение, Эраст каменеет каждой мышцей, краснея обильно и так ярко, что в неровном свете кабинета смотрелось совсем уж интимно, вызывая ничуть не честные мысли у князя, чья рука, горячая и широкая, оказалась на белоснежном бедре. — Ну что же вы, Эраст Петрович, реагируете бурно так. Знал я, что вы из стеснительных, но поберегите нервы. Неужели не лестны вам сравнения такой греческой красоты? Эрасту кажется, что рука эта оставляет за собой грязный, вязкий след. Он бурый и пахнет от него телом застоявшимся, умерщвленным. Пахнет так комната без окон и дверей, где мертвец лежал разлагающийся и каждую нить аромата в свой буро-ивовый аромат окрашивал. И всё столь же каменеющий Эраст, кажется, наслаждается его сладостью, липнущей на ноздри, падающей гулко в лёгкие, мягко заполняя их этим тошнотворным ощущением, от которого не избавиться. Но почему-то он не двигается. Смотрит лишь завороженно, ничуть глазами яркими не моргая. Почему-то Пожарский заставлял его вечно думать о себе. Какое дело, когда в каждой карте с ярко-чёрной ручкой ему видится это по-барски кошачье лицо, да только это не остановившийся в своей нежной красоте образ Лизаньки, он не имеет той же светлой окраски, будто маленький хрусталик на солнце поставили. Князь столичный заседает в голове как пробка, её невозможно достать, она намертво вросла в серое вещество, обрастая костями. — Сравнение с греческими п-проститутками по-вашему я должен лестным считать? Уберите свою руку, князь, не там вы ищете себе партнёра в нарды, я п-позвал сюда для дела. Рука, остановившаяся на колене, так и замирает, пока Пожарский всё ближе и ближе наклоняется к Фандорину, в своём первостепенном ужасе отвращения только и мог губы тонкие поджимать, вдыхая воздух через раз. Голова кружилась может от этого, а может и от горячего, словно внутри у человека адова печка была, дыхания князя, чья ладонь вновь пошла вверх, оглаживая его ногу, оставляя ему одному заметный след. — Так это, что ли, не дело? Дело это, Эраст Петрович, важнее которого важнее и быть не может. Какие эти террористы, чьи загадки разгадал я словно детскую считалочку… да, не извольте удивляться, но я о другом, яхонтовый. Какие террористы, если вы горды так, что одно удовольствие — гордость вашу и!.. Сильная рука сжимается, оставляя на ляжке красный, ноюще пульсирующий след от ладони. Ровные ногти впиваются в белоснежный фарфор живой и прекрасной куклы, глядящей на него широко распахнутыми глазами голубого стекла. О, как-то его сравнили с запахом ладана! Не забыть никогда, коли услышишь, а сам по себе сладок и отвратителен в своём божьем (в его случае — ничуть) раболепии, от которого помутняется рассудок. Таков он и для застывшего безвольной игрушкой Фандорина, ощущающего, как зараза проникает через ногти, оставляющие на коже наливающиеся кровью следы, проникает прямо в мышцы, в кровь. А кровь она, как известно, по телу всему циркулируется. Через сердце. Прервавшие их мужчины, ворвавшиеся в купальню, навеки в памяти Фандорина останутся. Потому и не успел он схватить ни одежды, ни оружия, что с широко распахнутыми глазами своими, с выпавшей в ступор фигурой в первое мгновение, только руку чужую на косточке тазовой и ощущал. А там — бежать только, спасать жизнь, едва теплившуюся в теле жизнь. Жизнь, которая онемела в его ноге. Проказа не давала теплиться там душе, и даже снег падения не смог очистить, хотя казалось бы — белая и холодная невинность. Но горячая болезнь оказалась живучей. — А я говорил вам, Эраст Петрович, голубчик, нервы на всё впустую тратить глупо, понимаете меня? Больше суток же пролежали, изволите планы операции нарушать. Фандорин с едва различимой, но ощутимой во всех членах слабостью поворачивает голову на вошедшего. При виде его в теле поднимается что-то забытое. Неверная система, решившая, что лучшей тактикой является бегство, отдавала ему воспоминания со