- Пожалуйста, - плачет он, - Ками… ками… - и, наконец, зовет меня по родному имени, - … бог.
- Ш-шлюха, хорошенькая шлюшка, д-дава-ай… – член он в меня загонял так, будто ебаться ему последний раз приходилось в старшей школе. – Тебе нравится, да, нравится? Давай, поскули для аджосси. - Г-господин Чон, так глубоко, ах, господин... На плаву меня держал только невменяемый уровень собственной адекватности. Вообще, располагала ситуация только к отвращению, но дело в том, что себя я и не обманывал. Как любой хороший актёр, я свои переживания сублимирую в эмоциональную выгоду. Штаны он мне приспустил только до середины бёдер, и не смотря на уверенность в своих намерениях, чувствовал я себя не то, что голым, а словно вместе с одеждой мне сняли заодно и кожу. Не очень, наверное, притягательное начало – никто не любит лжецов. Этой истине выучиться не сложно – никому не доверяй и себе доверяй меньше всех. Так уж получилось, что судьбу свою я как путь разлома личности не воспринимаю, хотя «семья» - для меня слово ругательное, от ассоциаций одни стиснутые зубы, да и только. Я своим прошлым сыт по горло, вот и приходиться сжимать челюсть, чтобы оно случайно не разлилось на моё новое лицо. В том, чтобы носить в себе эти истории на выживание тоже есть определённое мазохистское удовольствие. Эдакая одежда на вырост: снаружи шёлк, а внутри иголки, и взросление сводится к тому, что ты обречен вгонять их все глубже внутрь себя. - Тэхён, подойди сюда. Квартира у нас была небольшая совсем, мутная, удушливая от своей показушной дешевизны, а от того будто кожа, лишенная пор и преющая от внутреннего разложения. Мама звала меня вечерами, иногда ночью, будила, окликая, или стучась через стенку: на кухне она плакала и называла меня жертвой аборта в качестве любого аргумента, отчего её собственное лицо походило на лицо не родившегося ребенка. Я вырос на игре в неваляшку. Упадешь – проиграешь, а ходишь по лезвию ножа, которое прорезает тебе ступни в мясо. Она любила наблюдать за мной, точнее, как наблюдать – подсматривать. Сидела перед моей приоткрытой дверью в темноте, или открывала её сама, и пока я засыпал, я смотрел в её глаза, а взгляд у неё был как у человека, которого посадили на ножи. Мама у меня молодая, красивая, от неё я взял всё самое худшее. Улыбалась она скользко, с трудом это выражение удерживая, будто губы вот-вот упадут с её лица: склизкая привычка привлекательных молодых девочек, осознающих свою притягательность. Первый раз мама привела его, когда мне было тринадцать. На следующий год он должен был начать преподавать у нас в средней школе, а в коридорах окликал меня – «эй, красивый ребёнок!» и смеялся. А там, в нашем доме, он мне улыбнулся, надменный взрослый, видящий во мне скорее декорацию, чем преграду, и попросил называть его хён. Господин Чон Джинхи был старше меня на тридцать пять лет. В разговорах матери с моих преподавателем звучали ленивые мотивы обещаний самой себе, что было совсем уж нелепо, учитывая, что разговоры на грани не сталкивались даже моим присутствием. Ха, да особенно им. Что ж, для жаждущего рано или поздно и плевки в лицо станут водой. Мама мне ничего объяснять не стала. Господин Чон приходил прямо в наш дом постоянно, с завидной регулярностью – разве что отца дома не было. Да и кому эти объяснения вообще нужны были. Мама мне ничего говорить не стала. Только сидела все также перед сном у моей двери, будто с каждым днем оказываясь всё ближе. А я засыпал только затем, чтобы и во сне увидеть её обвисший, натянутый на глаза взгляд. Не так уж плохо она на самом деле всё рассчитала. Рассказать отцу я не мог, сменил бы только шило на мыло – уж таким он был человеком. Глаза её становились все ближе, только это у меня вызывало скорее отвращение, чем пугало: я мечтал, чтобы она все же прикончила меня. Я для неё был чем-то вроде пройденного этапа, и у неё это вызывало отчаяние. То ли не вынесенный, то ли невыносимый человеческий мешок с помоями. «Такой человек» - забавное комплексное понятие, позволяющее комфортно врать самому себе. Что ж, мой отец был «таким человеком» - мой дом зажевало в состоянии авторитарной скотобойни. Он со мной в детстве ещё редко