Полонез Огинского

R
Завершён
834
6
автор
Фэндом:
Размер:
50 страниц, 18 473 слова, 4 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
834 Нравится 112 Отзывы 197 В сборник

2.

Настройки
* * * Через два года, когда Грише исполнилось тринадцать, Лёва Долин окончил музыкальную школу и уехал с родителями в областной центр Энск. На итоговом концерте Лёвиного выпуска они разговаривали в последний раз. Собственно, до этого их общение даже и общением нельзя было назвать. Так, при встрече говорили друг другу: «Привет!» Иногда Лев с необидной усмешкой интересовался: «Как дела, человек с абсолютным слухом?» А Гришка солидно отвечал: «Нормально все. Жизнь идет». Иногда Лев подходил, когда Гришка в школе занимался на каком-нибудь свободном инструменте, выполняя положенные домашние упражнения. Стоял рядом, морщил лоб, потом подсказывал что-нибудь дельное в никак не дающемся Гришкиным пальцам отрывке. Иногда просто садился рядом и проигрывал зловредный пассаж так, что Гришке моментально хотелось плакать от восторга. Рядом с Лёвой он испытывал двойственные чувства: осознание собственной убогости и безграничное восхищение чужим даром. Правда, потом Лёва вставал и, улыбаясь, исчезал по каким-то своим очень важным и очень взрослым делам. К тому моменту Гриша уже знал, что Лев старше его на целых три года. В их возрасте это была не просто разница, а самая настоящая «разница ого-го!»: «почти взрослый» рядом с «совсем еще ребенком». Хотя сам себя Гриша, разумеется, ребенком уже не считал. Но… Кого когда-нибудь волновало его мнение? Лёва играл прелюдию ре-минор Баха. А потом на бис (никогда в их музыкальной школе на Гришкиной памяти никто ничего не делал на бис — не было такого обычая) — полонез Огинского «Прощание с Родиной». И вот на этом чертовом полонезе Гришка, и без того все выступление Долина давившийся подступившими к горлу слезами, сломался. Сбежал в туалет и там заплакал, как не плакал с тех пор, как полтора года назад мама сказала, что снова выходит замуж. За хорошего человека Андрея Олеговича из бухгалтерии. Гриша тогда кричал: «А как же папа?! Ты же говорила, что он вернется!» А мама ответила: «Папа не вернется. Папы давно уже нет». Так Гриша узнал, что его папу расстреляли еще в сорок восьмом — задолго до смерти Сталина. И именно поэтому они с мамой, как семья «врага народа», были отправлены в этот крохотный и такой далекий городок. Андрей Олегович и впрямь оказался неплохим дядькой. Звать его «папой» не требовал, соглашался на «дядю Андрея», воспитания при помощи ремня не признавал. Да и вообще — Гришка как был, так и по-прежнему остался маминой проблемой и головной болью. А недавно у них родилась маленькая Галочка, и Гришка окончательно почувствовал себя взрослым. И лишним. Так что отъезд Лёвы Долина в далекий Энск, можно сказать, только «расставил все точки над и». Гришка не знал, где у буквы «и» находились проклятые точки (она же не «ё»!), но сейчас это казалось уже совсем не важным. Мир выцветал, будто на старой довоенной фотографии, и даже музыка приносила только боль. Особенно полонез. После тяжелой, замысловатой сложности Баха он должен был казаться чем-то простеньким, несерьезным. Не казался. Гришка и сам играл полонез Огинского и весьма неплохо, как говорили слушатели и даже Герман Степанович, но, когда клавиш касались руки Лёвушки… Душа выворачивалась наизнанку. Так его и застал будущий великий музыкант Лев Долин: заплаканного, сопливого, уткнувшегося носом в стенку в туалете музыкальной школы. Красота! — Ты чего ревешь, человек с абсолютным слухом? Ни за что на свете Гришка не признался бы, что плачет из-за него, скорее умер бы прямо здесь, на месте. Поэтому, не оборачиваясь, буркнул в ответ совсем неласково: — У меня, между прочим, имя есть. За столько лет мог бы и запомнить. Теплая ладонь легла на затылок, слегка погладила вечно встопорщенные короткие волосы. — Я помню, Гриша. Извини, если обидел. Больше не буду. Гришка в отчаянии подумал, насколько бы проще стала его жизнь, если бы Долин оказался обыкновенной зажравшейся мразью и сволочью. Пусть даже и талантливой. Можно было бы его один раз возненавидеть — и дело с концом. А так… — Да нет, называй. Ничего так звучит, смешно. Ему под нос молча сунули платок. Разумеется, белый — других у Лёвушки не водилось. Стесняясь и отворачиваясь, Гришка