скрипом. Конечно помнил он и полёт свой с крыши и как в бани пришёл. А сейчас вот вспомнил и жар могильный, сглотнул тяжело и зачем-то кивнул медленно. — У меня к вам в-вопросы. — Ну что же вы так сразу, вам бы послушать меня, а потом и вопросы задавать, господин статский советник. Лежите-лежите, слушать же лёжа можете? Вот и хорошо, яхонтовый мой. А вопросы свои успеете, — Пожарский ближе к кровати придвигает стоящий чуть поодаль стул и усаживается на него так легко, словно и ни грамма в теле не было. Но вот рука на плече обжигает даже сквозь лёгкую рубашку. Мужчина сглатывает, прокатывая это по всей глотке, и старается не думать об этом. Слушает витиеватые объяснения князя о том, как выбрался, планы какие были да какие сейчас. Слушает, вставляет сухие вопросы и пространственные объяснения получает. И всё это со ставшей уже неотъемлемой рукой на плече. — Вот же, Эраст Петрович, и не стоит возмущаться. Хотя кожа у вас, должен сказать, ледяная. Вы, случаем, не фарфоровый? Страшно бить-то такую статуэточку. Как брови домиком сделаете, вид удивлённый — так и Эфеб, я уж говорил вам, ещё покраснейте мне! Да какой же вы услужливый, так румянцем и залились, вот же… — Вы, Глеб Георгиевич, н-напрашиваетесь на дуэль! — Фандорин ещё гуще краснеет, каменея и вправду фарфоровым лицом с провалами глаз да мазками усов. Хмурится, дёрнув неприятно носом, словно аромат фантомный прогоняя. — Право, поберегитесь, яхонтовый мой, какая такая дуэль? Пожарский изображает на лице прекраснейшее в своей эмоциональной гамме удивление, которое рождается из непонимания, плавно переходя в почти что оскорбление княжеской невинности, что само по себе уж оксюмороном было. — Обычная дуэль за честь! Рука на его плече сжимается чуть сильнее, пока вторая ложится на прикрытую простынёй талию, оглаживая её, тончайшую, подушечкой большого пальца какими-то только хозяину и ведомыми узорами, да только Эраст ни о чём больше думать и не может. Глаза лишь чёрные, что на остром лице как спираль гипнотизёра, и руки, которые ничего словно и не ведали о границах дозволенного. Вряд ли придворный этикет дозволял горячей руке откидывать одеяло до самых колен, плавно поднимая ночную рубашку, которая всё ещё прикрывала ноги статского советника, но судя по медленному упорству князя — это ненадолго. И лишь пальцы Фандорина, которые вцепились в его запястье, остановили этот постыдный процесс. — Эраст Петрович, голубчик, не извольте обижаться, хотя должен признать, что делаете вы это очень красиво, но какая ж тут честь, гордость эта ваша? Понимать надо, где можно про дуэли кричать, а где можно помолчать и получить удовольствие. Будьте благоразумны, господин статский советник. Будьте благоразумны! О, Эраст прекрасно осознаёт, что в данном случае есть благоразумие. Князю мало было всех служебных успехов, это был не просто карьерист, о нет. Этот человек спать не мог спокойно, пока не знает, что он выше и выше Всех. Что он всех победил, что он всех растоптал. И это есть не только служба, оно живёт в самом Пожарском так глубоко, что фарфоровый ястреб заинтересовал его так ярко и так открыто, что сейчас он не желал видеть больше этот упрямый огонёк в голубых глазах, это напряжение в тончайшей фигуре, когда-то перетянутой корсетами. Ему мечталось, как будет сломана эта фигурка, как он сам приползёт к нему и попросит. Больше, больше! Он увидит в этом гордом профиле свою власть и лишь тогда он с лёгкостью отпустит Фандорина — уже не будет того азарта, когда наиграешься с чем-то, что досталось с таким трудом. Эйфория от такого спадает намного быстрее. Статский Советник не был сферой интересов. Он был вспышкой. Но вспышкой столь яркой, что она слепила глаза. — Вы не видите л-личных границ, князь, уберите вашу руку, иначе… — Иначе что, соколик? Депешу отправите? Кому только напишете, что князь Глеб Георгиевич честь вашу молодецкую подпортил, а? Государю, Эраст