ID работы: 7675516

Птица

Смешанная
G
Завершён
2
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
2 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
— Ну а поди ж ты, — думалось мне, пока я разглядывала тёмину загорелую спину и шелковые горячие лопатки. Смотрела, и сама не верила, что когда-то лопатки эти — слово-то какое, «лопатки» — когда-то были совсем мальчишескими, нежными, сахарными. А теперь — гляди-ка. И спина какая — античная, греческая. Выступы, золото, песок… — Песок стряхни, ныряльщик, — оторвала взгляд. Тёма даже не обернулся, махнул рукой: — Я еще окунусь. А ты так и сиди на берегу. Зяблик. Ну а поди ж ты. Ладно, мальчишеские, а когда-то совсем не существовало ни этих лопаток, ни спины, ни Артёма. Пустота до рождения пугала меня еще больше, чем пустота после смерти. Первую я не помнила, могла только представлять. Вторую, к счастью, никогда близко не чуяла. А вот Тёма умирал четыре раза. Второй — в четырнадцать лет. Пацанские игры, раздолбайство: «Тёма, смотри, желтая машина!» — тяжелая рука Левчика ударилась о спину так резко, что удар почувствовался даже через куртку. При этом лицо оставалось светлым и честным – таковы правила, Тёма, ну что ты мне сделаешь, се ля ви. Лицо Артёма искривилось от боли, словно вместо кулака ему в спину всадили нож. Тёма взревел, тяжело, но быстро разогнулся, замахнулся рукой, Лёвчик поймал руку в воздухе, крик, толчок, еще замах — и тротуар предательски заскользил под подошвами, а затем закончился совсем. Зато перед глазами появилась желтая машина. Время закончилось вместе с тротуаром. Дорога похожа на речку. В зимних сумерках речка замерзала, становилась черной, глухой, мертвой. Зато по берегам были рассыпаны панельные и фонарные звезды — много-много непотухшего сигаретного пепла. Где-то за дворами реки были красные от машинных фар, и вполне себе живые. Реки. А тут, во дворах, так, речки. Маленькое пацанское тело летело с берега, разбивая собой колючий морозный воздух, ртом хватая его леденистый перехруст. Летело некрасиво, боком, протягивая руки туда, к другому берегу. Как будто бы Тёма хотел перекинуться через речку мостом. Звуки разложили по деталям — сначала Лёвкин крик, потом чей-то глухой вой, а потом взвизгнула машина, и никаких звуков, кроме этого визга, не стало. Картинка перед глазами помутнела, прояснилась, еще раз помутнела. Тёма за секунду успел представить, как он шарахнется головой о лед, как слегка подскачет его голова, как боль остро протаранит висок, и как желтая — яркие фары, даже больно — машина проедет по мосту, изломав собой все досочки, все косточки. Действия происходили быстрее, чем Тёма успевал фантазировать. Наступали на пятки мыслям, вытаскивали их из головы и воплощали их прямо здесь — было непонятно: то ли Тёма еще предвещает ближайшее будущее, то ли уже констатирует недалекое прошлое. Все сошлось, кроме последнего пункта. Женщина за рулем — спасительница, невероятная, святая, успела затормозить и с некрасивым от ужаса лицом выскочить из машины. На дороге валялся Тёма. На тротуаре стоял Лёвчик. Он прекратил орать, но внутри крик еще метался, не зная, куда приткнуться. Лёвчик с женщиной одновременно кинулись к телу. Тёма вздрогнул от того, что живой, вскочил на четвереньки, с силой оттолкнулся от асфальта, поскользнулся, удержался, буркнул неразборчиво: «Извините», и неожиданно для всех дал дёру. Лёва согласно поддакнул: «Извините» — и побежал за Артёмом. Святая ошарашено смотрела им вслед. Села