высморкался. Подумал и сунул испачканный платок в карман. Не возвращать же его теперь обратно — весь в слезах и соплях. — Умойся. Гришка умылся. Потом хрипло спросил у стоящего с терпеливейшим видом Лёвушки (Трудно было представить, что это именно он — тот самый Лев Долин, который еще недавно стоял на школьной сцене, совсем нездешний, не вынырнувший до конца из своего Баха, и неуклюже кланялся с растерянной улыбкой на лице.): — Ты когда уезжаешь? — Через неделю. Папе работу в совнархозе предложили. Нужно быстро приступать. Гришка шмыгнул носом, поднял на Льва мокрые глаза. — Будешь приезжать? — Вряд ли. — А после школы куда? — Попробую в консерваторию. На фортепиано. В Энске консерватория просто роскошная. Если поступлю… — Поступишь. — Ну спасибо за то, что ты в меня веришь. Ладно, бывай… Григорий. — Бывай. Они серьезно, по-мужски, пожали друг другу руки и разошлись. Чтобы все-таки встретиться еще через три года. * * * Казалось бы: «С глаз долой — из сердца вон». Ну был в жизни Гришки Лыткина такой человек — Лев Долин. Ну… важным он был для Гришки почему-то. Был — да весь сплыл. Мало ли людей исчезло из Гришкиной жизни? Он вон даже своего родного отца уже не мог вспомнить. Любимую учительницу, которая вела у них в пятом классе немецкий, а потом уехала к мужу в Ленинград. А тут… Только забыть Лёвушку никак не получалось. Тот приходил ночью в странных, каких-то мучительных снах, играл на большом, явно старинном рояле, улыбался ласково, клал теплую ладонь на затылок. Просыпался Гришка от таких снов весь в слезах и… не только. Ладно бы еще девчонки снились. Парни из дворовой компании многое про вот это вот… с девчонками… рассказывали. Только Лёвушка не был девчонкой. Даже близко. После таких снов хотелось не то прямо с моста в ближайшую речушку — вниз головой, то ли в Энск — чтобы хоть издалека попытаться увидеть. Разумеется, ни того ни другого Гришка не сделал: и для самоубийства, и для побега в Энск он был слишком здоровым, слишком нормальным. Или просто недостаточно больным. Оставалось утешать себя, что после окончания школы он и сам по себе, без всякой приманки в виде встречи с Лёвушкой, поедет поступать в ту же консерваторию, а уж там… Будь что будет. Все, что оставалось Григорию — это музыка. Единственный шанс разобраться с самим собой. Она же — единственный шанс чем-то занять свои мысли помимо… — Мы скоро забудем, как ты выглядишь, — говорила мама. — Оставь парня в покое, — шутливо ворчал на нее дядя Андрей. — Весна, девушки. Правда, мужик? Гришка покорно кивал. Знал бы отчим какие «девушки» смущали нынче Гришкины сны! Музыка, музыка, музыка. Он приходил в музыкалку сразу после окончания уроков в обычной школе и уходил вместе с уборщицами. Благо, всегда находился свободный кабинет, в котором можно позаниматься. На выпускном концерте он играл Баха. На вступительные в консерваторию в Энск мама провожала его, как на войну: чемодан с тщательно выстиранными и отглаженными вещами (парадные брюки, белая рубашка, пара чистых трусов, зубная щетка), там же — адрес маминой хорошей знакомой, у которой можно будет пожить эти дни; деньги на еду и транспорт — в потайном кармане, пришитом изнутри к поясу дорожных Гришкиных штанов. (Хорошо хоть не трусов.) И слезы, будто он уезжает навсегда. На вокзале к маминым рыданиям присоединилась Галочка, а дядя Андрей, совершенно растерявшись, не знал, как успокоить своих чересчур впечатлительных женщин. Так что Гришка был просто счастлив наконец сесть в поезд. Энск его потряс своими масштабами. От вокзала до дома маминой приятельницы тети Раи нужно было ехать трамваем аж целых десять остановок — почти что на край света. В родном городе Гришки трамваи не ходили, и теперь он чувствовал себя крайне странно, словно попал в какую-то иную, совершенно неизведанную реальность. Мамина подруга тетя Рая, оказавшаяся вовсе не подругой, а бывшей благодарной пациенткой, переехавшей в областной Энск, жила почти на самой окраине. (Во всяком случае, зоркий Гришкин глаз разглядел вдалеке темную стену самых настоящих сосен. Где-то возле них располагалось и трамвайное кольцо. Конечная.) Квартира у нее была большая, но однокомнатная. В комнате обитали не только сама тетя Рая, но и ее дочка Танечка, перешедшая нынешним летом в восьмой класс. Гришу уложили спать на кухне на