Петрович? Ну скажите мне, яхонтовый. Государю? Эрст только зубы сильнее сжимает. И вправду, а что иначе? Номер — самого князя, в местных гостиницах хоть тебя убивать будут, так деньги и титул своё сделают. А потом к кому? Чтобы там не говорил Пожарский про гордость, а была она и не позволила бы Фандорину сор вынести, да ещё какой. Князя в мужеложстве очернишь — так сам по этому в Сибирь и пойдёшь. Раз взяли — давал же? Такая логика, железная логика. — Ну вот так, можем же? Зубы скалит, искажая и без того не самое красивое лицо, пока рука его до того печная по телу движется, поднимая рубашку до самых бёдер. Только там и останавливается, пока Эраст на исподнее молиться готов. Не остановит князя эта преграда, так хоть мгновения какие-то даст. Трусливо, Эраст Петрович, да только ему и не надо уже ничего. Ни чистолюбия, которое ранил почти раскрытым делом Пожарский, ни гордости своей — исчезла бы смрадная рука, исчез бы сам ладаноподобный Глеб! Никогда Фандорин против себя не шёл, никогда пресмыкаться с малых лет себе не позволял, а тут вот — взял да язык острый прикусил. Позволил рукам широким, с мягкими, не знающими работы подушечками всё тело исследовать, от макушки до пят, только интимности князь и не потревожил, но Эраст прекрасно знал — зверь, учуявший страх жертвы, уже не отпустит её, пока не умертвит. Умерщвления духа ему тоже вполне хватит. Да в целом-то только это его и беспокоит. Спокойного, с ленивым взглядом чёрных глаз и чуть кривой улыбкой, походящей на оскал. Он удав, жертва которого уже находится в плотных кольцах сильного, гибкого тела, и ничего не изменить. Умереть только со страху, но это не к Фандорину. Он переживает этот акт физического любования и когда Пожарский одёргивает его рубаху, накрывая простынёй — даже удивлён. — Вы учитесь, Эраст Петрович, учитесь, душа моя. А пока — отдыхайте, нас ждёт взятие с поличным этой жалкой шайки нянькиных подрывников, будем государство спасать. Я же прав, голубчик? Сил кивнуть нет. Может быть физические и не оставили его, только душу светлую замарали грязью тяжестью вязкого болота. Он лишь моргает тяжело и прикрывает глаза, чтобы не видеть этой звеняще пошлой ухмылки князя. В этот раз шлейф гниения его тела под твердыми руками заглушают ароматы еды, пряные и кислые, как квашеная капуста под плохое дешёвое вино, каким балуются все, кто ниже, и ниже еще того. Здесь пахнет мясом и остро какой-то несвежей рыбой, из залы доносится жеманный смех пышногрудой девки — Эраст не видит, но он прекрасно знает этот типаж. Их взгляды и смех — за годы службы повидал всякого. Только вот такого человека, как Пожарский, он никогда не видал. Где-то внутри теплилась тупая, как ножи в подобных заведениях, надежда, что такой человек — он в единственном экземпляре, нет больше таких. Только его грязное, пустое наваждение, которое скоро исчезнет, как страшный сон. Вот только добьётся своего — и сразу исчезнет, оставив себя циркулировать по чужим венам, пока не изойдет вся кровь. Вот же пошлые метафоры. Это ресторация такие мысли навевает или человек, с которым Фандорин встретиться должен? Наверное, все вместе. Или, в сущности, ничего из этого. — А я думал, вы, голубчик, никогда не заставляете себя ждать! —воспоминания прошивают под кожей черными нитками. Так же Глеб Георгиевич сидел в банях. Широко раздвинув ноги, положив одну руку на спинку диванчика, а вторую на собственную ногу. Скверна была тут до него, или пришли вместе? Засаленный бархат диванчика, протертый телами, прожженный сигаретами и самокрутками. И бог весть, что там еще на этой материи! Думать не хочется. Копоть на некогда дорогих обоях, освещение не то для борделя, не то для него же, но на другой улице. Умеет великий князь выбирать места, чтобы «поразмышлять над делами-с, Эраст Петрович». Здесь размышлять если только о подборе мальчиков на Невский, боже упаси от