Зелёное пламя

NC-17
Завершён
85
1
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
41 страница, 16 578 слов, 8 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
85 Нравится 86 Отзывы 20 В сборник

Часть 5

Настройки
      Моя память оказалась добра ко мне: она почти не сохранила метаний и терзаний, которые мне пришлось пережить в последующую дюжину дней.              Одни инстинкты звали меня в спасительное тупое оцепенение, другие понукали сорваться с места и устремиться прочь от опасности, посему я не мог решительно ничего предпринять. Если бы у меня имелся хоть какой-нибудь образ действий, я мог бы наконец поддаться одному из двух стремлений. Люди, коих негаданно сокрушает страшная, жестокая опасность, бросающаяся с выси, пугающей больше любой пропасти, имеющая тенёта вместо крыл и называемая властию, управою, — те люди могут либо недвижимо бастовать в старании взять чудовище измором, либо яростно бунтовать — сообразуясь с размером тенёт и собственными силами. Я же был слеп, и разим был властию слепою — оттого непрестанно казалось мне, что я уже сокрушён, растерзан и скручен в бараний рог.               Оттого и не упал я, услышав весть сию, словно кулаком в грудь бьющую, что вместе с побуждением свалиться без чувств ощутил я побуждение бежать, бежать без оглядки. Вновь два влечения, две силы обуяли меня — и вновь я не мог отдаться ни одной.              В Союзе держались запросто не только с товарищами, но и с дурными вестями, поэтому друзья мои, невзирая на всю их чуткость, вряд ли оценили бы моё волнение, в каком бы роде оно ни было. Ещё и посему я совладал с собою — и смог удержать себя до того, как вышел за порог.              Я не задавал себе вопроса, отчего бы моим переводам быть именно у Аракчеева, а не в цензурном комитете или хотя бы в управе благочиния: это был и остаётся крайне владетельный человек, изыскивающий способы снова и снова вероломно и бесстыже подтверждать свою власть, желающий казаться всевидящим и оттого не чурающийся выставиться мелочным.              В те дни иные из друзей говорили мне, что у меня нет причин бояться. Нам всем прекрасно было известно, что Александр знал о существовании Союза и держал в своих белых руках нашу Зелёную книгу — конечно, услужливо переписанною, и лишь первую часть: мы даже немного гордились этим. Все свои сколько-нибудь опасные переводы я делал в одном экземпляре; переписывать их мы, опасаясь гонений, запрещали, а значит, влияние той или иной французской книжицы никак не могло стать очень сильно: мы всегда находили это печальным, но тут дружно согласились, что сие очень хорошо. Те же труды, кои мы решили распространять беспрепятственно, имели характер невинный и касались, в худшем случае, ланкастерской системы обучения. В якобинцы мы не метили — Александру это было известно. А что такое Аракчеев без Александра?              Безусловно, я сам всё это понимал.              Однако, была же часть, куда «нельзя».              Была же тонкая закладка в Книге, преграждающая мне дальнейший путь, красная, как Аракчеевская лента, как разрез от гильотинного ножа. Я всё ещё не знал, что там, за нею; я никогда не любопытствовал. Мне не была доступна сия половина наяву — я сделал её доступною в грёзах, низвергая и верша суд, карая и милуя. Тот бунт, та смелость, что, как смел я подозревать, заключалась в ней, сделалась для меня неразъединима с образом Аракчеева, с лицом его, телом. Я мстил — ему, я прощал — ему.              И сейчас я встретил Аракчеева и бунт мой слитыми — не в грёзах, а в жизни. Я будто робко провёл рукою по его груди под красною лентой — но был вынужден расплатиться за это, сочинив и написав вторую часть Книги сам. Ведь мало-мальски неоднозначная брошюра становилась в его глазах столь же революционною, какою могла бы быть сия вторая часть, оттого и вправе я был полагать себя уже не меньше, чем создателем её… Где-то невдали, неумолимо, страшно писалась Зелёная книга: писалась взором его серых глаз, движениями обшлагов по сукну, мерным дыханием… Таковы были мои ощущения, таковы были образы, в кои нещадно погружало меня распалённое воображение.              Меня ужасала такая ответственность. Меня ужасал каждый звук его имени. Не помню, чтобы когда-нибудь раньше я бывал так напуган.              Одно из немногого, что помню я, была мысль: «В самом ли деле запутывает следы свои на снегу заяц-беляк? Что, если он, понимая, что его беспрестанно преследуют зверь и охотник, попросту мечется вне себя от ужаса, оголтело, безумно?»              О, знал бы я, что ожидает меня в конце этих ужасных метаний! Знал бы я, как сокрушён ещё будет мой бедный рассудок!              

