Полонез Огинского

R
Завершён
834
6
автор
Фэндом:
Размер:
50 страниц, 18 473 слова, 4 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
834 Нравится 112 Отзывы 197 В сборник

1.

Настройки
* * * Дверь самая обыкновенная. Старая, обшарпанная деревянная дверь. Такую, пожалуй, одним ударом ноги вышибить можно. Номер квартиры почему-то висит странно, боком, на одном гвозде: тридцать четыре. Григорий мгновенно жалеет, что не взял с собой молоток. (А то некоторые в хозяйственном плане — совсем без рук.) В следующий раз — непременно. Непременно! В следующий раз, который еще неизвестно когда будет… В следующий раз… А из-за двери льется музыка. Страстно, горько и радостно обрушивается на случайного слушателя немного смягченная хлипкой преградой третья, заключительная часть концерта номер три Сергея Рахманинова. «Рах три». Для фортепиано с оркестром. С отличным, между прочим, оркестром польского радио. Гришка уже не помнит фамилии дирижера. Но вот того, кто на этой записи исполняет партию фортепиано, он узнал бы из тысячи самых лучших исполнителей мира. Из сотни тысяч. Лев Долин. Лёва. Лёвушка. Лучший пианист всех времен и народов по версии Григория Лыткина. Его личный ад и наваждение… * * * — Лёвушка играет, — вздохнула стоящая у самой двери полная женщина с неестественно-алыми тонкими губами. Гриша покосился на нее и ничего не сказал. Да от него и не требовалось какой-либо реакции. Из-за двери продолжало звучать что-то праздничное, легкое, совершенно волшебное. Уже через несколько тактов Гриша опознал в музыке вальс цветов из балета «Щелкунчик», на который они с мамой ходили накануне прошлого Нового года. Еще долго после спектакля он старательно ловил потрясшую его воображение музыку по радио и каждый раз замирал в немом восхищении и восторге. А сейчас то, что должен был исполнять целый оркестр, звучало в обработке для фортепиано. И звучало ничуть не хуже! — Левушка — талант, — убежденно кивнула высокой, тщательно уложенной прической дама. — Когда-нибудь мы будем им гордиться. Словно сбитый с мысли явно не слышными ему задверными разговорами, невидимый музыкант взял неверную ноту, попытался исправить, еще раз споткнулся… Гриша поежился. Если даже этот… который играет ТАК, спотыкается и делает ошибки, то уж его-то, неумеху, и вовсе нельзя подпускать к инструменту. Однако отступать было поздно. За спиной стояла ледяная и решительная мама, рядом — директриса музыкальной школы. Маме пришлось выдержать очень непростой разговор, уламывая ее взять Гришу посреди учебного года, напирая на то, что «мальчик любит музыку и у него абсолютный музыкальный слух». Мама, всю жизнь проработавшая медсестрой в местной районной поликлинике, рассуждала про Гришин абсолютный слух так, что даже суровая директриса прониклась. Заставила спеть какую-нибудь песенку (не любивший это дело Гриша мрачно выдал: «Вихри враждебные веют над нами») и отстукать пальцами несколько сложных ритмических фраз по краю тяжеловесного письменного стола. А потом их с мамой повели по длинным светлым коридорам сюда, к кабинету двадцать один. Воспользовавшись возникшей в музыке паузой, директриса приоткрыла дверь и заглянула внутрь. — Герман Степанович, вы уже закончили на сегодня? — Да, заходите Клавдия Ивановна. …Ну что, Лев, надеюсь, вы все поняли? Следом за Клавдией Ивановной (теперь Гриша вспомнил, что мама зачем-то еще дома несколько раз повторила специально для него имя-отчество директрисы музыкальной школы, а он, занятый своими мыслями и отчаянными переживаниями «возьмут — не возьмут», как всегда пропустил эту информацию мимо ушей) они вошли в большой просторный кабинет с огромными окнами, блестящим паркетом и лепниной на недосягаемой высоты потолке. Гриша подобную роскошь раньше видел только в театре и потому слегка оробел, вертя головой и рассматривая обстановку. И, наверное, потому не сразу обратил внимание на высокого смуглого мальчика, складывавшего ноты в большую нотную папку. (Гриша аж слегка вздохнул от зависти к подобной роскоши.) То есть сначала