Термидор

R
Завершён
183
1
автор
Размер:
20 страниц, 8 126 слов, 4 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
183 Нравится 40 Отзывы 43 В сборник

Девятое термидора

Настройки
Они танцуют не в Париже, а в Берлине. Так, под звуки взрывов, опускается занавес. Железные орлы против огненных фениксов. Это даже красиво. — Даты, Геллерт! — кричит Дамблдор. — Назови мне даты! — А что это изменит, Альбус? — кричит Гриндевальд. — Что ты сможешь сделать? Нельзя перекричать грохота заклятий, расплетающих бытие на лоскуты. Нельзя перекричать друг друга. «Брат, готовься к смерти». Это наше пожелание жизни. Это то, чем мы жили, что мы делали. Мир, который мы создали. Пепелище. Добро и благо, есть и быть, вращающийся крест взрезает края горизонта. Небо опалено его заревом. Какое солнце сравнится с ним? Какое из тысячи солнц, подобных блеску всемогущего? Миг перед концом — стихает железная поступь времени. Миг перед концом — золотое сияние заливает глаза. Звезды падают, обламывая края о крылья бомбардировщиков. Потом на кошачьих лапах опустится голая черная ночь, но я сморгну и она пройдет. Наступит рассвет. Первый рассвет девятого термидора. — Ты ничего не сможешь изменить, — Гриндевальд больше не кричит, Дамблдор больше не слушает. — Даже у меня не получилось, хотя я очень старался. А, может быть, не старался. Может быть, все, чего я когда-либо хотел, — это разрушить и уничтожить. Может быть, я болен разрушением, и это единственная цель, и единственный смысл, и только они остались, когда облетел тонкий флер юности, самоцветные искры мечтаний, розовая пыль надежд. Ты помнишь, что я ответил тебе тем вечером, когда ты впервые пытался выбить из меня информацию — год, день, час, страна, город? Помнишь или предпочел стереть из памяти моего Мефистофеля? Помнишь или задействовал свой единственный порок — избирательную слепоту? Ты всегда знал, кто я такой. И теперь уже не я, а выжженные тени японских городов не позволят тебе об этом забыть. Даты, Геллерт? Даты, Альбус: 6 августа, а потом — 9. Хиросима и Нагасаки. Я уже слышу, как гремят колеса тележки, которая повезет меня, связанного, на гильотину. Поэтому мне теперь безразлично. Если этот мир не принадлежит мне, он может сгореть. «Достойно гибели все то, что существует». *** Позже кто-то скажет ему: — Вы вернулись седым. Это преувеличение. Не совсем так. Ночью, когда его против воли бросило в забытье, ему впервые за долгое время не снился Париж с шествием красных фригийских колпаков, не снились женщины, разложившие свое вязанье на подступах к гильотине, с которой стекала кровь и летели в корзины головы. Головы с еще живыми глазами и отпечатками криков на губах. Ему снилось торжество лета. Геллерту шестнадцать, он красив, как бог, умен, как дьявол, и я не верю, что здесь, в этом полусонном мареве одинаковых дней, которые я отмечал до его появления, будто заключенный, делающий зарубки на стенах своей камеры, мне вдруг открылась эта простая и удивительная мифология: бог и дьявол. Я думал раньше, что жил, но лишь потому, что не знал о метафизике судеб, не чувствовал, как бьется рядом со мной его темное страстное сердце. Он сидел на земле, оплетенной коконом разнотравья, прислонившись к буковому стволу, выхватывал слова со страниц и вливал мне их в уши: «Люди сами делают свою историю, но они ее делают не так, как им вздумается, при обстоятельствах, которые не сами они выбрали». Солнце рассыпало по его плечам золотые монеты, он читал быстро, переводил для меня на лету с немецкого на английский, если сбивался — легкая морщинка пробегала по лбу. Светлые пряди гладили щеки, порозовевшие от умственного усилья, вечного возбуждения, что заполняло вены. Мы говорили о том, как будем править мир под себя, править им для себя, для общего блага — «для его появления на свет понадобились героизм, самопожертвование, террор, гражданская война и битвы народов» — я остановил его, люблю тебя, он замотал головой: нет, нет, нет, потом: это безумие, потом рот потемнел от поцелуев, мы схватились на земле, словно драка, содрали одежду, его рука на моем члене, моя рука, яички поджимаются, твердые, наслаждение