обратно в машину, и — разрыдалась. Третий раз случился в тех же дворах. Только уже летом и два года спустя. Прикурить есть? Не курю. А мы курим. Если бы Артём не знал ту дыру в заборе у парка, он ни за что в жизни бы не ушёл коротким путём, и уже даже не начал бы курить. А так — свищи его в этих лесах. Курить начал через месяц после этого. Через два — пьяный затянулся на балконе у друзей, сидя на подоконнике. В голове вдруг распалился горячий тяжелый морок, Тёма откинулся назад, глотнуть свежего воздуха. Голову повело. Это был бы самый глубокий вдох в его жизни — от девятого этажа до земли. Но кто-то вбежал, кто-то схватил его, дернул, вытащил, наорал. Артём в ответ поблагодарил спасителя трёхэтажным — нашел на кого орать, ничё бы я не упал, я чё, совсем кукухой поехал, вот и чё ты на меня орешь, да пошёл ты на хер, никуда я отсюда не уйду, понял? Но с балкона ушел. Завалился на кровать, упёрся обиженным взглядом в потолок. Сейчас пойдёт и нарочно спрыгнет. Он представлял, как лежит мёртвый на земле, кто-то шепчет дрожащим: « умер… он умер». Пытался представить, как пацаны стоят над ним, и лица у них — хоть самих в гроб клади. И как заревёт та деваха, имя которой Артём помнил еще в начале вечера, а теперь он помнил только ее симпатичное лицо. И еще её смеющееся «отстань!» всякий раз, когда Тёма пытался ее приобнять или хотя бы приблизиться чуть больше, чем положено. Она заревёт от страха и жалости, а он молчит. Он лежит мёртвый, она рыдает. Но чем больше он об этом думал, тем яснее было понимание — он никогда себя не убьет, ему так нежно и страстно живётся на этом свете, так горячо и ласково течет его кровь, ей всю жизнь течь и течь. Быстро, легко, и никогда не вылиться из этого тела, никуда не вылиться — ни на капот машины, ни на куртки гопников, ни на холодный шершавый асфальт, ни-ку-да. Первый раз случился, когда Тёма переходил из страшной и леденящей пустоты сюда, в тёплую жизнь. Артём родился мёртвым. Но оживили, откачали. Приказали долго жить. А он и жил. Но сегодня снова был укушен какой-то дрянной мухой. — Допускаешь ли ты, — протянул он, вышагивая рядом со мной, — что жизнь иногда — редкая сука? Больше всего в мире я не любила допускать Тёму к философским разговорам. Все остальное допускалось очень легко. Отпускалось — тоже. — Это с чего бы? — Понимает ли жизнь, когда бьёт меня каждый раз по хребту, что причиняет мне этим боль? — Понимает ли брыкающаяся кошка, когда я целую её в нос, что это моё проявление любви? У вас с жизнью, может, разные понятия об этом чувстве, что ж теперь, умирать? — Бьёт — значит любит, ты так считаешь? — он даже остановился. — Бьёт — значит обращает внимание. Некоторые и этого не удостаиваются. — Значит, ты хочешь сказать… — Сорви мне яблоко, вот что я хочу тебе сказать. Артём пробурчал что-то невнятное, подошел к яблоне, обхватил ладонями, резко её толкнул. Яблоня тяжело покачнулась, яблоки глухо попадали к выбеленному стволу. — На. Выбирай. Солнце горячо вылизывало спину, затылок — чем активнее я пыталась увернуться от его языка, тем сильнее чуялся жар. Я не люблю лето, я люблю зиму. Потому что много чего хочется по первому снегу. Например, ненадолго вернуться на два века назад. Грызть на морозе пахучее розовое яблоко, и чтобы снег вокруг лежал хрусткий и белый, как мякоть. И ехать в санях, и зябко кутаться в тулупчик, и жаться к нежному волоокому юноше, жмурясь от этой ледяной кожуры, от этого морозного шороха, от нестерпимого стылого