ему бросилась в глаза именно папка — темно синяя, жутко солидная, с тиснением на боку и веревочками-ручками, а уж потом — мальчик, державший ее в руках. Тот самый Левушка, которым «мы все когда-нибудь будем гордиться». Тот самый, который только что играл вальс цветов. Черные глаза, черные волосы, птичий профиль, руки, отчаянно стискивающие ручки той самой нотной папки. — Да, Герман Степанович, я все понял. Голос у него был глубокий, бархатный, как мамино выходное платье — единственный сохранившийся в их доме предмет прежней, еще довоенной роскоши. Совсем не детский голос. Маленькому восьмилетнему Грише мальчик показался очень большим, очень взрослым. И голос у него был серьезным, взрослым. Гриша сразу ощутил себя маленьким и жалким. Ребенком. Неумехой. Даже неизвестно еще, возьмут ли его в эту школу, в этот волшебный мир, где всегда звучит музыка. — Надеюсь, вы не будете лентяйничать. Искусство — это, в первую очередь — великий труд, а уж во вторую — талант и все остальное. Мальчик сдержанно кивнул, бросил мимолетный взгляд на вошедших взрослых, на секунду задержал его на Грише и, вежливо попрощавшись, покинул кабинет. — Ну-с, — сказал, поднимаясь со своего стула, стоящего сбоку от черного, слегка обшарпанного инструмента, высокий и очень худой преподаватель по имени Герман Степанович («Ваша судьба — в его руках. Если скажет, что мальчика стоит взять, считайте, вам повезло!»), — и что мы тут имеем? Решительная, почему-то похожая на взъерошенного воробья Гришина мама шагнула вперед, как будто собиралась поставить неприступному преподавателю весьма болезненный, но зато необыкновенно целительный укол, и чересчур громко, по мнению Гриши, сказала: — Мой мальчик хочет играть на пианино. У него абсолютный слух. * * * Классе в четвертом Григорию попался в руки потертый томик известного писателя Пушкина, с которым до того несколько раз сталкивались по школьной программе. Попался случайно. К маме пришли в гости соседи. Веселая тетя Рая Водяничева, ее муж, маленький и щуплый дядя Миша, и его брат, работавший на заводе в бухгалтерии, «импозантный», как говорила мама, хотя и довольно старый Андрей Олегович. Гриша во взрослой компании оказался явно лишним, и его отправили проведать бабу Лиду, жившую на другом конце их длинной-предлинной улицы с гордым названием Силикатная. Гриша с бОльшим удовольствием покатался бы с пацанами на катке и помахал клюшкой, но мама сказала, что у нее на Гришу другие планы: непременно требовалось проведать бабу Лиду, которая в последнее время все чаще болеет, да заодно у нее и переночевать. Баба Лида Гришке бабушкой не была. Так, «подшефная старушка», оставшаяся после войны в полном одиночестве. Гришина мама за ней «присматривала»: заходила через день после работы, мыла, готовила, помогала по хозяйству. Ну и уколы, если что. Иногда мама гоняла Гришку: мусор выкинуть, пол подмести, продуктов притащить. Гришина мама была доброй, и «подшефная старушка» относилась к ней как к родной: поила чаем и могла часами рассказывать о давно минувших временах. Гришину маму давно минувшие времена не очень-то интересовали (в настоящем проблем хватало), но слушала она внимательно и чай пила в охотку. В тот раз баба Лида и впрямь чувствовала себя неважно, ее клонило в сон. Потому она сказала: «Ты здесь посиди, почитай», — и прилегла отдохнуть. Минут десять Гриша тупо пялился в окно, потом ему это наскучило (за окном не обнаружилось ничего нового — только опускающиеся на город ранние сумерки, наглые воробьи, да покрытые каким-то странным, но вполне привычным для их городка оранжевым налетом сугробы). Книг в доме бабы Лиды почти не водилось, по большей части потрепанные брошюрки со статьями Сталина, Ленина и других партийных вождей. Гриша по молодости лет такое не читал и полагал нудным. Поэтому пришлось взять единственный том, выбивавшийся из общей унылой массы не только своим видом, но и весом: в руке он лежал тяжело и как-то основательно. Красно-коричневый, тисненый золотом, пусть и потертый от времени