разговаривал, разве что, если я выходил поесть, смотрел на меня, не отрываясь, прощупывая взглядом каждый кусок, который я пихал себе я глотку и говорил, будто его от одного вида тошнило. Называл меня свиньёй. И желания у меня свиные. Будто в наказание не за то, что молчал, а за то, что вообще обо всём знал. Как и положено животному, грязь, которую они в дом приносили, они скидывали на меня. Я ей забаррикадировался сам внутри себя, решив коллекционировать эту гниль, пока меня ей не разорвет на кусочки. Сам приклеился к своей обители, только ожидая, пока она меня размажет по органам. На меня в этом доме было табу, захлопнувшееся ловушкой замкнутого пространства. Что я мог им на это ответить: я был ребёнком – плевал им в кофе, надеясь, что от этого умирают. Им мой гарнир по вкусу никогда не был. Мама в ответ кофе с зародышами моей слюны, либо молча пила, либо выплескивала, когда я засыпал, на лицо, благо, уже холодный. Да почему благо? Разве я не мечтал, чтобы этот ебаный кофе выжег мне роговицу. Мы играли в неваляшку – ещё ребенку, она выливала обплеванный кофе мне на лицо, а закрытые веки стягивало от её слов, всегда одних и тех же: - Не смей плакать. Просто не смей. Не смей. Я своё эго выстроил на запретах, а желудочный сок продолжал копиться у меня в глазах. Отец мне не запрещал, в отличие от неё, не смеялся, можно сказать, только усмехался, из-за чего чувствовал я себя нагадившим домашним животным. Значит, и у меня чужие слёзы стали вызывать смех. Так что плакать я стал по ночам, обкусывая себя запястья - забавная кость для изгоя, без подвываний, молча. Но мать всё равно сидела у моей двери, глаза в глаза – битва за место под солнцем, лучи которого спалят тебя до костей. Почему же родительская любовь неоспорима? Эмоции слишком бессмысленная для подконтрольности вещь, чтобы превращать их в догму. Блять, ага, любовь зла, только вот они мне лезли куда не нужно, скатывали по трубкам мою кожу и зарывались дальше, разделывая мою жизнь по мясу на примитивный план обречённой мести. Я бы эту обиду отпустил, хоть с органами бы, но вытравил, но в силу воспитания на себя я могу смотреть только через их глаза, а они видели тварь. Убедиться в том, что с ума я не сошёл, и Учителю Чону действительно здесь не место, пришлось только через два года, когда мне исполнилось пятнадцать, за которые мать успела мою шкуру полностью выпотрошить, пытаясь избежать собственной рефлексивной мясорубки. Ад наяву, чёрт, да какой это ад – рекурсия. Когда я их обнаружил, комната была моя, чтобы в родительской не пахло. У отца был тонкий нюх, но вот отвратительно плохое чутьё на пиздеж. Жизнь превратилась в стиральную машину с дерьмом. Мама перестала пытаться таиться от меня, давя на объективно действенную угрозу – плату за мое обучение, а Господин Чон в школе всё чаще трепал меня за плечо. Из дома и на учёбу – прятаться мне было негде. Неудивительно, что одноклассники меня не любили. Свинья в человеческом загоне – разве это не унижало в первую очередь их самих? Одноклассники меня не любили, только это не было так уж несправедливо, по правде говоря – я любил препарировать соседских куриц и поросят, а мечтал скальпель всунуть им под лица. Под ресницами такое не спрячешь, да и опыт животной аутопсии обесценивал в моих глазах уже людей. Учитель Чон приходил к нам домой почти каждый день, когда мне исполнилось шестнадцать. Загнанный в самый угол, я мог сделать фактически лишь одну вещь – впечататься в мясо затылком в стену, потому что для того, чтобы сделать рывок ва-банк, нужна была изначальная ставка. Учитель Чон показушно гордился моим преуспеванием в биологии. В школе со мной не здоровались и не прощались, как, впрочем, поначалу и не трогали, но разве что буквально, да и то по двояким причинам – моя квартира располагалась в настолько бедном районе, что одноклассники считали, что у меня наверняка есть какая-нибудь кожная болезнь. Анатомия, чёрт, всё это утекало куда-то за пределы школьной парты. Эмоциональный спектр у меня был подбитый, пережеванный и не сформировавшийся, а потому руки чесались распотрошить себе кожу. В возрасте шестнадцати лет я начал препарировать туши свиней. Мне нравилось, как их