раскладушке. Самое страшное было перед сном заставить себя раздеться до трусов. Он все думал: вдруг что-нибудь понадобится смешливой Танюшке: воды там попить или съесть чего-нибудь на ночь? А тут он… в одних трусах. Но обошлось. На следующее утро, выспросив у тети Раи, как именно стоит туда добираться, Гришка двинулся в консерваторию. С документами, кстати, он едва не опоздал: что-то там намудрили у них в школе с информацией по поступлению. Но все-таки успел, и это показалось ему хорошим знаком. Просто замечательным! Он обязательно будет учиться в этом роскошном бело-желтом, похожем на дворец здании с колоннами. И обязательно встретит там Лёвку. Обязательно! И возможно даже (чем черт не шутит!), они наконец станут друзьями. И гнусные сны оставят Гришу в покое. Потому что нельзя же чувствовать вот это все к своему другу? В консерваторию Гриша не поступил — срезался на первом же экзамене. Специально отловил потом на выходе седого, с благообразной бородкой профессора, председательствовавшего в комиссии, слушавшей Гришкину игру, и прямо спросил: — Почему? А тот так же прямо ответил: — У вас совсем нет таланта, юноша. Техника неплоха для провинциальной школы. Упорство чувствуется. Но таланта нет. Хотите всю жизнь играть в ресторанах? — и помолчав, добавил: — Поверьте мне, вам лучше любить музыку издалека. Гришка даже нашел в себе силы, чтобы поблагодарить. Все, что он хотел от жизни — это однажды сойтись с Лёвой Долиным на сцене на равных. Какие уж тут рестораны! Ноги сами привели его на набережную городского пруда. (Консерватория располагалась совсем неподалеку.) Тут, кстати, тоже имелся мост, пересекавший пруд ровно посередине. Гриша, грешным делом, даже на минутку подумал: «Судьба?» Слезы наворачивались на глаза, пальцы, сжимавшие кованые перила моста, дрожали. Вода, плескавшаяся внизу, была коричнево-зеленой, мутной и словно бы притягивала. «Бездарность. И еще к тому же извращенец. Кому ты такой нужен?» Никогда еще Гриша не подходил настолько близко к самой последней грани отчаяния и ненависти к себе. И, что самое интересное, собственное настроение его ни капли не пугало. Наоборот, казалось исключительно логичным. Правильным. Единственно возможным. «Вот если прийти сюда ночью…» А что? Соберет вещички. Попрощается с тетей Раей и с Танюшкой. Скажет, что хочет пораньше — на вокзал. Город-то большой, потеряться в нем даже днем — нечего делать. А уж ночью… Бездарность, моральный урод, извращенец. Зачем такому жить? После того, как решение оказалось принято, стало словно бы легче. Гриша потер ладонями лицо и, не глядя, шагнул прочь от перил. Будет еще у него время! Сзади послышалось сдержанное шипение. Точно. Кому-то ноги отдавил. Ур-род! С каждым мгновением жизнь становилась все краше и краше. Будь он мелким, давно бы уже ревел в голос, а так… Последний раз Гриша плакал в туалете музыкальной школы. Больше — нет. — Вот те на! Не может быть! Человек с абсолютным музыкальным слухом! Удивительно отвратительное порой у жизни чувство юмора! Если уж судьба тебе по приезде в город, где ты до того никогда не бывал, отдавить кому-нибудь ногу, то это, конечно же, окажется именно он — Лев Долин. Личное твое наваждение и позор. Больше всего на свете ему хотелось прикинуться слабовидящим (и слабослышащим) идиотом. По последнему пункту он, кстати, даже не был уверен, что придется прикидываться. Идиот — он идиот и есть. Но теплые пальцы обхватили запястье, а прямо в лицо глянули родные черные глаза. — Гришка, ведь это и вправду ты? Григорий вздохнул. — Я. Надо же, какая встреча! Здравствуй, Лёва. — А я в консерватории был, хотел насчет концертного зала уточнить. Думали с ребятами летом солянку сборную из разных инструментов отыграть. Ну… Чтобы навыки вырабатывать. Только не рассчитал. Там нынче экзамены начались. Народищу — не протолкнешься. А ты?.. Врать Гришка никогда не умел, а нынче еще и не хотел. — А я не прошел. Сказали, что мне лучше любить искусство… м-м-м… — он опустил глаза, вспоминая точную формулировку, — … издалека. Или играть в ресторане. Думаю, я все же выберу первое. Издалека. — Слушай, — недовольно свел брови Лев, — но ты ведь неплохо играл. Я помню. — Ключевое слово: неплохо. Так оно до сих пор и осталось. Неплохо, да. Но даже не талантливо. Чего уж говорить о гениальности. Ладно, что мы все обо мне? Ты-то