«Prima dicte mihi, summa dicende Camena, spectatum satis et donatum iam rude quaeris, Maecenas, iterum antiquo me includere ludo? Non eadem est aetas, non mens. Veianius armis Herculis ad postem fixis latet abditus agro, ne populum extrema totiens exoret harena. Est mihi purgatum crebro qui personet aurem: «Solue senescentem mature sanus equum, ne peccet ad extremum ridendus et ilia ducat.» Prima dicte mihi, summa dicende Camena, »
Его кожа исполосована этими строками на обороте лучевой кости, и смотря на них поздней ночью при свете тусклой свечи, он сочувствует своей родственной душе. Вокруг спят его однокурсники, и на их руках, выглядывающих из-под одеял, днем виднелись какие-то причудливые почерки и просто сложенные приветствия, вроде «привет, где ты?», «я тебя не видел, но думаю ты симпатичный», «хах, встретимся позже». Чарльз тяжело вздыхает. Кажется, его соулмейт никогда не думает о следах от чернил на его руках.***
Первая запись появляется на его запястье, когда он переступает порог Вэстона. Ему тринадцать, и он знает, что это особый возраст, когда твоя родственная душа присылает тебе первое «письмо» из десяти строк, а может, и меньше. Написанное только на порыве сильных эмоций, оно может проявиться. Каждый день Чарльз с предвкушением возвращался взглядом к коже руки, и однажды из-под манжеты выглянуло, робко показалось, что-то кружевное, такое желаемое. «Ненавижу» Фиппса передергивает от ужаса. Все его мечты разбиваются вдребезги об эти восемь букв, и они колят прямо в сердце, глубже любой рапиры. С того момента, пожалуй, он понял, что судьба обделила его. Все повторялось снова и снова, будто человек по ту сторону готов сжечь был его в раскаленной печи, утопить и изрезать, и, словно окажись он ближе, без колебаний бы отрезал грубое и шипящее «лучше бы это был не ты». Фиппсу пятнадцать на данный момент, и за два года он выучил каждую малейшую черточку тонкого почерка. Он знает, как выглядит красивая заглавная «H», знает, что его соулмейт пишет очень острым пером и медленно сохнущими чернилами, так как иногда на его руке появляются маленькие смазанные точки, а редко буквы и вовсе становятся неразличимы; еще он часто подмечает слова на французском, чаще это стихи из односоставных предложений, которые он иногда пытается перевести с помощью школьного библиотечного словаря. Все переведенные строфы хранятся у него в записной книжке, запрятанной в тумбочке рядом, за множеством рубашек. Он наверно, даже забыл первое разочарование. Смирился и простил. Чарльз тщетно успокаивает себя каждый раз, когда видит очередное «Иди к черту», думая, что они адресованы не ему — кому-то другому. Может, он настолько пропитался этой сладкой отговоркой, что не хочет принимать ничего другого. Он просто хочет верить, что его родственная душа — хорошая. Злопамятная, возможно, слегка капризная, вероятно, своенравная, скорее всего, но все равно — в глубине души — хорошая. Но сердце все равно съёживается и болит при виде черных расписных змей, переливающихся яростью и неприязнью.***
Фиппс поджимает губы, раз за разом перечитывая слова на латыни, и видит начальный стих первой строфы, который повторяется заново последней, десятой строчкой. Вероятно, написано это уже которую дюжину раз. Чарльз знает, что это поэма на его руке уже третья. Он заучивает их почти наизусть, перечитывает и чувствует жалость — некоторые тексты иногда даже не вмещаются на его предплечье, скрывая полностью вены. Обычно надписи исчезают через несколько минут, когда яркая эмоция соулмейта заканчивается. Надписи родственной души Фиппса держатся, словно прожженные клеймом, часами, и он подозревает, что проявляет их безграничная, кипящая и отчаянная злость. Откидываясь на мягкую подушку и подтягивая одеяло ближе к груди, Чарльз не спешит задувать свечу, ему интересно, когда это закончится. На часах два часа ровно, и за окном непроглядно темно. В груди скребутся когтями. Фиппс давно окрестил себя мазохистом — он ожидает, точно преданная собака очередного удара, однако все такая же любящая и прижимающая виновато уши. Чарльз не ведает своей мнимой провинности, и даже не пытается ее выяснить. Он пытался, писал нескончаемо печально, прося объяснить хоть чего-то, но никогда не получал ответа. После