трупы пахли. Животных я воровал по всей округе, городок был очерчен маленькими фермами, а я по вечерам ошивался вокруг местных сараев, пока руки не растворялись в цвете воздуха. Я с ними говорил, преимущественно. Забирался в эти лачужки, сидел прямо между ними, тупыми агрессивными скотинами, в запахе дерьма и протухшей соломы - разговаривал сам с собой, глядя им в глаза. Зрачки у них свирепели, сворачивались, будто протухая, а на дне у них раскрывалось в месиво моё лицо. Убой свиней был далёк от профессионального интереса, скорее оргазмическое, лишенное сексуального подтекста удовольствие – будто я пытался забить сам себя. На некоторых фермах крюки для туш на убой висели под потолком прямо в свинарнике. У меня с собой был тяжелый пережиточный нож для разделки мяса, которым я периодически попадал себе по рукам: говорю же, я надеялся, что у меня была смертельная болезнь. Животные часто даже не просыпались. Я там видимо приходился за своего, мог хоть весь сарай перебить. Я связывал им копыта вместе, плача от усилий, пока переворачивал эти за стокилограммовые туши на спину, пальцы мягко входили в бока, а на лице у меня от этого кожа сгонялась живьем. Мой голод перерос в гильотину, слова в обычной жизни давались всё труднее. Я самовыжрал собственную способность коммуницировать. Тело у неё было горячее, размягченное, а морда обрастала глазами, разглядывающими меня. Я нащупывал её пульсирующее брюхо, пальпируя, а внутри у неё, как ягоды, смачно перекатывались органы. Кровь брызгала мне в лицо прямо с артерии, качающаяся рывками и с бульканьем, будто горло посреди её тела, с лица стекало на губы, а я чувствовал, как слизываю всё автоматически, рефлекторно, начиная поскуливать от удовольствия. Я висел в сараях, самоподвешенный на крюках с потолка, прямо над свежеразлагающимися животными до тех пор, пока ладони не соскальзывали, срываясь от лопнувших мозолей. К этому времени уже начинало вонять сильнее, гнильем, как я сначала думал. Я этот запах на самом деле помню. Воняло скисшим молоком. Кто-то там придумал, что человека взращивает недокормленность. Только вот протяни собаке, привыкшей драться за объедки, миску, полную еды, в ответ она откусит уже руку. В мои семнадцать лет Учитель Чон пригласил нас семьей к себе в дом на ужин, обговорить перспективы моего дальнейшего образования. Блять, да какое образование, запястья у меня были обглоданы по нулям, почти до костей, было бы хорошо, если бы когда я вырос, хоть руки для приветствия протягивать мог. Маме он тогда сказал: - Хватит, пожалуйста. Прямо так, за столом, а потом я подслушал их на втором этаже образцового дома, пахнущего порошком для стирки. Он ей тогда сказал - хватит, пожалуйста, всё и так затянулось. Пойми, я не хочу подводить ни себя, ни свою семью. Что бы он в ней не увидел, ошибку в конце или легкую наживу изначально, семью нашу от этого раскатало по стенам. Женщину таких тиранических предпочтений, как мою мать, казалось, сложно использовать в качестве игрушки, однако сделать это в итоге смог мужчина гораздо глупее неё самой. Она сидела уже перед моей кроватью, глаза у неё были будто подрезанные и вывешенные наружу за нитки. Мама обнимала свои колени, раскачиваясь вперед-назад, и с каждым днем все приближаясь. Засыпал я с ней в итоге лицом к лицу, начав, наконец, слышать, что она шептала шевелящимися губами, ещё когда сидела в щелке у двери: «Папа первый начал». Я мечтал, чтобы она кричала. Чтобы просто надрывала себя связки, орала, визжала, да хоть ссалась под себя или била меня головой об край кровати – всё казалось лучше, чем понимать, что бежать, да какое, блять, бежать, даже идти было некуда. Мне бы, возможно, прежде чем спекулировать на жалости, следовало оттереть своё лицо от асфальта. Большую часть работы по дому стала выполняться мной самостоятельно. После того, как её бросили, мать выпала из реальности, забывая мыться или банально смывать за собой в туалете, если вообще решала дойти туда, встав с кровати. А я оттирал после неё полы и ссал в суп, начитавшись какой-нибудь очередной мультикультурной мешанины. Учитель Чон относился к категории людей, у которых все слабости как болячки всплывают на лице. Глаза