переплет, надпись выцветшими от времени чернилами: «Лидочке — от Кости. «Я вас любил, любовь еще быть может…» На вечную память». Гриша не понял, кто такие эти самые Лидочка и Костя, но буквы в самой книге заинтересовали — он и не знал, что такие существуют в русском языке. Книга была за авторством того самого Пушкина, про которого им восторженно рассказывала учительница в школе. Того, который «У лукоморья дуб зеленый…» Стихи Гриша не любил и считал их девчачьим делом, для сказок ощущал себя слишком взрослым, а вот пьесы… Пьес он до того момента не читал, но в театре несколько раз бывать приходилось и не только на балетах. А потом его глаз выцепил фразу: «Родился я с любовию к искусству». И оторваться от чтения Григорий уже не мог, потому что понял: вот это — непонятное порой и странно написанное — про него. Потому что именно он, а вовсе не хитрая сволочь Сальери родился «с любовию к искусству». Мама говорила, что, когда Гриша был маленьким бессмысленным кульком, его можно было положить рядом с радио, по которому передавали какой-нибудь серьезный музыкальный концерт, и спокойно заниматься своими делами. Чуть повзрослев, он стал не просто слушать музыку, а как бы впадать в нее, и страшно злился, если радио пытались выключить раньше, чем передача заканчивалась. А когда он в возрасте шести лет впервые попал на концерт приехавшей из районного центра филармонии и там «живьем» услышал фортепьяно… (Гриша уже был слишком взрослым, чтобы говорить попросту «пианино». Слово "фортепьяно" казалось ему куда более солидным.) спокойная жизнь у них дома кончилась, потому что он высказал непреклонное желание самому научиться играть. Мама, никогда в жизни не имевшая дело с музыкой и потому совершенно не понимавшая, на кой черт это ребенку нужно, сопротивлялась отчаянно, мотивируя свой отказ отсутствием инструмента и денег на его покупку, пока однажды учительница музыки в обычной средней школе, где учился Гриша, не сказала ей строгим голосом: «То, что вы делаете — преступление. У мальчика абсолютный слух, и он действительно понимает музыку». И Гришу прямо посреди учебного года отвели в музыкальную школу, где за него взялся лучший педагог их крошечного городка — Герман Степанович Левицкий. После занятий Гриша оставался в музыкальной школе еще на несколько часов и занимался на любом свободном инструменте — с личного разрешения директрисы и Германа Степановича. И был бы, наверное, самым счастливым человеком на свете, если бы не Лёва Долин. * * * Находясь рядом с Лёвушкой, было невозможно не чувствовать собственной вопиющей ущербности. Нет, понятно, что Гриша не мог в те годы выражаться подобными сложными словами, но ущербность… ущербность он ощущал. Остро и невероятно болезненно. Если бы ему с детства в школе и дома не объясняли, что бога нет, то он бы, наверное, подумал, что Лёва — бог. Когда во время игры ошибался Гриша, Герман Степанович бил его по рукам линейкой и злобно шипел: «Проклятия на мою седую голову!» Когда что-то не получалось у Лёвы, просто грустно и выразительно вздыхал: «Вы, Лев, мало стараетесь». На отчетных концертах после выступлений Лёвы звучал настоящий шквал аплодисментов, после игры Гриши — в основном только отчаянные хлопки Гришиной мамы. Гриша был мелкий и нескладный, Лёва — взрослый, высокий и невероятно красивый. Гриша ходил в школу в старых, подаренных кем-то штанах с заплатками на коленках и связанном бабой Лидой свитере (вязание не являлось главным ее талантом), Лёва — в черных брюках со стрелками и в белой, тщательно отглаженной рубашке. Иногда Гриша пытался возненавидеть Лёвушку. И даже, несмотря на свой невеликий возраст, понимал, что попросту обязан его возненавидеть. Но не мог. Лёву Долина невозможно было не любить. И хотя Гриша ни за что не назвал бы своего кумира богом (потому что того нет), но иногда, совсем изредка и тайно, он мог признаться хотя бы самому себе, что Лёва Долин и есть музыка. А самое ужасное заключалось в том, что Лёва Долин знать не знал о существовании в этом мире мальчика по