ветра, от ещё чего-то нестерпимого и невозможного, невыносимого!.. Во-сем-над-ца-ти-лет-не-го. И чтоб от русской деревни пахло снегом и дымом. Чтобы колесом изгибались крутые и медные шеи, чтоб из точеных конских ноздрей валил густой, горячий пар. Заполыхали мельтешащие гривы. Жаром бы задышали рыжие морды в паутине упряжи! И мальчик прижимался бы всё крепче. Если бы я курила, то вальяжно затянулась б на ветру ещё в санях: оставайся в девятнадцатом, мальчик, я останусь в двадцать первом! Не таскай моих слов за собой, не рассовывай их по карманам, вообще ничего с ними не делай. Просто оставь при себе. Ну и еще наговорила бы разного такого. Пригляделась, подняла яблоко порумянее. Теплая кожура треснула от удара, развороченная мякоть белела, липкий сок тёк по пальцам. Я вскинула голову, чтобы попросить у Тёмы воды, и вдруг внутри неприятно ёкнуло. Впереди маячил Павлик. Павлик страдал от неразделенной любви и от похмелья. Вчера он, пьяный и злой от очередного отказа, столкнулся со мной и вдруг наговорил вещей, от которых мне захотелось оскорбиться, заплакать и застрелить Павлика к чертовой матери. — Тихо, — сказал Тёма. Павлик молча прошел мимо с видом философа, который никак не мог добраться то ли до сельмага, то ли до истины. — Хамло трамвайное, — зашипела я. — Знаешь, никогда не понимала, откуда в людях берется это желание нахамить, прикусить... Что? Что оно затрагивает внутри, какой нотой отзывается, что хочется и еще, и еще, и еще? — Не обижайся на него. Видишь ли, Павлик трезвый и Павлик пьяный — настолько разные люди, что я не уверен, знакомы ли они между собой. Я пялилась в спину уходящего Павлика. Тёма продолжил: — Зайдем к бабушке? Она просила. У ТамарМихалны — тёминой бабушки — была поразительная, только может быть у ТамарМихалны и сохранившаяся способность — возвращать слову его исконный, живой, полновесный смысл. Когда она говорила: «Я тебя люблю» — любовь эта была струящейся, нескончаемой, родной, как теплые руки, как родная земля под подошвами, на которую возвращаешься издалека. Когда говорила: «Купи хлеба», пахло ароматной хлебной коркой, теплой и шершавой, нежным белым мякишем, который таял под пальцами, хлеб этот хотелось разламывать и съедать, не доходя до дома, не запивая водой; когда говорила: «Иди ты, Артём, в...» Ну и так далее, и так далее. Вошли в дом, ТамарМихална сидела на диване, уткнувшись в телевизор. По телевизору шёл то ли боевик, то ли мелодрама. — Ба, это мы, — попытался перекрикнуть телевизор Артём. Мужчина в бандане стрелял громче. — А. Чего, — спросила ТамарМихална без вопросительной интонации. — Чё купить? — еще громче заорал внук. — Здрасьте! — вдруг опомнилась я. Тут на экране появилось какое-то пастбище. ТамарМихална окончательно вынырнула из сериала. Лошадь какая идиотская. Вообще разучились фильмы снимать. — В наличии отсутствие хлеба, — начала ТамарМихална, глядя на внука. — Тём, купите? — И всё? — Хоть чугунный мост покупай, только хлеб домой принеси. Вдруг ТамарМихална тоже опомнилась и обратилась ко мне: — Здравствуй, дорогая! Следи за этим балбесом. При слове «дорогая» я почувствовала, что если со мной что-то произойдет, то ТамарМихалне очень больно резанёт по сердцу, потому что – до-ро-га-я… Хлеб домой мы так и не донесли. Вечерело. Нам решилось повернуть обратно, к реке — мы повернули. Ближе к ночи стемнело совсем. Закат вспыхнул, как пощечина и очень долго гас. Речка лежала совершенно распавшаяся, раскрытая, сырая. Непонятно