***

             Вынесть напряжение не было сил, и я принялся снова и снова ходить к давнишнему аракчеевскому жилищу. Я так подолгу стоял напротив него, что удивлялся, отчего меня никак не замечают новые жильцы — впрочем, ежели они с покойною душою обитают в доме, некогда принадлежавшем Аракчееву, вероятно, они обделены способностию вовсе что-либо замечать.              Мокрый ноябрьский снег оседал на полях моей шляпы, лез в глаза, мешался всячески, был несносен, и я бы, безусловно, не вытерпел этой пытки, если не находился бы в тисках куда более сильной.              Порою мои мысли бросало в бурлящий омут желания и мне чудилось, будто снег и мокр от того, что сам воздух вокруг моей горячей головы делается теплее — посему и тают снежные хлопья, едва касаясь земли.              Тогда я, глядя на этот бледно-зелёный дом, цвета надежды — но робкой, цвета содомской страсти — но очень болезненной, готов был кончить на его стены. Семя, стучали мысли в моей голове, наверняка расползётся в промежутках кладки первого этажа — быть может, она сделана такой специально? — впитается в белые колонны, белые карнизы, будет жадно поглощено, как сам Аракчеев жадно поглощает лесть и людские жизни…              Но тут же я понимал, насколько сам хочу раствориться, впитаться в сии стены без остатка, чтобы меня не нашли, не тронули… Тогда мои глаза слезились, и я ещё больше делался похож на тяжелобольного…              Дважды я почти что решался на невероятное: пройти дальше по набережной Мойки, пересечь Фонтанку, добраться до Литейного проспекта и узреть дом гораздо страшнейший: приёмную временщика, а по совместительству его нынешнее жилище. Никогда доселе я не думал об этом и не предпринимал никаких попыток увидеть Аракчеева вживе, теперь же я был к сему близок — но простаивать в моём положении у окон его приёмной было бы безумием, кое и во снах не могло явиться никому из нынешних поэтов. Нет-нет, у меня не хватило духу!              Однако же, от потери рассудка моё малодушие меня не сохранило. О, кабы хоть кто-нибудь знал о том, что довелось испытать мне!.. Но к чему я взываю? Если бы это открылось хоть одному человеку, он бы проклял меня смертью, он бы гнал меня, плевал бы мне в лицо… Быть может, и снег тогдашний плевал мне в лицо тысячею плевков — зная загодя…              Как снести?.. Как вынести?..              