как? — Я?.. Слушай, а какие у тебя на вечер планы? «Наврать тете Рае и красиво утопиться. Ладно, можно и не очень красиво. Главное, чтобы не откачали». — Да, вроде бы, никаких. Поезд домой в час тридцать пять. Ночью. Нужно еще вещи забрать. — А остановился-то где? Далеко? Гришка прикинул в трамвайных остановках. Получалось, что отсюда их опять — ровным счетом десять. Мистика какая-то! Вытащив из кармана бумажку с адресом, он зачитал его Льву. Тот даже почему-то обрадовался. — Так это же недалеко от меня совсем! Минут сорок пешком. Улица Первомайская, слышал о такой? Гришка помотал головой. — Я тут живу-то всего ничего. Помнишь, нам на истории про Цезаря рассказывали? «Пришел. Увидел. Победил». Я почти так же: «Приехал. Выступил. Просрал». Ах да! Обратно уехал. — До «обратно» время еще есть. В общем, так. Сейчас мы с тобой за твоими вещами съездим быстренько, а потом — ко мне. Выпьем винишка, поболтаем. Давно ведь не виделись. Первым побуждением Гриши было решительно сказать: «Нет». И даже: «Нет!» Ну потому что… О чем им, собственно, разговаривать? О Гришкином провале? Или о Гришкиных снах? Зачем Льву нужны эти дурацкие посиделки? Тоска по родным березкам? Так их, березок то есть, вроде, и в Энске вполне достаточно. Впрочем… Помирать, так с музыкой! И он кивнул: — Поехали. * * * Тети Раи дома не оказалось, Танюшка делала уроки. На Гришку посмотрела грустно, словно хотела что-то сказать, но промолчала. Он отчитался просто: не поступил, спасибо за приют и за ласку, пора домой. Переодеваться из парадного в повседневное не стал. Так и вышел к караулившему его возле подъезда Лёве: белая рубашка, черные брюки. Даже гадать не надо, чей образ взят за образец. Да и помирать имеет смысл в чем-то пристойном. Мысли о смерти почему-то выглядели уже не так завлекательно и казались чем-то довольно абстрактным, словно бы одно присутствие рядом Лёвушки лишало проблему былой остроты. — А ты вырос, — сказал ему Лев, пока они шли по красивому, обсаженному с двух сторон кустами сирени бульвару к трамвайной остановке. — С меня ростом уже. А был такой… зайчишка. На «зайчишку» Гришка только хмыкнул. — Угу. Зайчик-зассанчик. — До сих пор помнишь? Зря. До дома, в котором жил Лев, и впрямь было совсем недалеко — всего-то каких-то три трамвайных остановки. (Гришке ужасно нравилось все мерять в трамвайных остановках. А еще ему нравились трамваи. Был бы богатым да жил бы в городе — век бы катался. Шикарная жизнь!) — С родителями живешь? — Пока да. Но их дома нет, ты не бойся. Они к маминому брату в Москву уехали. — А я и не боюсь. На самом деле Гришка ужасно боялся. Сколько бы он ни хорохорился, изгнать из памяти тот позорный день, когда он мылся у Долиных в их роскошной ванной, никак не получалось. Возможно, Лёвина мама была достаточно воспитанной женщиной, чтобы не устраивать скандал при незнакомом ребенке, но уж наверняка она не испытала безумного восторга от его тогдашнего визита. Иногда Гришка думал, что будет помнить тот жуткий день до самой смерти. (И даже после.) А иногда — что ерунда это все ерундовая на фоне куда более серьезных его проблем. — Заходи. Квартира Долиных в Энске мало отличалась от их прежней. Те же три комнаты, высокие потолки, красивые люстры и много-много книг. А в самой большой комнате — рояль. Не пианино какое-нибудь там, пусть даже и антикварное, а рояль. Большой, солидный, черный, очень похожий на тот, что стоял в концертном зале их музыкальной школы. Прекрасный благородный зверь. Лева своего «зверя» ласково погладил ладонью, улыбнулся ему нежно (Гришка подумал, что мгновенно умер бы от счастья, если бы Лев улыбнулся так не роялю, а ему), похвастался: — Дореволюционный Беккер. У одного старичка дома жил. Фальшивит немного от старости. Только настройщиков хороших — днем с огнем. Ну ничего. Я его и таким люблю. Гриша думал, не будет ли наглостью с его стороны попросить Леву, чтобы тот сыграл что-нибудь, но не рискнул. И даже вздрогнул, когда Долин, как ни в чем не бывало, поинтересовался: — Хочешь сыграть? Гриша аж вздрогнул от ужаса. — Нет! То есть… не сейчас. Лёва упираться не стал. Пожал плечами: — Как скажешь. Тогда я чего-нибудь пожрать и выпить изображу. Ты можешь пока руки вымыть. Гриша посетил туалет, потом тщательно вымыл руки. Лева хлопотал на кухне: резал колбасу, сыр, вытаскивал пробку