первой поэмы на руке, появившейся на втором месяце второго курса, Фиппсу прижилась идея о том, что его соулмейт учится вместе с ним. Совершенно безумная теория — его передергивает каждый раз, когда он вспоминает об этом. Поэмы на латыни — баллу «У», полученные за нарушения правил Вестонского колледжа. Из этого следует очевидный вывод — его родственная душа мужского пола, и предположительный «он» старше тринадцати лет. Чарльз часто лелеет эту надежду, стараясь высмотреть среди групп второкурсников, снующих в столовой, кого-то хмурого и грустного, раздражительного; на тренировке по крикету, вместо мяча, смотрит на трибуны, ища того, кто закинет ногу на ногу, оглядев присутствующих хмуро; в библиотеке, шагая мимо пыльных стеллажей, хочет увидеть кого-то, выписывающего «spectatum», параллельно растекающееся по запястью. Вопреки, удача к нему не благосклонна, поэтому он полагается на свои усилия. В записной книге имена однокурсников, и все, кто находятся в этой спальне давно вычеркнуты — все они беспробудно спят, отнюдь не выписывая строки Горация. Проверить остальные комнаты все никак не предоставляется возможным — методист постоянно чеканит шаги по коридору, а в толпе на занятиях не выцепить ни единого лица. Его забавная странность: во время выполнения домашнего задания, рядом с чистовиком, лежит еще один листик, исписанный приветствиями и вопросами. Что-то в нем еще теплится, какая-то странная, нелепая любовь. Он отчаянно желает взаимности, и готов почти на что угодно. Выписывая слова, стараясь и щурясь от тусклого света лампады, Фиппс старается вызвать какую-либо сильную эмоцию, припоминая неудачи, ссоры, моменты радости, воспоминания, зачастую пробуждающие в нем невероятную злость, но он не знает, продуктивны ли эти притворные попытки. Во всяком случае, он чувствует, словно стучится в наглухо запертую дверь, затянутую вековой паутиной.***
В тишине слышится покачивание маятника, и Фиппс лежит, уставившись в потолок, слабо освещаемый маленьким пламенем рядом с ним. Подняв правую руку на уровень глаз, он замечает, что буквы нескольких строк начинают редеть, исчезая. Сначала по контурам, затем продвигаясь к другим, глубже, пока все полностью не скрываются. Спустя несколько секунд очертания текста меняются. Чарльз подскакивает в постели и подносит руку ближе к свету, бегло и тревожно читая: «Не знаю, бывало ли подобное чувство. Что хочется уснуть на тысячу лет. Оно появляется, когда я чувствую себя так, как сейчас.» Фиппс усмехается. Оглядываясь на часы, он понимает о чем идёт речь — минует навязчиво половина третьего ночи. Однако же после пристально смотрит, удивляясь совершенно спокойному тону, языку. Быть может это вестники хорошего расположения духа? Выуживая записную книгу из ящика и перьевую ручку, он начинает поспешно черкать, улыбаясь безумно от абсурдности и пустой, иссякшей надежды: «Человек должен валиться каждый вечер в кровать, полуживой от усталости. Если не найти силам применения, они загнивают, и начинается процесс саморазрушения.» Чарльз ставит точку с неким удовлетворением, ждет с пару секунд, и разочаровывается снова, как и все предыдущие разы, совсем не удивляясь. Его ожидания глупы и необоснованны, настолько импульсивный человек бы не за что не ответил ему ночью, после трудных рабочих часов. От увиденного Фиппс теряет дар речи, дар этот выскальзывает у него изо рта, сгребает под мышку слова и мчится прочь, злорадно хихикая. Он крепче сжимает страницы, кожаная обложка трещит, и сейчас он наконец видит маленький просвет. «Ты — циник.» Раз за разом перечитывая пару слов, он не может поверить своим глазам. Он ждал этого долго. Терпя и скрывая от других. Решительность вмиг переполнила его, и он сразу же написал в ответ заготовленный месяцами вопрос: «Умоляю, скажи своё имя.» Фиппс закусывает губу, нервничая. Шесть сотен дней попыток, и вот он, в абсолютно неподходящей ситуации и времени, находит своего соулмейта. Точно приоткрывает тяжелую, глухую дверь, и сердце мучительно, но почему-то так сладко, бьется в два раза чаще. Чарльз бы рассмеялся сейчас, но не может — сосредоточен лишь только на маленьких буквах, расплывающихся на коже. Секунда, две — они тянутся будто часы, а маятник только подбрасывает дров в