***

             Я сразу узнал его — узнал безошибочно, точно. Я ни на миг не сумел спастись в заблуждении, что снова углядел его образ в случайном прохожем.              Я вздрогнул.              Его освещённое фонарём лицо было обращено ко мне в профиль. Глаза под мягкими тяжёлыми веками неотрывно смотрели на зелёный дом, тускневший в путах вечерних сумерек, и лишь изредка моргали. Чёрная двууголка с пышным султаном была надвинута на лоб до кустистых бровей — верно, ему тоже мешал снег, не перестававший падать с неба рыхлыми хлопьями.              «Аракчеев, — думал я, оторопевший, обездвиженный, замерший, — Аракчеев, Аракчеев…» Никаких других слов не приходило мне в голову долее минуты.              Мой взор дёрнулся к аккуратным губам с мягким, обманчиво-дружелюбным изгибом, скользнул вверх по долгой носогубной складке к носу удивительной формы, которой безымянным остряком было даровано наименование «башмака», задержался у острой высокой скулы и снова соскочил к подбородку. Вероятно, я совершенно неприлично таращил глаза — не столько бесцеремонно, сколько отчаянно, но это был наименьший непорядок, в коем Аракчеев имел право уличить меня. Я пользовался свободою преступника, коему уже подписали смертный приговор.              Я удивился, что Аракчеев, похоже, вовсе не чувствует моего взгляда, хотя способностию ощущать посторонний взор наделены, кажется, все люди. Сколь же бесчувственен этот всевластный генерал, раз не только в переносном, но и в буквальном смысле ему решительно всё равно, как на него посмотрят?!              От любопытства, страху и восторгу у меня щипало в глазах, но я не хотел упустить ни одной секунды, в течение которой мог глядеть на него. Я продолжал нежить свой взгляд в его тонких, необильных морщинах, коротких ресницах — даже они были доступны моему взору! — и всех естественных угублениях и возвышениях, которые мне только могло даровать строение его лица, наблюдаемое с определённого расстояния и ракурса.              Воодушевлённый молчанием и неподвижностью моего палача, я принялся жадно рассматривать его всего. Только здесь я обнаружил, что Аракчеев, оказывается, несколько ниже меня — по описаниям я отчего-то полагал, что мы равны ростом. Я обежал голодным взглядом его фигуру, облачённую в шинель, коя была крепко стянута на пояснице хлястиком — совсем как в моих грёзах; задержался на кистях рук, на икрах… Аракчеев действительно был несколько сутул, узковат в плечах, худ, и в самом деле изрядно напоминал гарнизонного офицера.              Поразительное сочетание мягкости и грубости, изящества и неотёсанности в чертах его и фигуре пьянило и дурманило наяву ещё сильнее, чем в воображении.              «Вот он, — подумал я, — человек, коего я жаждал видеть истерзанным и напуганным до того, что он обмачивал штаны; вот он, человек, коему я целовал кончики пальцев и уголки глаз, исполненный нежнейшего упоения».              Я был обязан стойкости Аракчеева, его отупелым чувствам и привычке к фрунту тем, что могу рассматривать его. Понимая, сколько людей не имеют способности замирать так надолго, я возлюбил эти капральские свойства более прежнего.              И ведь он впрямь смотрел на некогда принадлежавший ему особняк как на офицера, выбывшего из строю. Впрямь, похоже, удивлялся тому, что дом, в отличие от человека, в таком случае может избегнуть наказания. Страшно это было — но, вот занятно, в жизни не страшнее, чем в грёзах…              Выходит, не зря меня так тянуло сюда! Выходит, я понимал Аракчеева, ведал, понимал его мысли и чувства даже тогда, когда знал о нём ничтожно мало!              Я предчувствовал, что он обратит свой взор и на меня. Предчувствовал и держался — оттого и уберёг до поры хоть малую, хоть ничтожную часть моего бедного рассудка.              Когда же сие случилось, я помню, что боролся с собой, дабы не вскрикнуть.              Аракчеев, как ни пристален был его взор, всё же заметил меня боковым зрением, и развернулся, по обыкновению людей военных, всем корпусом — жёсткий воротничок не дал бы ему повернуть одну голову.              Я смог это стерпеть. Я оказался стоек. Но что со мною стало, едва я узрел, что Аракчеев не только глядит на меня, но и направляется ко мне! О, мне показалось, будто страх всех солдат-семёновцев водворился во мне одном! Но как, как соотносится это, как сочетается с пылом, обуявшим меня тут же?.. До чего отрадно, что я не знаю, какими глазами тогда смотрел на него…              Моё перо дрожит, когда я пытаюсь вывести, что приключилось далее. Пусть же оно вовсе падает из пальцев, ибо Аракчеев назвал мою фамилию!              …Однако, хватит. Хватит на сегодня. Не могу. Бессилен. Бессилен — и слишком полон сил. Грешен. Согрешу. Довольно!..              