у него лоснились при взгляде на меня, только вот сожаления там не было ни капли, а для меня это так или иначе была рана, к которой можно было присосаться. Семья у него была утрамбованная один в другого в видимости симбиоза – в отличии от нашей, напоминающая не паутину, а действительно эдакое гнездышко, которое я мечтал разворошить. О семье Чонов я старался думать как о свинье на препарацию. Чонгук учился в той же школе, что и я, на два года младше, сын этого уебана. Жертвенную внешность и манеру лопотать на родном языке он унаследовал от матери японочки, от отца нося в себе будто лишь фамилию. Мне этот сопливый пацан ни о чём не говорил, вызывая смутные ассоциации с подопытным, или это уж была собственная логическая цепочка, хуй разберешь. Я хотел вырваться, сломать крышу и оставить их задыхаться под разрушенными стенами. За любой шанс я был готов вгрызаться в глотки, пусть даже ценой собственных зубов. У сопляка были большие пульсирующие глаза наивной собаки, я заигрывал с ним, ни на что не рассчитывая, скорее прощупывая территорию, хотя его привязанность и стала бы приятным бонусом. Он на самом деле был какой-то гипердоверчивый, тупой, я таких и за людей то не считаю. Поначалу он только под ногами путался на моем пути к спасению в виде его сладкого папочки. Господь милостивый, Господин Чон, тогда у меня текли слюни от одной только мысли, что их гигантский дом был им куплен, а не снят. Мне его хотелось увести из этого логова семьи безудержно, чтобы на своей шкуре испытали, каково это. Я уж был бы не в ответе за его предательство, всего лишь создам инкубаторные для этого условия. Мне хотелось забрать его, вытравить его жену, хотелось выебать их сына и привязать его к себе, хоть даже буквально, разрушить всё, выдрать их спокойные жизни с корнем и выжить спокойствие обнесённых безмятежностью глаз. Моя отчаянность ополчилась на единственную цель – я мечтал, чтобы им пришлось скрывать друг от друга столько, что они хотели бы отрезать себе языки. Скоро отец сам узнал про мать, хотя на тот момент наши визиты в дом Чонов носили чисто декоративный характер. Я иногда до сих пор хромаю – он испинал меня в тот день по коленям, и одно из них так и не срослось правильно. Я чувствовал, что задыхаюсь, под кожей у меня скопилось слишком много крови других людей, и я боялся, что в ней утону. Кастрюли, в которых я готовил супы, были большие, глубокие – когда мать в тот день склонила в кипяток мою голову, я даже не сопротивлялся. Это я рассказал отцу. Мне подрезали все дороги к отступлению. Возможность убежать превратилась в насмешку – ахиллесовы сухожилия были вскрыты. Покрытый счёт за школу до конца учебного года официально стал последним вкладом в моё образование. На самом деле, что бы они не делали, мне казалось недостаточным. Если мне ломали кость, я был благодарен за то, что не сломали все. Отец стал чаще уходить в запои, а пьяным он обычно любил мочиться на меня – я плакал от радости, если он не заставлял меня лизать свою мочу с пола. Чем сильнее меня придавливали к земле, тем больше я чувствовал свою вину за происходящее. Правда, она хоть и была сильной, но быстро протухала во мне, сводя мой эмоциональный диапазон к чувству гниения. Учитель Чон сближался со мной под предлогом моей обособленности. Они меня в школе звали Молочные глаза. Учителя иногда спрашивали, почему я даже не пытаюсь отбиваться, но не буду же я им объяснять свое простое кредо – пережить можно все, что угодно. В классе меня звали Молочные глаза. Значит, белки у меня были вытравлены до состояния животной апатии, а зрачки были тяжелыми и густыми. Еда спряталась у меня прямо во взгляде. Молочные глаза. Я этим взглядом пробовал людей на вкус. - Скажи честно, тебя в классе обижают? – я ему разочарованно в ответ кивнул, надеясь при этом свернуть себе шею. Мне подкладывали блевотину в целлофановых пакетах, лопающихся у меня прямо в рюкзаке. Парту исписали названиями кожных болезней перманентным маркером, иногда прижимали голову к столу, и писали «псориаз» на загривке. В мужской туалет я старался не ходить, терпел до конца дня, шкура себе дороже. Они называли меня свиньей не за тощие конечности, а потому, что