Погружение.
20 января 2019 г. в 21:39
Мирон непозволительно пьян, немного обезбашен и еле стоит на ногах. Гусар нового времени, твою-то мать. Дима вздыхает и аккуратно закрывает за собой дверь. Мирон улыбается тупо и смотрит на Диму в упор, фокусирует взгляд и шепчет тихо-тихо:
— Только не ругайся…
Дима тащит его едва ли не на себе, мимо пары спящих на диване… Гостей. Гостей, ага. Уроды, устроившие кавардак в съемной квартире, не могут называться уважительным «гость», это просто Дима чересчур добрый.
— Дима… — у Мирона глаза закатываются, настолько упился. — Дим?
Дима скрипит зубами и толкает Мирона на незаправленный топчан. Толкает сильно, еле сдерживая злость, Мирон падает на цветастое покрывало, бьётся рукой о резную спинку.
Диме почти пофиг. Мирон хмурится и нянчит ушибленную кисть, молча скукоживается в позу эмбриона и пялится на стену, сквозь футболку проступает силуэт острых позвонков.
— Мирон… — Дима аккуратно касается ладонью плеча, кожа под футболкой холодная, ледяная.
Мирон — пьяная снежная королева. Гордая и больная на голову.
Дима скалится, от сравнения такого хоть смейся, хоть плачь.
— Не злись на меня, пожалуйста, — просит Мирон, удивительно внятно ворочая языком. — Я ж тебя… Не злись, короче.
Дима молча садится на край топчана, тянет из замызганного временем кресла клетчатое одеяло. В голове крутятся строчки про теплый плед и не нажатый вовремя курок.
Мирона нужно пледом укрыть, а его собутыльников вон из квартиры.
— А что ты меня?
Вопрос задан тихо и вкрадчиво, мимоходом. Вроде и похуй как-то, расслышал или нет.
Мирон сопит и сжимает в кулаке колючую ткань накидки.
— Ничего, Дим. Я ж тебя не ненавижу, а ты меня швыряешь, — бубнит себе под нос обиженно. — Больно же, блядь.
Дима пожимает плечами, словно этого достаточно для ответа, поправляет на автомате плед и встаёт.
— Спи, Мирон, отсыпайся.
Не ненавижу. Идиот, жид.
Надо же так высказаться интересно.
Дима расталкивает уснувших на диване, кроет матом и твердой рукой вышвыривает не отошедших от ночного кутежа парней за порог. Ему плевать, кому там плохо и кого тошнит.
Дима собирает бутылки и вытряхивает бычки из жестяной банки из-под Спрайта. Дима моет посуду, тщательно подметает всю квартиру, иногда прерываясь и заглядывая в спальню-каморку, в которой спит Мирон.
Дима валится на продавленный диван, пропахший чужим одеколоном и удивительно быстро проваливается в сон.
Просыпается он словно от щелчка, открывает глаза и смотрит в темноту — на улице уже давно вечер. Как там Мирон-то, отошел от ночного кутежа, дебил? Дима наощупь находит свои тапки, трет поясницу — будьте неладны чертовы пружины — и бредет на кухню.
Мирон помятый, с мокрыми после душа волосами, переодетый в вещи на выход, греет на плите чайник и аккуратно стряхивает в жестянку с аккуратно загнутыми краями пепел.
— Блядь, хуево так, — он морщится и трет воспалённые глаза. — Башка болит.
Мирон словно домашний мальчик, который переехал в общагу и почувствовал оторванность от мамкиной юбки. Никаких запретов и вседозволенность. Теперь можно пить в три горла, травку вдыхать запойно, каждой альвеолой впитывать, и баб валять на разваливающемся топчане. Трахать до расцарапанной наутро спины. Все можно мальчику. Мальчик вырос.
Дима вздыхает и усаживается на скрипучий табурет. Сейчас бы пива холодного, да с креветками, вот только денег не так уж много, чтобы кутить. Он же не Мирон. Дима готов биться о заклад, что завтра Мирон будет просить взаймы и своего, в итоге, добьется.
— Не так уж и хуево, раз курить можешь, — Дима ворчит для проформы, он выспался и настроение куда лучше прежнего.
Пьяные тела на его диване — это еще цветочки. Ягодки — это завёрнутые в простынь барышни, бегающие то на кухню, то в сортир мимо спящего Димы.
Барышню ведь не выкинешь из квартиры в очередной попытке заснуть. Барышни — они создания нежные, для грубости не предназначенные.
— Болит, Дим. Ещё и рукой стукнулся где-то, — Мирон насыпает в чашки растворимый кофе и пододвигает Диме пепельницу и сигареты. На запястье синюшный отек.