такого. — П-пришлось постараться, чтобы отыскать это место. Диванчик тут, конечно же, один, больше сесть некуда, если только на пол падать, но тот выглядит еще хуже остальной обстановки. И Фандорин садится так, что затылком чувствует руку Пожарского. Ну конечно же он сразу понял, что разговоры о террористах — последнее дело. Но давать зверю козырь неповиновения не собирался. Лучше пусть уже закончится. Закончится все — и дело, и «ненавязчивые» прикосновения. Рука на спинке уже обнимает его плечи, выжигает своё клеймо, равное пятерне. От места жжения пахнет паленым человеческим мясом, горящим хлопком рубашки, а еще тем самым тошнотворным следом, который заменяет ему кожу. — Правда что ли старались, Эраст Петрович? Мр-р, польщен! Кошачьи нотки! Эраст им не верит ни на мгновение. Нет, это ничуть не кот. Это сфинкс, который не дает шанса на победу, это существо, даже не зверь. Вышло из какой-то страшной мифологии затерянных народов, на своих двоих добралось до Петербурга. Оглаживает ему колено, наклоняется к лицу своей мордой с винной отдушкой. Впервые его лицо так близко, почти столь же близко, как и рука, которая скользит по острым косточкам к талии, пока вторая пальцами оглаживает шею. Пальцы мягкие и жаркие, как глина. Сколько же много сравнений для одного игрока в подлость! Губы проходятся влажно по щеке, оставляют свой след. Эраст расслабляет как может напряженные мышцы, приоткрывает губы и слышит довольный смешок. Страх, ничуть не свойственный ему страх, бьётся внутри. Еще немного, и его вывернет на заплеванный пол, но Фандорин держится до тех пор, пока его губы не накрывают чужие. Это ничуть не похоже на ласку милого его хрусталика, тонкого его образа. Чужое и неприятное, ком в горле откатывает назад, в желудок. Ему даже не нужно отвечать, князь играет в свои, одному ему понятные игры. Не нужна ему реакция, и без того можно сминать губы, буквально вылизывать пересохший рот с языком, прилипшим к небу. Пуговица, одна, вторая, третья. Сколько же их всего на этой чертовой рубашке? Его ли это вообще мысли, или все же скверна добралась до разума, оплетая его, как оплетают руки, прижимают к себе? Ладонь скользит по коже, по шее, чуть сжимая её, и Эраст заходится в невольном хрипе. Отпускает, исследует дальше. Уже с видом знатока. Ему даже всматриваться не надо — лицо в преступной близости. Поцелуи, если их так можно назвать, прикосновения к открытой коже. Во впадинке у ключиц выступает холодная капелька пота — это при духоте кабинета, куда почти не доносится музыка и смех основной залы. Это при всем, что происходит с ним. Он холоден, как мрамор, он не поддается этому жару. Кажется, он и вовсе не здесь. Почему-то в его воспоминаниях события совсем старые. Мертвый студент и странное завещание. Англия и холодная вода. Баки Зурова и тонкое дуло пистолета. Вот куда забросила его услужливая память! Не скажет, что счастлив этому. Однако это лучше, чем реальность. Рубашка сползает на локти, там и замирает, пока губы спускаются ниже и ниже, по щеке на шею, на оголенное плечо и худые руки. Кажется, опьянение Пожарского передалось и ему, тошнота больше не напоминает о себе, в голове хмель ситуации, не больше. И эта зияющая пустота отражается в стекольном, мертвенном взгляде, куда наконец-то обращает внимание его личный Цербер, хранитель Фандоринского ада со всеми его кругами фантомного удовольствия, которое по планам Глеба должно было окрашивать каждую эмоцию любовника, невольного любовника фортуны и дьявольщины. Это не устраивает Пожарского больше, чем сопротивление — последнее запускает механизмы его крови, заставляет хотеть фарфорового Эраста ещё больше, чем обычно. Безразличие вызывает лишь раздражение — зверь ещё не наигрался со своей жертвой, он не хочет её смерти или того, чтобы сдались без боя. Нет, ему хочется, чтобы под ним рычали дикой пумой, чтобы огонь в глазах сжирал пламенем