из бутылки с красным вином. Гришка стоял в дверях кухни, облокотившись плечом о косяк, и не мог оторвать от него глаз. Словно все его, даже самые дикие, мечты внезапно стали реальностью. Или он все-таки заснул где-нибудь на скамеечке и теперь ему снится сон? А не все ли равно? Лев изменился мало. Ну, пожалуй, все-таки повзрослел, чуток раздался в плечах, чуток нарастил мышц. Не было в его фигуре больше юношеского полета, зато в движениях появились совершенно взрослая уверенность и спокойная сдержанность. На такого старого-нового Лёву хотелось смотреть целую вечность. — Ну садись. Чего ты там встал как неродной? От слова «родной», пусть и употребленного в обыденно-ироничной манере, по спине у Григория побежали мурашки. Потому что… Он бы, наверное, все на свете отдал, чтобы стать для этого человека по-настоящему родным. И такое открытие, по правде сказать, напугало его до самого настоящего озноба. Хотеть стать для кого-то родным, это ведь первый признак… первый признак… того самого, да? Это было много хуже его собственного жалкого тайного извращения. Это было… Это было… Похоже, это был конец. На кухонный стул Гриша не просто сел — плюхнулся так, что едва этот самый стул не сломал. (Ноги не держали.) Лёва его смятения, к счастью, не заметил: разливал по каким-то необыкновенным пузатым бокалам на длинных ножках пахнущее виноградом красное вино. — За встречу? И за встречу. И за «все преходяще, а музыка вечна». И за то, чтобы Гриша все-таки поступил в следующем году. (Он знал: не поступит, да и пробовать, скорее всего, не станет, но вслух ничего не сказал. Только кивнул.) И за то, чтобы через год Левушка принял участие в конкурсе Чайковского и всех там победил. И никаких седьмых премий — только первая. Ван Клиберн, конечно, хорош — вопросов нет, но мы и сами с усами. — Будешь самым молодым победителем в истории конкурса! — Да мне бы хотя бы на него пробиться. — Пробьешься. Я в тебя верю. Так, за разговорами, они усидели одну бутылку, и Лева открыл вторую. — Слушай, Лев, царь зверей, а почему ты в армию служить не пошел? Лёва хмыкнул. — Да потому что у меня всю жизнь плоскостопие. Представляешь? Всю жизнь маюсь, а тут оказалось, что оно и к лучшему. И форму не потеряю, и руки целы. Ну а ты? Когда призовут — пойдешь? Гриша пожал плечами. — Отчего же не пойти? Мне руки теперь беречь не надо. Да и плоскостопия у меня нет. А повезет — в какой-нибудь оркестр попаду. Говорят, в армии музыкантов ценят. Хотя какой я теперь музыкант? Лев отодвинул свой бокал, положил прямо на стол недоеденный бутерброд с сыром, решительно подошел к Гришке, ухватил его жесткими пальцами за подбородок, заставил поднять глаза. — Не смей так говорить, слышишь! От выпитого ли, от прикосновения ли чужих пальцев, от всего ли Лёвушки — такого сильного и решительного — Гришку совсем повело и сил на сопротивление и отстаивание своей точки зрения совершенно не осталось. И он попросту кивнул. — И в следующем году приезжай опять поступать, что бы тебе ни сказал этот старый хрен Горычев. Понял? Год поработай и приезжай. Гриша снова кивнул. Мир вращался вокруг него на чудовищной скорости, все плыло будто бы в тумане. В штанах стало неудобно и тесно. Чтобы отвлечь хоть как-нибудь внимание Лёвушки от своей скромной персоны, пришлось брякнуть первое, пришедшее на ум: — А ты мне сыграешь? — Сейчас? Гриша опять кивнул. Похоже, именно это простое действие у него нынче получалось лучше всего. — Ладно, пошли тогда в комнату. Вино возьми с собой. Там допьем. Прежде чем двинуться за энергично ушагавшим в комнату Львом, Гриша на полную выкрутил в кухонной раковине воду и несколько минут просто и без затей подержал голову под ледяной струей. Потом, немного придя в себя, прошелся по волосам висевшим тут же рядом кухонным полотенцем и понес вино и два бокала туда, где Левушка уже, не торопясь, перебирал клавиши. — Что тебе сыграть? — Что хочешь. В комнате было немного мебели. Да и как бы она там поместилась, учитывая немаленькие габариты инструмента? Этажерка с нотами — в самом углу, маленький диванчик да журнальный столик — сбоку от него. На столик Гришка поставил вино и бокалы. Лев задумчиво почесал переносицу. — Ладно. Тогда так. Руки его взлетели над клавишами. Взлетели, опустились, и музыка обрушилась на и без того уже изрядно духовно травмированного