— Я тебе не мама, антипохмелин не принесу, — предупреждает Дима. Раздражение лёгкой волной захлёстывает, несильно так. — Я полдня бегал проверять, не захлебнулся ли ты блевотиной. Вот говорят, что жиды умные все — нихуя.
У Мирона губы растягиваются в улыбке, и он мстительно насыпает в димину кружку три ложки сахара вместо двух.
— Не умные, хитрые, — поправляет его Мирон.
Дима пьет приторно сладкий кофе даже не поморщившись. Ну подумаешь, сахару пересыпал, ну подумаешь, бурда это, а не напиток — другого в их конуре и не водилось-то никогда.
— Мне по делам надо, — говорит Мирон и задумчиво прикусывает губу.
За окном темно — неоновые вывески и фонари мертвенно-синеватым светом разбавляют черную безысходность.
— Ага, ты так по делам один раз уже сходил, — ядовито комментирует Дима. — Помнишь, как тебя отпиздили?
Разговоров о неудачах Мирон терпеть не может, Дима видит, как на щеках начинают играть желваки и кофе становится не таким уж и сладким, и даже не суррогатным.
— Заканчивай блядей сюда таскать, Мирон, выспаться невозможно, — просит Дима.
— Они не бляди, — возражает Мирон и выпускает в потолок тонкую струйку дыма. — Да и пиздюлей я выгреб, потому что численное превосходство, Дим.
Диме хочется спросить, что там у Мирона за дела, на ночь глядя? Чисто из-за такого детского любопытства, из разряда: почему солнышко греет, почему травка зеленая, откуда дети берутся.
Мирон пьет кофе быстро, торопится. Был бы не таким горячим, влил бы в себя залпом. На бледной шее дёргается кадык округлый такой, красивый. Дима досадливо морщится, пытаясь вспомнить другое название кадыка. Как назло слово из головы вылетело напрочь.
— Не буду больше баб водить, — на ходу обещает Мирон, подпрыгивает смешно на одной ноге, пытаясь втиснуть стопу в зашнурованный кроссовок.
— Это мои кроссы, — Дима выглядывает из кухни, руки на груди скрещивает, смотрит скептически. — Мирон! Мои стопроцентно. Хорош скакать.
Федоров хмурится недоверчиво, тащит обувку на свет. На лице — разочарование.
Дима усмехается и треплет Мирона по густой шевелюре.
— Придурок ты, жид.
— Точно твои…
Дима возвращается на кухню к переслащенной бурде, к крепким, дерущим бронхи, сигаретам и темноте за окном.
— Я ушел, — кричит Мирон, громко хлопая дверью.
Дима позволяет себе расслабиться, ванна, курево и дрочка — все, что ему нужно, чтобы чувствовать себя человеком.
Адамово яблоко, лениво думается Диме. Адамово яблоко же, твою мать. А в голове — шея с аккуратным кадыком, Дима по ней рукой ведёт, сжимает несильно. И Мирон глотает холодный воздух, в широко раскрытых глазах море плещется, синее, холодное.
Член стоит железно — на фантазию поднимается только так. Дима хнычет и бьется головой о бортик ванны — потому что неправильно это всё. На девочку бы сладкую дрочить, грудь бы её вылизывать, ножки стройные раздвигать…
Такие девочки сладкие из спальни Мирона ходят туда-сюда — Дима перестал их запоминать — красивые, как на подбор. Не красивее Мирона, который его, Диму, не ненавидит.
У Мирона, оказывается, кожа холодная, как у королевы снежной.
Дима не Кай. Кай — лох. Он позволил собой манипулировать. Льдинки-снежинки-холод. Холодное море омывает душу, горячая вода греет тело.
Оргазм не приносит облегчения. Пива бы, да раков с укропом и маслом чесночным. Дрочить — дело неблагородное, бесперспективное.
Мирон заявляется под утро, трезвый и с синяком под глазом.
Дима щурится сонно, чертыхается едва слышно.
— Спокуха, Дим, — Мирон выставляет ладонь, — Спокуха. Я подрался, просто подрался.
— Тебе нижнюю губу разнесло, Пеннивайз хуев, — бурчит Дима.
Мирон пытается улыбнуться, шипит от боли и касается пальцами губ.
— Болит, сука…
Мирон аккуратно расшнуровывает кроссовки, ставит их на обувную полку, косится на невозмутимого Диму.
— Я не ненавижу тебя, Дим, — вдруг говорит Мирон.
В глазах плещется море. Огромное, бескрайнее. Водный мир покрытый льдинами. Дима сглатывает гулко, и делает шаг в холодные воды.
— Я тебя тоже, Мирон. Иначе убил бы давно, чертов жид.