было, где она начинается и где заканчивается, но от неё так невыносимо тянуло сырью, тяжелой холодной водой, что угадать берега можно было чутьем. Земля была неостывшая, тёплая. Я упала на траву. — Тёма, как мне хорошо жить! Как мне счастливо, Тёма! — я кричала пьяно, громко, на секунду стало стыдно, но чувство растаяло — вытаял месяц на небе. Август, смородиновые кусты, ночная роса. Звезд — наступи и захрустят под подошвами. Рядом с нами — железная дорога, за ней — еще один посёлок. Мне нравилось считать вагоны. Иногда мы ходили в посёлок — по левой стороне расстилалась сухая пахучая степь, бесконечная. Тёма любил смотреть в пустоту. — Укрой меня степным бескраем!.. — выл он. Я всё хотела придумать вторую строку, но она никак не шла на ум. Да и надо ли? Она и без продолжения была закончена и бесконечна, как степь. — Почему тебе счастливо? — спросил Артём. — А тебе несчастно? — я приподнялась, на ладони налипла сухая трава. — Не знаю, — он смотрел на реку как-то жалко, беспомощно, как щенок. Влажные черные зрачки — ночное дно, речной сон. Густые кудри — ты из какого мифа взялся, нежный грек? Вдруг он спросил: — Почему так не страшно умирать? Еще на губах моих висела улыбка, но холод проехался по коже наждачкой. — Не знаю. Мне — страшно. Ночная тишина стояла сырая, тяжелая — в нее хотелось завернуться, как в мокрое полотенце. Всё кругом молчало вместе с нами — это было похоже на разговор жестами. Звериный ночной взгляд скрестился с нашими. Пропала надобность слов. Пропали все слова. *** Нашлись утром — причем сразу и отовсюду. Сначала на нас обрушился монолог ТамарМихалны — фактурный, сочный, от него брызгало лихостью, любовью, иногда — матом, в умеренных дозах. Личного нагоняя от моей бабушки мне не досталось — во-первых, бабушка никогда не волновалась, что с Тёмой со мной что-то случится, во-вторых, наверное, чуяла нутром, что попало мне и так, хватит. Но в качестве профилактики велено было загнать к ночи всю птичью роту, которая обитала в сарае и днем выходила на прогулку. Потом вдруг из ниоткуда появились извинения Павлика, на которого я уже забыла сердиться, и предложение пойти жечь костры, о котором весь поселок гудел еще с утра. Жечь костры — означало выбрать место у реки, натащить еды, питья, колонку с музыкой и упиваться молодостью до тех пор, пока держат ноги. Ну и жечь костры. Я согласилась. К вечеру у реки уже собрался почти весь поселок — музыка, как и положено на подобных сборищах, играла не шибко знакомая, но однозначно где-то слышанная. Рядом лежала гитара, голосить начнут к утру. Танцевать я не умела, но любила. А в этой толпе — что тут уметь? Но не спешила нырять к ним. Стояла поодаль. Картинка расплылась, разгорелась, исчезли знакомые дачные лица, но появились гибкие, доязыческие, древние и дикие фигуры на фоне костра. Они закидывали головы, они смеялись, им так хорошо дышалось этим распаленным воздухом, что их легкие, подумалось мне, никогда больше не вынесут минусовых температур. Ночь дышала чернильным жаром. Оказавшись в толпе, я не разбирала слов, почти не разбирала лиц, вместо приветствий улыбалась широко, как могла от нежности и этого сладкого морока, внутри все клокотало, шуровало и никак не могло угомониться — только разгонялось и разгонялось. Шустрый горячий вихрь не давал стоять. Он кружил меня, кружил так, что я чуть не падала, приходилось цепляться пальцами за плечи знакомых или незнакомых людей — пальцами, взглядом, улыбкой. Остались только