топку. Свеча изживает последнее, начиная играть с пламенем — свет хаотично дергается — но ничто не посмеет ему помешать. «Чарльз. Фамилия — не хочу. Не готов. Нет смысла.» Фиппс резко выдыхает, как от удара. Как это понимать? Левой рукой отпуская ручку и ероша волосы, он пытается привести мысли в порядок. Чарльз не отводит взгляда от ледяного «не хочу», и в уголках глаз собираются злые слезы. Те, которые были давно, когда он еще не привык. Его осеняет резко, и он торопливо перелистывает страницы книжки, открывая список учеников курса. Выискивая глазами имя, он не находит его с первого раза. Успокаивая себя, шепчет, что просто не заметил. Второй, третий раз, взгляд непрошено смазывается из-за накопившиеся влаги, а нужная комбинация шести букв все не находится. Краем глаза Фиппс замечает, что слова начинают извиваться вновь. «Почему? Существует что-то, что у тебя есть, и ты не хочешь этим делиться. Если ты все-же поделишься им, у тебя его уже не будет.» Слова ненадолго застывают, а после, ниже, появляются новые: «Знаешь, там где я учусь, не жалуют отлагательств. Я, так же как и ты, рад и приятно ошеломлен. Думаю, ты вряд ли бы это читал, если бы я не был поистине удивлен; не обижайся. Я ужасно хочу спать, так что, прошу, думаю мы еще сможем связаться.» Фиппс начал анализировать выписанные строки. Первое предложение еще больше подтверждало его догадки насчет колледжа. Второе и третье подчеркивали лаконичность изложения, строгость, воспитание собеседника, а последние слова трогали Чарльза до глубины души. Наконец, этой ночью, он скинул с себя тяжелое бремя вины, которое тянуло его на темное дно два года. Его родственная душа не ненавидит его, но почему-то внутри странно, непривычно пусто. Он отцепил от себя якорь, однако он был настолько родным — являлся неотъемлемой частью отвергнутого. Фиппс не ждал такой быстрой развязки, не мог о таком и мечтать, и когда все вдруг в мгновение произошло, ощутил, как мучившая и ноющая боль исчезла, вот только она была постоянным спутником, и, пожалуй, её даже можно было назвать частью его личности. Теперь ему стало легче дышать, но сможет ли он к этому привыкнуть? Он написал последнее, что пришло в голову: «Доброй ночи. Буду ждать.» Чарльз мечтательно закрыл глаза, прижимая к себе записную книжку и улыбаясь. Он определенно будет ждать. Вот только Фиппс бы продал все свои родовые богатства, лишь бы только узнать что-то еще прямо сейчас. Что угодно: возраст, любимое место в библиотеке, даже просто цвет волос. Чарльз сорвался с короткого поводка, хотел теперь узнать все сразу, словно давно ожидая книгу, которую отчаянно хочется сейчас прочитать залпом. Чарльз открывает глаза и задумчиво возвращает тонкую атласную закладку между страницами с написанными им предложениями, закрывая книжку. Пряча ее за рубашками, не получается понять самого себя. Он счастлив, безусловно, но, нужно ли это действительно ему сейчас? Может другой Чарльз мудрее него? Может быть в этом действительно нет смысла? Он еще ребенок, которому нужно учиться, строить деловые взаимоотношения и становиться достойным наследником, и лишь потом думать о любви, о себе. Будет ли у него сейчас время на эти отношения, пусть и давно желаемые? Но, смотря с другой стороны, он хотел бы стать просто хорошими, можно сказать, лучшими друзьями. Соулмейт — просто человек, который понимает тебя лучше всех на свете. Человек, которому ты доверяешь, и который доверяет тебе. Тот, кто любит тебя даже тогда, когда ты сам себя ненавидишь. Все это звучит так чуждо, и Фиппс усмехается, пытаясь осознать, что теперь и у него есть шанс на подобное. Чарльз задул свечу, откидываясь на подушки и складывая руки за головой. Эта ночь определенно стала самым памятным воспоминанием в его жизни, единственной и неповторимой, подарившей что-то непривычно прекрасное. Засыпая, он представлял, как его Чарльз сейчас ворочается в постели, и, вероятно, думает о нем. Фиппс смущенно улыбнулся, глупо, совсем как ребенок. Страшно ощущать себя таким. Он посмотрел на руку, и даже во мраке комнаты увидел последние, перехватившие вмиг дыхание слова: «Доброй ночи.» Согревая измученную душу этими словами, он провалился в сон. Часы отсчитывали третий, обсидианово-темный час 20 октября 1885 года.