сегодняшним непростым днем Гришку. Лист. «Грезы любви». Да что он, издевается, этот чертов Долин? Затем последовал шопеновский ноктюрн до диез минор. Спасибо, что не похоронный марш его же авторства. Бетховен. Куда же без него. «К Элизе». Черт! Наконец, по-видимому, слегка подустав, Лев встряхнул кистями, словно отпуская все еще цепляющуюся за пальцы музыку, и, крутанувшись на своем круглом стуле, улыбнулся Гришке. — Наслушался? Дай мне еще винца. Гриша вино ему дал, но сказал как есть, чистую правду: — Нет. Не наслушался. Лев вино выпил в один большой глоток — видимо, в горле пересохло, и спросил, улыбаясь лукаво: — Ну и что тебе все-таки сыграть? Только учти — это последнее. Тут хоть и неплохая звукоизоляция и с соседями мы дружим, но все-таки уже давно пора подумать об их сне. И тогда Гриша, внутренне замирая от собственной наглости, тихо попросил: — Полонез Огинского. Что он понимал, Гриша Лыткин, человек, рожденный в год Победы, сын расстрелянного в сорок восьмом врага народа, проживший большую часть своей невеликой жизни в крохотном рабочем городке, в изысканных полонезах? Что он понимал в горькой судьбе композитора Огинского, вынужденного однажды покинуть свою горячо любимую Польшу? Ничего не понимал. Так, слышал кое-что. Музыка, конечно, была хороша, но вот чтобы играть ее сердцем… А Лев играл. Играл не про Огинского с его Польшей, а аккурат про самого Гришку. Про то, что нет сил прощаться, и в который раз приходится делать хорошую мину при плохой игре. Про то, что гордо поднятая голова — иногда единственное, остающееся нам в самые последние мгновения. Играл про горькую память. И про обреченную любовь. Когда звуки умолкли и Лев опустил руки на колени, Гриша неожиданно для самого себя (а может быть, наоборот — вполне даже ожиданно) подошел к нему, решительно вытянул с вертящегося табурета устало-податливое тело Льва и прижался грудью к груди, а губами — к чуть приоткрывшимся от изумления губам. Одна из мрачных тайн Гришкиной потерянной души заключалась в том, что он совершенно не умел целоваться. Те несколько раз, когда удавалось склонить к чему-то подобному знакомых девчонок, оставили странное послевкусие отвращения и недоумения: о чем, собственно, столько разговоров-то? Чужие слюни, чужое дыхание у тебя во рту… Бр-р-р! Довольно противно. Ничего такого, о чем писали в стихах великие русские поэты или снимали в кино. Губы Лёвушки противными не были. Они были нежными, горячими, и у них был вкус вина. И, как это ни странно, музыки. Несколько гулких ударов сердца Гриша ждал, что его с негодованием оттолкнут, обматерят (хотя он ни разу не слышал, чтобы интеллигентнейший Лев матерился), дадут в рожу. Этого не произошло. Тогда он отстранился сам. Все происходящее было однозначно… слишком. Чересчур. Он сказал: — Я приеду через год. Лев не ответил, и Гриша пошел обуваться. И едва не забыл свой потертый чемодан с никому не нужными вещами. А всю дорогу до вокзала бесконечно, по замкнутому кругу, думал: показалось или нет, что губы Лёвушки приоткрылись навстречу его поцелую? * * * На следующий день после бесславного возвращения домой (А чего ты ждал? Героического: «Иль на щите, иль со щитом»?) Гриша отправился в музыкальную школу. Хотелось поделиться своими сомнениями с тем, кто понимает. Потому что внутри, точно две злобные дворовые собаки, сцепились две противоположные по знаку мысли. Первая: «Меня просто завалили недоброжелатели, которые протаскивают кого-то из своих; нужно обязательно попытаться еще раз — и так до победного; настоящий талант никогда не сдается обстоятельствам; вот и Лев велел пробовать еще раз». Вторая: «А может, он прав, этот благообразный профессор, и мне лучше любить искусство издалека?» О том, что еще вчера он вот этими самыми, нынче кривящимися в горькой усмешке губами нагло целовал замершего у его груди Льва Долина, Гриша старался не думать. О поступлении, о провале, о будущем в профессии — сколько угодно. Но только не о том, подаст ли ему Лёвушка руку при следующей (если такая случится) встрече или же демонстративно перейдет на другую сторону довольно широкого проспекта имени Ленина? Германа Степановича в школе не было. Да и никого из учителей не было. Гришка мысленно отвесил себе основательного «леща». Вот ведь дурак! Каникулы! В школе шел ремонт. Половина классов оказалась