***

             Аракчеев медленно приблизился ко мне, не отпуская своим взором моего. Он был вынужден глядеть несколько снизу… Я, не мешкая, сорвал свою шляпу — с неё тут же осыпался снег. Не успев опомниться, я уже говорил с ним.              — И как это вы так под руку случились… Мне известно, вы переложили некоторые французские книжицы, — произнёс он немного гнусавым голосом.              Теперь я мог хорошо разглядеть его анфас. Взгляд мой был столь жаден, что у меня возникло ощущение, будто не им я касаюсь лица своего визави, а прямо пальцами. Напитав хотя бы отчасти мой зрительный голод, я постарался сосредоточиться на зрачках Аракчеева, но взгляд поневоле увязал то в небольшой круглой ямке на его подбородке, то в ноздрях, то в складках век…              С той поры мне стало известно, что лик Аракчеева несколько иной, чем на литографиях — это ожидалось, но теперь я точно знаю, в чём именно есть отличия. Впрочем, их не больше, чем у почти любой живой натуры сравнительно с её изображением.              Не помню, потел ли я. Казалось, сами поры мои напряжены так, что не хотят пропускать испарины.              — Переложил, ваше сиятельство, — сказал я, сам того не заметив, очень тихо.              Он не расслышал.              — Переложил, ваше сиятельство, — повторил я громче, и мой голос дрогнул.              Конечно, конечно, речь шла о тех немногих злосчастных трудах, что были у нас в единичных экземплярах…              — Я, признаться, лишь мельком просмотрел безделицы Ваши. Зато государю они больно пришлись по нраву… Да уж наскучили, — он многозначно усмехнулся. — Повелел отдать. Пойдёшь что ли со мной?              Поистине велик разум человеческий — даже в самых поразительных обстоятельствах сохраняет он способность к жизни. Вот и мой рассудок, как ни парализован он был, всё же предпринял отчаянную попытку лихорадочно что-то сообразить.              Аракчеев намерен — иными словами, получил приказ — возвратить переводы их автору. Аракчеев знает мою фамилию — более того, он знает, что она соотносится именно с моим лицом. Он снисходит до оного лица и желает отдать переводы лично. О, конечно, это всё — подстроенный Александром фарс! Государь хочет напомнить нам, что вся наша деятельность ему досконально известна, и, хоть мы и пользуемся его снисхождением, он запросто может к нам перемениться. Ибо нет ничего лучше для устрашения подданных, чем особа любимого фаворита — вид Аракчеева пугает их больше вида плахи.              Какая горькая ирония — чаяние монарха совпало с чаянием одного из непокорнейших его подданных!              Я конвульсивно кивнул в знак послушания — по счастью, это само собою получилось почтительно. Тогда Аракчеев усмехнулся с видом превосходства и отвернулся от меня, показав спину с заложенными за неё руками. Я уже приготовился к тяжкому переходу по Мойке через Фонтанку и до Литейного проспекта, но оказалось, что Аракчееву угодно нанять экипаж.              — Подите вперёд меня к стоянке, — сказал он мне. — Да возьми извозчика, только не лихача.              Видимо, Аракчееву доставило удовольствие хотя бы немного погонять меня, если уж он не получал дозволения задавить или пришибить. А быть может, он думал ещё, что я убегу, и желал насладиться этим зрелищем?              Ах, вот смеялись бы мои товарищи, знай они, что я, отлучившись за пролёткой, боялся, как бы мой мучитель не исчез столь же негаданно, сколь и появился! Что я искал его в густевших сумерках взглядом и рад был находить!              Вскоре мы уже сидели в экипаже. Я был уверен, что Аракчеев загонит меня на облучок, но, похоже, ему наказывали всё-таки соблюдать в обращении со мною известный такт. Сим возможно было объяснить и то, что Аракчеев, славный бесцеремонностию к низшим, хоть иногда сбивался, но всё же упорно звал меня на Вы. Это ещё явственнее давало мне понять, до какой степени Александр предпочитает выпятить свой фарс. Я очень хотел утешиться мыслию, что встреча с временщиком произошла случайно, а сам Александр планировал возвратить тетради с курьером будто бы от Аракчеева, но я не мог в это поверить.              