взгляд у меня был как у туши на убой. Обижают, что ж, наверное, обижают. Агрессии у меня по этому поводу не было, только по ночам под одеялом я обдирал себе кожу до локтей, чтобы не завыть от взгляда на эту суку, иногда нырял лицом в свежепрепарированные туши, пытаясь задохнуться в их кровавой кишечной вони. Обижают, хуй поймешь, наверное, обижают. Мало кому нравятся обезвоженные на эмоции лица. - Ты всегда можешь обратиться ко мне за помощью и поддержкой, - он положил мне руку на шею, улыбка у него была заискивающая, скользкая, - или сдружиться с Чонгуки, он меня иногда о тебе спрашивает. То, как я бы хотел с этим пацаном сдружиться, вряд ли бы понравилось Господину Чону. Хотя, даже не знаю, говорят, нельзя быть извращенцем в чем-то одном. Мальчишка, так или иначе, был слабым звеном, которое чтобы отсечь, даже руками трогать особо не пришлось. Впечатлительность у него по-детски невинная, опасная для него самого в первую очередь. Мне позажимать его в коридорах с неясными намеками и пикантно попасться пару раз в школьном туалете хватило, чтобы его душный взгляд становился задушенным при виде меня. Хотелось выть от собственной удачи. Конечно, я не мог не понравится инкубаторному соплежую – моё отчаяние он принимал за смелость, которой ему никогда было не обладать. Господин Чон, ха, да я бы позволил творить с собой всё, что угодно, кто на такое не купится? Пусть, если ему угодно, макает меня головой в унитаз или кончает, не успев вставить, он покорностью почти обделен, да и потом, кто будет выбирать худший вариант, когда открыта дорога по головам. Я их разворошу, самих оставив внутри этого пчелиного улья, чтобы друг друга и перекусали. Наконец, у меня появился шанс купить своё будущее за бесценок: гордость, чёрт, о какой гордости вообще речь, ей физически было негде во мне прижиться. - Г-господин Ч-чон, та-ак хорошо, ах. Что надо мужику, не так и много, на самом-то деле. Послушная дырка и перманентная готовность, единицы способны на восприятие большего, а остальные попадают в ловушку собственной тупости, принимая свою бездушность за любовь. С ним я хотел всегда, везде и куда угодно, а к такому быстро привыкаешь. Присутствие если не самоуважения, а хотя бы своих желаний у его жены будет казаться ему унижением собственного достоинства, я на это рассчитывал. Правда, и у меня иногда вставал только от того, что трахались мы в его доме, в комнате сына, чтобы в спальне не пахло. Тянуть дальше не было смысла. В один день, я просто пришёл к Учителю Чону на порог, а за мной была дорога из слёз и запекшееся слабой коростой «ШЛЮХА» на предплечье, которое я сам же и вырезал. Для того, чтобы пойти ва-банк, мне нужна была изначальная ставка, и как только она оказалась у меня в ладонях, я вогнал туда руки по локоть, боясь её упустить. Его мелкий спиногрыз был слишком увлечен моим маленьким вниманием, чтобы заметить, что их крепость превратилась в карточный домик. Господин Чон ушёл из дома, из-под которого я вытащил фундамент, не сказав им ни слова и не оставив даже записки, а я потащился за его связями в мире медицины, денежками и отупелым обожанием моей покорности. Школу я за ненадобностью бросил перед итоговыми экзаменами. А недогадливому молокососу на память обо мне осталось расхлебывать вытекшее из глаз молоко. Меня брала гордость за удачный опыт препарации на настоящих свиньях. Три года деньги «на сладенькое» суммировались на моем счету. Круг новых знакомств подчеркивал мою ничтожность в первую очередь в собственных глазах. Моё тело больше не выдерживало, и постепенно лёгкий путь стал дорогой к выгребной яме. Я сторговался с Господином Чоном на финальной сумме, якобы на медицинский, за то, что не буду сдавать его за развращение несовершеннолетних, и пару видюшек, которые успел наснимать, почти даже довольный. Мне падать было некуда, но в этой ситуации это был, скорее, джекпот, ему крыть было нечем. Даже если бы он осмелился вернуться назад в своё гнездышко, его бы там ждали руины. Не очень, наверное, притягательное начало – никто не любит лжецов. Классическая история изгоя - конечно, она плохая. Под стать главному герою, какими ещё они могут быть?Глава 1
4 января 2019 г., 13:24