имени Гриша. Впрочем, судьба и на этот счет, похоже, имела свое мнение. — Лыткин, отсядь, от тебя воняет! Наташка Завьялова, скрипачка и первая в школе задавака, сморщила и без того курносый нос и демонстративно отодвинулась едва ли не на самый край деревянной скамьи. Гришка, что ли, был виноват, что баня уже вторую неделю не работала из-за какой-то аварии? Он мылся, как мог — ледяной водой под краном: лицо, руки и даже уши. Чего этой дуре еще надо? — Екатерина Васильевна, пусть Лыткин отсядет! Гришка угрюмо взглянул на учительницу сольфеджио — бледную и как бы вечно ко всему безразличную Екатерину Васильевну. — Лыткин, отсядь. — Так свободных мест нет, Катерина Васильна… — Садись за мой стол. Если до этого момента Гришка думал, что знает все об унижении, то теперь его захлестнуло кровавой волной. «Убью!» Кого «убью»? Наташку, Катерину — всех! Он с трудом досидел до конца занятия сбоку от учительского стола, ощущая на себе презрительные и насмешливые взгляды всего класса, но едва урок окончился, рванул со своего места за стервой Наташкой, намереваясь вытереть довольно сильно измазанную в чернилах ручку о ее белобрысые патлы, а после вылить на них же остатки чернил из чернильницы-непроливашки. Непроливашка, ага, как же! Разгадав его маневр, мерзавка Завьялова бросилась к дверям. Гришка ринулся за ней. И дальше — по коридору. И вниз — по лестнице на первый этаж. А потом… Нога его соскользнула с последней ступеньки, и он полетел вперед, инстинктивно выставив перед собой руки. Упасть ему не дали. Подхватили, шипя сквозь зубы, и хорошенько тряхнули. — Совсем с ума сошел, мальчик с абсолютным музыкальным слухом?! Это был он, Лев Долин. Именно в него со всей дури впечатался только что Гришка. А еще вся белая рубашка Льва была перемазана чернилами. А Гришкина ручка… Гришкина ручка воткнулась аккурат в самую середину Лёвушкиной ладони. А ведь руки музыканта… Гришка думал, что лучше бы ему умереть. Гришка забыл, что взрослый, что ему уже одиннадцать, что у него «имеются задатки», как говорит Герман Степанович. Внутри что-то взорвалось, из глаз потекли стыдные, детские слезы, а по ногам — еще более стыдное и горячее. — А Лыткин обоссался, — радостно прокомментировала стоявшая чуть в стороне Завьялова. И Гришка понял, что не будет ее убивать — лучше он убьет себя. Придет домой и выпьет уксус. Мама рассказывала, как однажды у них в больницу привезли девушку с отравлением уксусом. Девушка, вроде бы, померла. И Гришка помрет. Потому что как теперь жить? Или Лев его сам убьет? Гришка не сомневался, что это будет быстрая, а главное — вполне заслуженная смерть, и даже, пожалуй, жаждал ее. Милосердной смерти-искупления. Лев — это вам не уксус. Но Лев убивать его не стал. Осторожно усадил трясущегося в натуральной истерике Гришку на ступеньку, стремительно шагнул к Завьяловой, навис над ней, точно какой-нибудь злобный Карабас-Барабас над девочкой Мальвиной. Правда, Гришка точно знал, что Завьялова — никакая не Мальвина, а, наоборот — самая гнусная тварь на свете. — Послушай меня, — сказал своим бархатным голосом Лев Долин, и в этот раз в мягчайший бархат был завернут совершенно смертоносный острый клинок, — только попробуй кому рассказать — лично шею сверну. Кивни, если поняла. Завьялова дурой не была, поэтому тут же с превеликой готовностью кивнула. Гришка бы и сам испугался, если бы с ним говорили… вот так. Он никогда не думал, что возвышенный, одухотворенно-отстраненный Лёвушка может выглядеть настолько устрашающе. Что же тогда он сделает с ним, с Гришкой? Когда Наташка порскнула мимо него по лестнице наверх, стало совсем жутко. Гришка даже голову в плечи втянул, чтобы стать более маленьким и незаметным. Смешно, да? — Пойдем, что ли, — сказал ему Лев Долин, обматывая свою кровоточащую ладонь белым носовым платком. У него даже лежал в кармане белый носовой платок! И Гриша пошел. Не, конечно, он был далек от мысли, что Лёва заведет его в ближайший лесок (он же городской парк) и там с особой жестокостью расстреляет, как фашисты