пролилось в траву, затмение неба, разошедшиеся швы, а больше он ничего не сказал в этом сне, он молчал, я молчал и мы шли вместе с ним по бескрайнему полю, под ноги стлались стебли белых цветов, хризантемы, хрупко-тонкие лепестки, словно осень в японском саду камней. Пахло йодом и гарью, миллионами пожранных жизней. Пепел падал, как снег, густой непроглядной стеной. *** Здесь было железо, и был камень, и ничего, кроме них. И еще темнота — внутри. Внутри-тьма. Она проникала в него и распространялась повсюду. Узкая прорезь окна замурована. Ему остается дышать собственной темнотой. Однажды он убедит себя, что это и есть покой. Возможно, это самое страшное. Смирение. Внутри-тьма всколыхнулась. Он прислушался. Насторожился в своей слепоте и втянул носом воздух, как зверь. Он и был им, зверем. Загнанное животное, посаженное на цепь. С выбитыми клыками и выдранными когтями. Больше никаких игр, никаких пряток. Побег не удастся. Ему некого убеждать, некого заговаривать и очаровывать: его тюремщики — трупы. Инферналы слушаются лишь своего хозяина. Какую-нибудь кабинетную крысу, конечно же, а не Альбуса Дамблдора. Альбус Дамблдор не марает белые ручки черной магией. Он предоставляет это делать другим. Ради общего блага. Вечная проблема палок — два конца. Внутри-тьма подсказывает ему: он идет. Нас ожидает второе пришествие. Нисхождение Христа в ад без дальнейшего извлечения грешника на волю. С его статусом «самого опасного темного волшебника всех времен и народов» ему даже перышко ангела не скинут с небес за образцовое поведение в течение ближайших тысячи лет. Грешник заперт здесь навсегда, и Страшный суд уже состоялся. Зачем он идет? Злорадствовать? Устроить финальный сеанс морализаторства? Инспектировать условия его содержания? Плюнуть ему в лицо? Что бы это ни было, Геллерту хочется проклясть самого себя за то, как сильно он ждет этой встречи. Заковав себя в безразличие, он никоим образом не выдал, что услышал скрип тяжелой решетки, почувствовал легкое движение воздуха, поднятого заклинанием и падающего вниз, как морская волна, разбивающаяся о скалы, различил отдаленный гул голосов, сцепившихся на каком-то пункте какого-то параграфа, и шаги, и дыхание и, наконец, присутствие. Его кожа покрылась микроскопическими выступами мурашек, и он подумал: даже если с него снимут шкуру, он больше ничего не потеряет. Ему больше нечего терять. К нему пришел самый милосердный палач в мире. Он не причинит ему больше боли, чем уже причинил. А я, Альбус? Могу ли я все еще причинять тебе боль? *** — Я хочу его видеть, — сказал Дамблдор. — Я могу узнать, почему? — спросил человек, тщательно сохраняющий на лице выражение бесстрастного бюрократизма. Впереди ждали десятилетия полуправд, которые давались ему все легче с каждым годом, и он решил позволить себе сказать что-то цельное, с не разошедшимися швами, в последний раз. Какая разница, кто это услышит? — Потому что хочу. Маска официоза не треснула. У него были уродливые и одновременно обезличенные руки. Лишенные вдохновения, что ли. — Вам придется поставить свою подпись здесь. — С сухим треском пергамент развернулся в воздухе. — И еще примерно на сотне документов. — Я с этим справлюсь. — За вами по-прежнему будут вести непрестанное наблюдение. — К этому я привык. — На файле с вашим делом всегда будет стоять штамп «неблагонадежен». — Это вполне очевидно. — Ваш орден Мерлина держится на одной нитке. — Я готов отпороть его в любую минуту. — Не рассчитывайте на наши восторги лишь потому, что массы чествуют вас как героя. — Меньше всего я чувствую себя героем. — Дамблдор, — маска сдвинулась, приоткрыв угол сдвинутой челюсти и сцепленные зубы, их склеивало зацементированное раздражение, — вы вступили в эту войну слишком поздно. С того момента, как все закончилось, в животе образовался какой-то холодный колодец. И он словно бы сам туда проваливался. — Проблема в том, министр, — сказал он, — что я никогда ее не останавливал. *** Сначала было тихо. Он натянул цепь на руке. На второй. Потом сказал: — Ты не видишь их, но они очень тяжелые. Альбус нахмурился, Геллерт усмехнулся: — Их