закрыта, пахло масляной краской и мокрой штукатуркой. Гриша прошелся по классам (Его никто не остановил. Все, даже сторожа и гардеробщицы, давно знали его в лицо и считали то ли местным домовым, то ли сыном музыкального полка.) В одном из кабинетов, почему-то не закрытом на ключ, стояло одинокое пианино. Гришка подошел к нему, откинул крышку, прошелся пальцами по пожелтевшим от времени белым клавишам, погладил давно ставшие матовыми черные. Попытался сыграть фразу из Полонеза… И не смог, оборвал на середине. Показалось, что сухо, излишне дергано, да и не то. — О! — раздалось от двери. — А я-то думал: кто у нас здесь играет? Кому летом не отдыхается? — Мне, Васильич. Вот, приплелся зачем-то. — Давно пора свой инструмент иметь, — покачал головой Васильич, местный настройщик инструментов — большой авторитет в данной области и действительно отличный специалист, судя по тому, что удавалось расслышать все эти годы Гришке с его идеальным музыкальным слухом. — Вырос уже, детинушка, а играть все в школу таскаешься. Гришка пожал плечами. Жизнь такова, какова она есть. — Так ни места дома нет для инструмента, ни денег на его приобретение. Да и… буду ли я дальше этим всем заниматься, вот в чем вопрос? — он и не догадывался, что внезапно на чистом озарении почти дословно процитировал никогда не читанного (и не смотренного) им Гамлета. — А с чего так? — поинтересовался Васильич, усаживаясь на широкий подоконник и доставая из кармана своих широких штанов коробку невероятно вонючих папирос «Казбек». Курить в помещении храма искусств, разумеется, строжайшим образом запрещалось. И разумеется, на Васильича эти дисциплинарные меры никоим образом не распространялись. Сама директриса почтительно приносила ему пепельницу, когда тот приходил, чтобы всерьез заняться настройкой основательно раздолбанных местными недорослями инструментов. Нынче пепельницу никто не принес, и Васильич попросту стряхивал пепел в форточку. Гришка и сам не понял, как рассказал этому совершенно постороннему, в сущности, человеку все. Ну… практически все. Кроме, разумеется, эпизода с походом в гости к молодому дарованию Льву Долину. Васильич не стал громогласно вещать о верности мечте и долге каждого советского человека перед будущим. Некоторое время он что-то обдумывал, глядя мимо Гришки своими светлыми, словно выцветшими от старости глазами, а потом сказал: — Пойдешь ко мне помощником? Научу настраивать инструменты. Все равно тебе сейчас до армии — год. Не на завод же идти: толку — чуть, а руки посадишь. А тут и решишь: поступать дальше или нет. Денег пока много не обещаю — оформим моим учеником. Но профессия неплохая, пригодится. А слух, как я помню, у тебя абсолютный. Когда Гришка поделился с семьей планами на ближайшее будущее, мама только вздохнула: что с ним поделаешь, с этим непутевым? Все у него не как у людей — с самого детства. А отчим кивнул одобрительно: не балбесничает парень, профессию осваивает. Ну и ладно. Как много позже понял Гришка, Васильич был настройщиком от бога. Наверное, он бы и древний долинский Беккер мог бы до идеала довести. Сам Васильич часто во время перекуров (на которых курил, собственно, один он) любил вспоминать, как настраивал рояль самому Шостаковичу, когда тот в сорок первом выступал в блокадном Ленинграде. Из Ленинграда Васильич был эвакуирован в сорок втором, долго лечился, но потом осел здесь — рядом с семьей погибшего на фронте брата. Гришка учился у него, как выравнивать клавиатуру по линии подъема и опускания клавиш, как проверять раскладки струн и правильность их навивки и закрепления на вирбелях, как настраивать первую струну звука «ля» по камертону… Много еще чему. Привыкший воспринимать музыку через нажатие клавиш и работу с педалями, теперь Гришка учился рассматривать весь этот потрясающе сложный инструментальный механизм — в целом. Почему-то ему довольно часто приходило на ум сравнение себя со студентом медиком, постигающим тайны человеческой анатомии во время вскрытий в анатомическом театре. …Звуки умертвив, Музыку я разъял как труп… Пьесу Пушкина о Моцарте и Сальери он теперь перечитывал часто. Баба Лида незадолго до смерти подарила Гришке книгу со словами: «Читай, внучок, читай. Пусть хоть у тебя память останется…» Отчего-то казалось, что история, написанная великим поэтом Пушкиным — одна