расстреливали пленных партизан. Но и ничего хорошего от этого совместного похода ждать не приходилось. Лёва сам, лично, притащил из гардероба свое и Гришино пальто, морщась от боли в руке, помог обмирающему от ужаса Лыткину одеться и даже завязал ему на шее шарф, резко дернув за концы. Выйдя из школы, Гришка по сторонам не смотрел — только под ноги. Стоял апрель, снег медленно и как бы неохотно расползался в лужи, было скользко и грязно. Не хватало только шлепнуться в мерзкую рыже-черную жижу. Или, не дай бог, забрызгать ею серое Лёвушкино пальто. — Ну вот мы и пришли. Заходи. * * * Дом, в котором жили Долины, был огромный, с широкой подъездной лестницей и высокими потолками — совсем не чета тому бараку, где ютился Гриша со своей мамой. И не комната у них была в коммуналке, а целая личная трехкомнатная квартира. И колонка для нагревания воды в ванной. И большая светлая кухня. Туда-то Лев, едва они разделись, и впихнул вконец растерявшего, отвратительно пахнущего мочой Гришку. — Мама, этого человека нужно помыть. У нас с ним случилась небольшая… неприятность. Он так и сказал: «небольшая неприятность», — всего двумя простыми словами обозначив и Гришкины неизбывные позор и ужас, и собственную испорченную рубашку, и замотанную уже пропитавшимся красным платком ладонь. — Тогда иди растопи колонку. Мама Льва, красивая, но уже совсем немолодая маленькая женщина с такими же, как у сына, черными глазами, посмотрела доброжелательно и даже совсем-совсем не скривила свои накрашенные яркой помадой губы. А еще у себя дома она почему-то ходила в синем в мелкий белый горошек отглаженном платье, подпоясанном узким пояском, а вовсе не в халате, как Гришкина мама. — Пойдем, поможешь, — Лев утащил Гришку в ванную, где тот, разумеется, больше мешался, чем помогал. Но колонку они совместными усилиями вскоре растопили, и на мгновение Гришка даже позволил себе улыбнуться заплясавшему внутри нее огню. Ванную Гришка покидать наотрез отказался. Как бы там ни было, он отлично понимал, что испоганит любую вещь, которой только коснется. Просто молча сел на отделанный коричневой («метлахской») плиткой пол и, стараясь не дышать, разглядывал собственные коленки, пока вода не нагрелась и не набралась ванна. Все это время Лев Долин, Лёвушка, надежда отечественной музыки и сам — музыка, сидел рядом с ним на полу и тоже молчал. Григорий уже понял, что бояться его не надо, но вот как именно общаться с этим непостижимым человеком, все еще оставалось для него загадкой. Когда воды в большой чугунной ванне набралось вполне достаточно для того, чтобы вымыть в ней тщедушного Гришку, Лев спокойно велел: — Раздевайся и залезай. Вон — мочалка, вон — мыло. Голову вымой тоже. Полотенце сейчас принесу. Гришка с облегчением выдохнул, когда понял, что раздеваться при нем не придется, и радостно полез в воду, где долго отмывался почти до скрипа мылом, странно пахнущим лесной земляникой. (А Гриша всегда думал, что мыло пахнет только мылом.) Потом Лев принес ему большое махровое полотенце, в которое можно было завернуть всего Гришку целиком, а еще — чуть великоватые Гришке, зато чистые черные брюки, рубашку в клеточку (такие он видел в кино про ковбойцев) и (тут захотелось залезть обратно и спрятаться на дне ванны) ношеные, но чистые трусы. («Мое, старое. Носи на здоровье и не вздумай возвращать».) Можно было, конечно, покочевряжиться и поизображать гордость, но стоило представить, как влезаешь обратно в пахнущую грязью и мочой одежду… и Гришка не стал спорить. После того, чему Лёва стал свидетелем чуть раньше… Потом его поили на кухне чаем с сахаром и такими беленькими кругленькими, восхитительно хрустящими на зубах пироженками, каких Гришка никогда раньше даже не видел. Потом Лев проводил его до двери, вручив предварительно авоську с грязной одеждой и ноты в холщовой сумке, пошитой Гришиной мамой, чтобы ходить в музыкалку. И сказал: — Ну, бывай, человек с абсолютным слухом. И Гришка понял, что сказка кончилась.
834 Нравится 112 Отзывы 197 В сборник
Отзывы (2)