этот сомнительный притон и каждый изгиб тела кричал о высшей ненависти. Иначе ему станет скучно. Одно дело — отсутствие реакции, другое дело — вовсе утерять связь с миром. — Что же вы голубчик так холодны, прямо-таки льды океанские. Или я вам боль какую причиняю? Так ласков, как с девицей, усы только впечатление портят, а так были бы невестой самой распрекрасной, — смех щекочет ему шею, и Эраст выдавливает из себя улыбку — не чета улыбке Пожарского. Та масляная, как свежеприготовленный пышный блин на масленицу, всегда весело-угодливая, даже если смотрит на чины низшие. Заигрывает, дергает ниточки, скрываемые за поднятием уголков губ. Его улыбка вымученная, искусственный отклик на чужой смех, пот бежит по вискам как от долгого бега или бешеной в запале скачки. И сам себе усмехается — ничего, наездником может и побудет, насколько бы пошлой не была эта мелькнувшая в его отравленной голове. Это яд, который уже никогда не отпустит его, даже когда высшее лицо отбудет в свою столицу. Горячая рука сжимает его ногу как тогда, тысячи мгновений назад, в банях. Тогда он не окунался ещё в этот поток, медленный и застоявшийся, и ряска не сомкнулась над головой сыщика, ноги не коснулись вязкого болотного дна. Сейчас это уже не так тревожит душу, будь что будет — так думает он с каждым движением. Мягкое, оглаживающее до колена, а потом снова вверх, до самого паха, безжизненного там, где должно от таких ласк зарождаться удовольствие. Но это никого не заботит — безжизненность лишь на руку, не нужно отвлекаться на то, чтобы Фандорин получил свою дозу приятного потока, он не сможет, как бы не мурчал на ухо большой кот. Эраст расхристан на бархатном диванчике. Рубашка белоснежная с манжетами свисает на запястьях, и горят губы огнем грешника, когда взмахивает он ресницами, невинно и распутно. В этом окружении мужчина выглядит не самой дорогой, но прекрасной проституткой, которая сумела сохранить невинную красоту, ополчившись изнутри. И Пожарскому в сласть сделать красивый оборот речи реальностью. Он забирается рукой к свежему хлопку белья — маленькое отличие от кабачных шлюх, им некогда заботиться о чистоте исподнего, у них нет слуг, которые принесут из лавки его свежим, приятным к коже. Вот у бордельных и такое есть. Пальцы смыкаются на совершенно вялом органе, на вздымающейся крупно и судорожно шее, берут прекрасное тело в клетку. Никто так не достоин Фандорина как он. Именно Пожарскому предназначено снять сливки с этой тонкой крыночки с голубой эмалью, забрать и увезти лучшее от Москвы. С усмешкой убирает он руку из брюк с превосходными стрелками и вытирает её о них же, метит и клеймит Эраста его собственным телом, и отвешивает слабую пощечину по белоснежной щеке, от чего та алеет, как от смущения, а в глазах наконец-то разгорается желанное пламя. — Вы! — Право подумал, что вы уснули, голубчик, проверял, — в голосе даже чувствуется некая учтивость, а Фандорин все равно кривит губы в неверии, головой взмахивает, проезжаясь по спинке неудобного диванчика. Он не знает, чего можно ожидать от этого зверя, не знает следующее движение мягкой лапы, внутри которой скрываются острые когти. И все ещё чувствует прикосновения Пожарского, будто у того сотня рук, как у всевидящего Бога. В самом деле руки лишь две, но от этого осознания не легче, как бы не хотелось облегчить ношу своего страха, птицей бьющегося в фарфоровой клетке. Хрупкая клетка, пошатнется столик о трех ножках, и полетит все с веселым, предсмертным звоном. Хватит ли зверю осторожности убить птицу, не разрушая её тюрьмы? — А вы, кажется, все-таки уснули. Приходите в себя Фандорин, на повестке вечера у нас дела, а не праздные ласки. Неверные пальцы застегивают пуговицы, и на щеках алеет тот самый смущенный румянец, который смешивается со следом свежей пощечины. Ему ещё долго отмокать в своих квартирах в бесплодной мечте смыть прошедший