из тоненьких ниточек, связывающих Гришу с Лёвой Долиным. Хотя с чего бы вдруг? А с того. Просто Гришка вдруг однажды понял, почему Сальери отравил Моцарта. Не из тупой зависти (что бы он там себе ни объяснял), не во имя спасения искусства от чересчур завышенных ожиданий, убивающих пошаговое стремление к совершенству. А потому что любил. Вот этого потрясающего, легкого, сумасшедшего гения — Моцарта. Любил совсем не так, как даже в те далекие времена одному мужчине следовало бы любить другого мужчину — по-дружески или по-братски, а отчаянно, до искрошенных в пыль зубов, до стертых в кровь под одеялом ладоней. Убил, потому что понимал: ЭТОТ не будет принадлежать ему никогда. Нет, даже в самых смелых своих мечтах Гришка не мог бы сравнить себя с Антонио Сальери. Тот все же был невероятно талантлив, хоть и не дотянул до гения. А что сволочь… Как там бормотала иногда баба Лида, цитируя, вроде бы, Библию: «Кто сам без греха…»? Гришка никогда и ни за что не смог бы поднять руку на Лёвушку Долина. Но в остальном он Сальери, безусловно, понимал. Даже если великий Пушкин, когда писал пьесу, имел в виду совсем другое. Летом Гришка все-таки поехал в Энск. Только потому, что дал слово Лёве. Ну и проверить себя в последний раз. И Лёвушку, если повезет, увидеть. Прямо с вокзала к нему и рванул. (Адрес помнил наизусть.) А там… Квартира на третьем этаже молчала. Причин тому могло быть, как говорится, «вагон и маленькая тележка», но почему-то у Гришки от стоящей за дверью квартиры тишины нехорошо защемило в груди. Несколько долгих минут подряд он жал и жал облезлую кнопку звонка, и тот наполнял пустоту за дверью истошным дребезжанием. Наконец на шум из соседней квартиры выглянул белобрысый пацан лет восьми, подозрительно посмотрел на Гришку и выдал, слегка шепелявя (передних зубов у него не было): — Чо бузишь? Ща милицию вызову. Гришке, по правде сказать, было уже все равно: милиция там, не милиция, он просто хотел сначала узнать правду. — Я… к Долиным. Приехал, а их нет. — Так они же еще с зимы в Москве. Вещи собрали и укатили. — Как укатили? — Да насовсем. Кивком поблагодарив мальчишку, Гришка медленно спустился по лестнице, вышел из подъезда. Вот и все. Что ты там себе напридумывал, глупый извращенец? Статья по тебе плачет. Зассанец! В этот раз он снова остановился у тети Раи с Танюшкой. Они много разговаривали все втроем. Особенно, когда Гришка снова не прошел творческий экзамен. Бездарность! Танюшка ничегошеньки не понимала в музыке и смотрела на него как на бога. Это было новое и, надо признаться, на фоне прочих душевных ран довольно приятное ощущение. — Ты приедешь через год? Гришка сказал, что, наверное, уйдет в армию в осенний призыв. Танюшка, покраснев, сказала, что будет его ждать. «Пусть ждет, — подумал Гришка. — Пусть хоть кто-нибудь меня ждет». Раньше он считал, что его ждет Лев Долин, ждет, как хорошего, в чем-то слегка сумасшедшего знакомого, почти приятеля, собрата по музыкальному цеху и по общему детству (поцелуй — не в счет), но потом выяснилось, что это не так. Льва Долина больше не было в Энске. Возможно, Гришка его себе попросту выдумал. В октябре Гриша ушел в армию. Там он играл в оркестре и аккомпанировал местной самодеятельности. А еще осуществлял музыкальное сопровождение на вечерах отдыха для офицерского состава. Это было максимально близко к тому, что почтенный профессор (или как его там? «старый хрен Горычев»?) обозвал «играть в ресторанах». В целом получалось неплохо, но Гришка отчетливо осознавал, что не в этом состоит его призвание. Лучше хороший настройщик, чем посредственный музыкант. И он пообещал себе стать не просто хорошим, а по-настоящему отличным настройщиком. О чем и написал просто-таки заваливавшей его все это время письмами Танюшке. Каждое ее послание заканчивалось: «Жду ответа, как соловей лета». Его: «С армейским приветом». Вскоре после возвращения Гришки из армии они поженились и обосновались в Энске. Гришка работал настройщиком и был вполне доволен своей жизнью. Набирал клиентуру, обрастал рекомендациями, нарабатывал опыт. Не стеснялся ходить на поклон к коллегам и чему-то учиться у местных мастеров. Через год после свадьбы родилась дочка Лилечка. Еще через год Лев Долин занял на конкурсе имени Чайковского третье место.
834 Нравится 112 Отзывы 197 В сборник
Отзывы (8)