Наши бёдра почти соприкасались. Я боялся Аракчеева и очень его хотел, как никогда сильно ощущая, отчего страстью у нас зовётся и любовный пыл и страх. Я беспрестанно думал о том, как бы признаки моего желания не сделались ему заметны, но Аракчеев отстранённо смотрел вперёд — спокойный, уверенный и в сём пути, и в своём жизненном, умиротворённый столь, сколь умиротворённу невозможно быть, не будучи Аракчеевым. Он снова расположился в профиль ко мне, и от того в голове моей странно путалось время: казалось, он ещё не поворачивался, и нам только предстоит вступить в разговор, который мы уже завершили… Я был в дурмане.              Аракчеев склонил голову так, что под подбородком появились мягкие складки, лишь отчасти, впрочем, мне видимые. От этого я вдруг почувствовал себя уютнее.              Напряжение понемногу отступало, замещаясь болезненным теплом — так начинаешь ощущать горячим тело, пробыв слишком долго на холоде.              Захотелось коснуться этих мягких складок. Захотелось придвинуть поближе бедро или колено. Дотронуться губами до скулы. Кто-либо когда-либо говорил или думал: «я любуюсь Аракчеевым»?! А я любовался им!              Что будет, помыслил я, если я подвинусь своею ногою к его ноге? Ведь не ударит же он меня за одно это. Пусть подумает, что это случилось нечаянно, а не отсаживаюсь я вновь потому, чтобы не вышло, будто им брезгаю.              Я по сию пору не верю, что решился, но не могу пойти против правды: сделав вид, будто поправляю полы пальто, я неловко поёрзал и, утвердив бедро вплотную к бедру Аракчеева, оставил так. И мой мучитель мне не воспрепятствовал…              Никогда доселе не ощущал я такого блаженства. Страх остался позади — будто бы наша пролётка проскочила его.              Я терялся в догадках, отчего не отставил Аракчеев своей ноги — верно, думал я, хочет показать, что не удосуживается. Сие было не важно — я уже ощущал единовременно беспредельные тепло и жар. Вероятно, так больные в лазаретах погибают от лихоманки, вызванной шпицрутенами.              — Вы всё у себя там думаете, что Аракчеев — враг образования умов, благодеяния и просвещения всяческого, — проговорил он ни с того ни с сего, медленно и в нос, с тем особым высокомерно-насмешливым манером, о котором я столь много слышал, — и ошибаетесь непростительно. Аракчеев ценит просвещение, покуда оно — свет; когда же намерение имеют просвещать мглою — сие непонятно… Не разглядеть во мгле ничего толком — вот как мне Вашего лица.              На последних словах он обратил голову ко мне.              — Однако, Его величеству благие и мирные намерения наши ясны, — разрешил я наконец свой язык, — и похоже, что ровный свет его мысли освещает кроткие лица членов Союза и для Вашего сиятельства.              Он усмехнулся, а я затревожился, осознав, что сказал двусмыслицу, почти дерзость. Однако, произнёс я свои неловкие слова очень мягко и робко, и потому мог надеяться, что Аракчеев просто сочтёт меня косноязычным.              — Вы всё полагаете, что много отечеству приносите пользы, — продолжил он, — так оно, видать, и есть, коли государь мне так думать велит…              — Мы все сознаём, что нашей скромной лепте никогда и на тысячную долю не сравниться со вкладом Вашего сиятельства! — воскликнул я, и если мои слова были ложью, то чувства, которые я вложил в них, были правдивы.              Видимо, он это приметил, ибо тут же посмотрел на меня с каким-то особым выражением, растолковать коего себе я не смог.              Наконец мы прибыли.
85 Нравится 86 Отзывы 20 В сборник
Отзывы (4)