невидимость щадит твой гуманизм? — Нет, так только хуже. Мягкость его слов была, как удар в поддых. Пришлось прикусить губу, сдерживая стон и проклятье. — Ты обещаешь?.. — Дамблдор помедлил. — Конечно, — сказал Гриндевальд. — Обещаю вести себя смирно. Виться у твоих ног и тереться о твои колени. Ждать, когда ты кинешь мне косточку. — С немалым трудом он приподнял голову. — И ошейник, Альбус. Сними его с меня, и я стану лизать твои руки. Видишь, как легко меня усмирить? Почему ты не попробовал раньше? Может, мне бы понравилось? Дамблдор не отвечал. Гриндевальд следил, как сокращается от дыхания его горло, думал: тебе больно это видеть, тебе больно это слышать. Думал: я все еще могу сделать тебе больно, заставить тебя пройтись босыми ногами по горячим угольям, если я ступаю по ним, ты пойдешь вместе со мною, и это правильно, и это хорошо. Альбус вытащил из кармана свою новую волшебную палочку. — Она чрезвычайно изящна, не так ли? — Удалось воздвигнуть на лице подобие небрежной улыбки. — И очень подходит твоим изящным пальцам. И слушается, как никакая другая. Будто с нею родился. Будто она всегда у тебя была. Остальные в сравнении… — Геллерт, — перебил Дамблдор. — Позволь мне сначала сделать свою работу. — Сделай свою работу, — с благодушным кошачьим урчанием проговорил Гриндевальд. — Сделал одну, сделай и вторую. Не стесняйся демонстрировать величие своего духа. У тебя благодарная аудитория. Если ты уберешь эти цепи, я даже смогу тебе поаплодировать. — Ты так и собираешься надо мной насмехаться? — бесцветно сказал Альбус. Он постарел с их последней встречи. Не стал старше — постарел. В морщинки у глаз вбита усталость, новые складки между бровей и на лбу. Жесткий и бледный рот. Делает взмах, и цепи сползают. Когда они исчезают, поначалу и думать ни о чем невозможно. Геллерт погружается в ощущения тела: кости, мышцы, суставы, их простая житейская плотность без груза, какая магия, волшебство, какое чудо — без смертельной удушливой тяжести. Расправленные легкие цепляют глотки темноты, клочья полумрака, обрывки серого света, отслаивающегося от стен. Он еще живой, он еще живой, danke dir, mein Freund… «Мой друг». Глупо. Мы кто угодно, только не друзья. Я бы заплакал сейчас, если б умел. Нужно сказать слишком многое, а это значит — все равно, что ничего. Дамблдор пробует: — Я не позволю им больше тебя заковывать. Ты останешься… — Здесь, вот так? Гнить навсегда в той клетке, в которой ты меня запер. — Ты построил эту тюрьму. — Да. — Это правосудие, Геллерт. — Это божественная ирония, Альбус. Разве тебе не смешно? Подходит ближе на шаг, но так, словно бы отступает. Щербинки на лице горькие. Голос горький. — Взрывы в Японии. — Да. — Ты мог бы сказать мне. — Ты бы все равно ничего не успел. Я бы успел, если бы ты меня не остановил. — Ты бы успел, если бы не был так занят уничтожением. — Говори, что хочешь. — Измождение пробивается в кости, и он опускается на голый пол. Садится, скрестив ноги: — Я больше не претендую на роль спасителя мира. А ты? Молчание в осколках, по которым ходят вдвоем. Мы успели бы вместе, если бы только… Если бы только. Сколько раз за полвека мы переписывали эту историю в своих мыслях? Взгляд вперед, в пустоту. — Töte mich. — Холодно, безнадежно. — Нет. — Холодно, безнадежно. Поднял глаза. Снизу вверх, как собака. Побитый пес, но гордости не осталось. Ничего не осталось. Если потом ко мне придет сожаление, я клянусь, что распорю себе горло ногтями, чтобы оно вытекло с кровью. Если придет раскаяние, я его из себя вырву. Голову разобью о стену. Я обладаю неотъемлемым правом следовать в ад своим собственным путем и не сверну с дороги. Еще раз, скрежеща зубами от ярости и бессилья: — Убей меня! Дамблдор подошел к нему ближе. — Нет, Геллерт, нет. Я не могу этого сделать. — Трус! — Гриндевальд схватился за голову. — Невыносимо! На что ты меня обрекаешь? — Прости. — Шепот остался лежать на языке, какое тяжелое слово, как трудно сдвигается с места. — Ты жесток, Альбус. Ты понимаешь, что ты еще более безжалостен, чем я? — Мне действительно жаль. Сожаление — его вечный спутник. Гриндевальд сконцентрировал усилие: в мыслях, в теле, во рту. — Тогда зачем ты пришел? — Попрощаться. — Что ж, — словно смахнул пылинку с рукава. — Прощайся. Уходи и скорее. Я сживаюсь со своей внутри-тьмой. Здесь нет места другим. Альбус смотрит на него безмолвно, но как будто кричит. От него идет поток сырой магии — если ее выпустить на волю, рухнет скала и замок. И грешник вознесется на небеса в золотом сиянии феникса, и воспарит еще выше, и устроит другим Страшный суд, ибо теперь все подсудны и нет невиновных, и в моем новом виденье возведен миллиард гильотин, и моя рука не остановится и не оскудеет смертью. В одно ускользающее мгновенье Геллерт верит, что это возможно. В одно ускользающее мгновенье в это верит и Альбус. Мы перепишем историю. Мы еще можем все изменить. Давай же… Призрак девочки становится между ними. Они почти видят ее. Геллерт зажмурился. Прошептал: вот и все. Расхохотался тем своим смехом, что когда-то сжигал города: — Lieber Gott, какой жалкий финал! Ни убить не можешь, ни отпустить, ни разлюбить. Убирайся же, наконец, на тебя смотреть тошно! Внезапно ломаются все подпорки. Без предупрежденья. Его бьет наотмашь, и он просит, молит, слова валятся, толкая друг друга, он больше никого ни о чем не попросит, ему больше некого об этом просить, страшно, страшно, страшно, когда с тобой — лишь внутри-тьма. — Berühr mir… Дотронься до меня, Альбус, пожалуйста, ты — последний человек, который сделает это, никто больше не коснется меня, я здесь один навсегда… Альбус опускается рядом с ним на колени и кладет на его щеку свою ладонь. Геллерт замирает, как перед концом света. Опускает ресницы. Глаза щиплет, он ощущает тепло, сожаление вползает в него, как змея, но он почему-то его не гонит; вывернув шею, jy целует руку со шрамом, оставляя в ладони свое дыханье, возьми это с собой, я мог дать тебе больше, но оставляю лишь это — прикосновенье и шрам, возьми. — Ты будешь скучать по мне, Альбус? Так по-детски. — Я никогда не прекращал. Гриндевальд снова смеется: прекрасно! — Herzig, liebe, я не хочу страдать в одиночестве, ты тоже должен страдать. Дамблдор печально улыбается. — В этом ты можешь быть уверен, Геллерт. Знаешь, я иногда разговариваю с тобой. И иногда ты отвечаешь. — Мне знакомы эти беседы. Ты всегда со мной споришь. — Скорее ты со мной. Помнишь, как я говорил тебе, что первая мировая война начнется на Балканах? А ты уверял меня, что на Ближнем Востоке. — И у меня были для этого все причины! Во-первых, именно там сталкивались интересы всех держав, — Геллерт Гриндевальд загибает первый палец. Их голоса переплетаются, сталкиваются и жадно поедают друг друга. Темнота расползается по углам, как скопище пауков, они рассекают ее своей горячечной энергией, яростным, никогда не прекращавшимся трением. Снова пытаются сшить воедино мир, соединить то, что соединить невозможно, они знают это и знали уже тогда, но не могли противиться притяжению. Мы должны остановиться, думает Дамблдор. Прямо сейчас. Иначе мы никогда не сможем этого сделать. Он обрывает себя на полуслове, встает и идет к выходу — не прощаясь и не оборачиваясь. Его руки сжимаются в кулаки в тупом, отчаянном жесте. На его руке больше нет шрама, который остался от старой раны, он ушел под кожу, ему кажется: он все еще чувствует боль, но это, конечно, фантомное ощущение, призрак его проигранных войн и неудавшихся революций, призрак того, что он потерял, никогда этим не обладая. — Geh nicht fort! Какой дикий, почти звериный крик. Наверное, так кричали выжженные тени Хиросимы и Нагасаки — если у них было время, чтобы кричать. Это правосудие, Геллерт. — Не уходи… Его следует запереть в соседней камере. Но он отправится дальше — один, навсегда. Это правосудие, Альбус. Он не аппарирует сразу из Нурменгарда, а некоторое время стоит на открытой площадке высокого замка. Стоит, дышит, вшивает себя в новую жизнь. В горах поднимается ветер, стряхивающий белые шапки с вершин. Поземка вьется по насыпи, завалившей гранитный пол, и в сгустившемся воздухе летят крупные снежные хлопья, словно обрывки старых газет со вчерашними заголовками. Конец
183 Нравится 40 Отзывы 43 В сборник
Отзывы (25)