вечер, смыть взгляды и прикосновения, смыть самого Глеба. Чувство неизбежного краха крепкой рукой держит за горло — ему уже знакомо удушение рукой Пожарского, только в этот раз это не игры и не шутки. Он провалил свое дело, никто не поверит ни в единое его слово обвинения — дай боже не упекут в желтый дом за такую клевету на лицо столь близкое к самой короне. Ещё немного и Фандорина вывернет на свежий белоснежный снег, исторгая все то, что внес внутрь него князь, заботливо взращивая в нем такое количество противоречивых чувств, что в этой рвоте он предвидит собственное алое, яркое сердце. Как-то Лизонька прикладывала аккуратную голову к его грудной клетке, слушала биение его сердца, радовалась этому, как ребенок рождественскому подарку. Рядом с ней он чувствовал себя особенно живым. Рядом с Пожарским — особенно мертвым, его уже выпотрошили и наверняка забрали сердце, нечего исторгать из пустого желудка — с самого утра не было аппетита, желудок лип к ребрам и всячески напоминал, что мертвый дух — не мертвое тело. Эраст находит себя у дверей гостиницы, дорогой и помпезной, соответствующей его губителю. Толком и не знает, чего хочет найти здесь, но достаточно ярко представляет себе труп, раскинувшийся на дорогих коврах. Потухнувший веселый, насмешливый, ироничный взгляд, сдавшая в своей массивности фигура и дорогие перстни, поблескивающие в дневном свете. Какая заманчивая, какая нереалистичная картина. От неё почему-то веет воспоминанием, и память услужливо подсказывает почему. Иван Францевич умирал с такой же трагичной красотой, но на пиках острого забора, а не в дорогом номере. — Неожиданней встречи я не видел, Эраст Петрович! — голос выводит его из размышлений, и Фандорин поджимает губы, уже ни к чему этот фарс, но он, кажется, в крови у его оппонента. — Мое присутствие самое п-предсказуемое и банальное, чего вы могли ожидать, не врите ни себе, ни мне. — Вот как вы теперь заговорили. Я долго ждал, когда же в вас проснется хищный котик, голубь мой. Ну вот, сам себе противоречу. Проходите же, раз пришли. Его шаги скрадываются, и вправду походит на что-то из семейства кошачьих. При нем нет никакого оружия. Никто во всем мире не простил бы ему такого убийства, а потому он надеется закончить эту историю словами хлесткими и злыми, а после навсегда оставить этого человека — И чего же вы искали здесь, если не меня, конечно? Самодовольство едва ли не сочится из Пожарского, он им исходит, как если бы оно было у него вместо пота, присущего всем, но не ему. Эраст затылком чувствует его дыхание, слишком близкое, опять этот человек не слышит ничего о личных границах, нарушает их с таким постоянством, что пора бы уже привыкнуть. Нет никого, кто так бы подходил под характеристику «барчук» как его пленитель. — Я хотел поставить точку в этом расследовании. Смех раздается над самым ухом, он бархатист и вызывает мурашки, перекатывавшиеся под тонким-тонким слоем лакмусовой кожи, определитель его ненависти и отвращения. Хищнику даже не пришлось ничего делать, чтобы жертва сама загнала себя в ловушку, захлопнула клетку, из которой не вырваться, хоть в мясо и кровь сотри свои острые когти. Они тогда с большей вероятностью достанутся в трофеи. — Так ставьте, голубчик. Он успевает только рот раскрыть, как влажная рука зажимает ему рот, давит, прижимая к груди широкой и горячей. Ухом чувствует Фандорин биение сердца, мерное и спокойное. Только не сердце это, механизм для обмана. Настоящее сердце этот человек явно завещал дьяволу, не может настоящее живое сердце биться так ровно, секунда в секунду. Эраст отсчитывает эти удары, Эраст не слышит треска жилета, который совсем просто рванули, не слышит стука дорогих пуговиц. Тик-так-тик, одна из пуговиц угодила в зазор между половицами и застряла там. Он глаза скашивает на неё, блестящую оттуда монеткой и едва не теряет сознание, подкашиваются ставшими