лица, лица, лица. Фигуры сплелись, как молодые ветви, листья, стебли. Я заметила Тёму. Он разговаривал с Павликом в стороне и громко хохотал, запрокидывая шею. Я позвала — меня обожгло темным горячим взглядом. Дали мальчику искру. Он подлетел ко мне весь всклокоченный, улыбчивый, жаркий — как будто только что из этого костра вышел. Воздух вдруг взметнулся, помутнел, прояснился: — Пойдем в поселок? — шепот быстрый, близкий, губы сухие. — Я хочу кричать в степи, как потерянная и свободная птица, если они там кричат. На слове «птица» меня передернуло. Я забыла их закрыть. Эту галдящую каждое утро роту. — Тёма, слушай, Тёма — затараторила жалостливо. — Подожди меня, мне нужно быстро-быстро добежать до дома, я вернусь, Тём, ладно, я быстро? Я забыла закрыть птиц. — Я там тебя подожду. В его горле клокотал счастливый воспаленный крик. Так кричат пьяные свободой. Так кричала я вчера. — Ладно. Беги, но аккуратно, — помолчала. – А как я тебя найду в этой степи? — Я буду птицей. Кричащей и потерянной. Найди меня. Я кивнула головой, чуть не врезалась в Павлика, Павлик кривовато улыбнулся. Бежала так, как никогда раньше — в лицо бил ветер теплый, сладкий, августовский. *** Артём шёл к мосту. Шмыгнул вниз по холму, чуть не поскользнулся, схватился за какие-то ветки, травы. Попавшаяся осока больно полоснула по ладони. Лизнул руку. Почувствовал на языке вкус росы, крови, полыни, грязи — крови больше всего. Пошел дальше. Ночи летом певучие, нетёмные. Тёма мурчал под нос песенку — сам не знал, какую. Железная дорога почему-то будто таяла, вместо нее прокатывалась темная полоса, чуть виднелся раздолбанный настил. Грудную клетку разрывало от нахлынувшего счастья. В спину что-то толкнуло, Тёма побежал. В голову долбило про степной бескрай и про что-то еще. Слева вдруг посыпался тяжелый грохот. Надвигался. Спотыкаясь о тяжелые шпалы, Артём никак не мог найти настила. Он бежал вслепую, повело наискосок. Пахло железом, жаром, гарью. В лицо ударил белый свет фонаря. Скользнув ногой по щебенке, Тёма упал на бок, перекатился на живот, и всё тело затрясло от грохота. Тёма никак не мог понять – так тяжело и часто бьет снизу или сверху? Со страшным грохотом неслись рядом черные колеса. Воздуха не стало. Затем появился. Артём лежал на земле, расхристанный, распластав руки, сжав кулаки, прильнув распаханной щекой к острой щебенке, и плакал. От осознания, насколько он жив и настоящ, настолько хрупок, уязвим и, в сущности… смертен. Слезы выливались с какими-то хрипами и поскуливаниями, капали на щебень, тело Тёмы дергалось от каждого вдоха, выдоха, вздоха, мысли, стона, моргания. Слёзы страха, слезы счастья, слезы благодарности жизни, которая его, дурака, в очередной раз спасла, шарахали током каждую секунду: снова спасен, невесть для чего, невесть зачем, невесть для кого. С сетчатки еще не стерся острый свет фонаря. Вцарапался в глаза, никак не хотел стекать вниз. Рваный теплый ветер высушивал слезы, сбивал с травы росу. Губы Артёма почти касались земли, как будто, дрожащие, вцеловывали жизнь в землю: если окажусь под ней, поймай меня там, не дай умереть. Пахло придорожной полынью и то ли железом, то ли кровью. Ещё пахло пульсирующей горячей жизнью, которая проведет слепого мальчика по шаткому мосту, сбережет его молодость, взрослость, старость, его тело, его голос, его загорелые лопатки, на которых сошлось всё горячее, греческое, вечное. Или не сбережет.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.