слабыми ноги, и в этом слабом, немощном, бесполезном теле старается он рвануть из кольца рук, но кто же позволит, когда учуяло уже животное кровь, сочащуюся из сладкого сердца. Разорвал не расшитый жилет, разорвал клетку грудную, и слышал он, как трещат разрываемые его мышцы и впиваются в них кости, дробящиеся под руками-когтями, как запахло кровью, перемешанной со смрадом, вырвавшимся из пустой клетки груди. Нет там сердца, зверь, ты опоздал. Падая, Эраст в защитном жесте не выставляет вялые руки, пружинит о твердый матрас, старается лишь перевернуться, но так поздно, так поздно! Его покрывают и вправду как зверя какого, вжимают до нехватки воздуха в нерастерзанной груди, пальцами вплетаются в волосы и эти волосы, смоль с серебром, тянут на себя так, что кожа на кадыке вот-вот лопнет, но не лопается, тянется только как ткань, очерчивает каждый изгиб костей и дыхания. Глотнуть воздуху так невозможно, особенно когда зубы касаются тонкой мягкой мочки, прикусывая, прокусывая. — Мы с вами такую точку в этом деле поставим, яхонтовый, такую точку!.. — шепчет он ему на ухо как заведенный, повторяет в бреду, в опьянении желанным телом. Глеб наконец-то завершит свою симфонию — сладкую патоку, стекающую по коже. Вытягивает из брюк сорочку, похожу на ту, в которой птенчик его был в кабаке, но иную — другие пуговицы придется расстегивать, другие манжеты и острый ворот, накрахмаленный и белоснежный. И с этим делом он справляется играючи, и даже не рвет, проявляет акт благородства, как же потом возвращаться домой этому гордому фарфоровому мальчику? Тот не сопротивляется, вяло пытаться оттолкнуть жаркие руки, но тело стало мягким как вата и не причинит никому вреда, тем более Пожарскому, который и с брюками расправляется легко и с исподним. Сам же остается одетым, как в броне. А его оставляет обнаженным, распятым, беспомощным. Демонстрирует, кто же здесь власть, а кто не может и пальцем пошевелить, помимо стеклянного взгляда и тело решило сдаться, будь что будет. Прокаженной рукой оглаживает он кожу мягкую, приятную как бархат, был у него один костюм вишневый, бархатный. В таком не жалко в свет выйти. Такого мальчика как Эраст Петрович не жалко было бы вывести, но больно уж строптив щенок, больно горделив. Аромат мягкого мускатного ореха разливается в комнате, щекочет нос до чиха, холодит кожу и пальцы. Оно оставляет маслянистые следы — живые воплощения того, что Эраст чувствовал как руки на своем теле, которые так и не смог смыть и отмыть. Стекает на дешевые простыни дорогой гостиницы, пачкает все вокруг, но кто же обращает на это внимания? Все внимание занято мышцами, податливыми как весь он, да дыханием тяжелым, что от одного тела, что от другого. — Вот и точка ваша, Эраст Петрович, в нашем деле, — смех трогает его слух, а Пожарский окончательно тело его клеймит, заражает проказой изнутри. Белоснежные зубы смыкаются на простыне, и не звука не издает Фандорин, ни одной соленой слезы не скатывается по красивому, искаженному мукой лицу, спрятанному в складках постели. Он не чувствует своего бренного тела и этим же врет себе. Он чувствует каждое движение губителя, чувствует его внутри себя как входящий в кожу меч, оставляющий кровоточащую рану. Однако же самого себя уверяет — наваждение это, все сон. Сон, который забыть невозможно и который в памяти останется как клеймо, как зарубка на каждой твоей извилине, кто и здесь был, в твоем разуме, кто был в теле твоем. Пожарский заканчивает экзекуцию быстрее, чем думал Эраст, оставляя меж растянутых ягодиц семя как ещё одно доказательство — не отмыться! Можно извести сколько угодно мыла, воды, масел сладко пахнущих эфирных, но все равно останется щекотать ноздри пот и мускус, мускус тел. — Ваше желание исполнено, господин Статский Советник, а продолжения не будет, так радуйтесь же. Если сможете.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.