n.e.w.s // соулмейт ау, g
19 января 2019 г., 13:06
Примечания:
14u - compass, нагло краду красивую идею за то, что у нас украли Доюля
Наступающие волны лижут носки кед Енджо, пенистые пальцы жадно хватаются за лодыжки, оставляя влажные следы — тянут за собой, аккурат в море, в бесконечную синеву с отражением неба, приглашают в самую пучину, в сердце подводных течений.
Гонхак усмехается — знает, что Енджо не нужно приглашение.
Гораздо сильнее зова моря блестящая на кончике подрагивающей стрелки граничащая с безумием — вера. Или надежда. Что угодно. Что угодно из того, в чем тонет Гонхак, когда упирается взглядом в спину Енджо и выдыхает. Меж ними пару метров, но кажется — сотни миль, и Гонхак может бесконечность бежать, но все равно никогда Енджо не нагонит. Не поможет физическая подготовка, удобные кроссовки, десятки указателей по дороге. Не поможет и дрожащая стрелка. Дрожащая как Гонхак в порывах холодного ветра. Запах соли, бесконечный гул, брызги, доносимые бризом, смешение синего с голубым близ горизонта и слепящие тонущие в волнах лучи солнца. Гонхак ненавидит море.
После шторма пляж всегда завален мусором. Изломанные доски, обрывки газет, острые цепляющиеся за джинсы и шнурки ветки, разбитые гальки, перья раненых чаек, мертвые рыбешки и медузы. Этот пляж выглядит кладбищем, неприкрытым кладбищем с удушающим запахом сырости, песка, чьих-то сломанных надежд — но последнее так, поэтическое допущение.
Гонхак морщится, когда осколок стекла рвет подошву кроссовка и касается незащищенной кожи. Этот пляж к нему враждебен, у них абсолютно взаимная — неприязнь. Но между тем, они одинаково истрепаны штормом, морем, таящимся в нем: далеким, непонятным, вечным сюрпризом.
Как же тяжело заставлять сделать себя еще хоть шаг, не скривиться при взгляде на растерзаные газеты со смазанными чернилами, на клочки ткани, на осколки-осколки-осколки, и Гонхак думает — да, такими же осколками терзает его сердце одна лишь мысль, насколько им с Енджо не по пути. Насколько сильно разлучило их море, то самое море, которому посвящают поэмы и картины, которое вдохновляет всех, в которым каждый второй находит утешение. Разлучило, может быть, ненамеренно — но Гонхак все равно винит только его, потому что Енджо винить невозможно.
Потому что Енджо извиняюще ему улыбается, а потом вновь прячется за фотокамерой; смотрит на мир лишь через нее, будто так надеется увидеть больше, будто не доверяет своим глазам. Если так вспомнить — то Енджо запечатляет сотни моментов текущего или прошлых дней через эту камеру; он породнился с видоискателем и этим затвором, с объективом и даже плотной лентой, благодаря которой может носить камеру в сумке. Он сам состоит из тысячи снимков, его настроение, кажется, можно отрегулировать колками в фотошопе с той же легкостью, с какой он правит температуру и глубину цвета.
Забавно — давит из себя улыбку несмотря на боль в скулах, — у Енджо нет ни одного снимка Гонхака.
У Гонхака же полярно — целая папка в телефоне: смазанные и плохого качества фото, но в них Енджо смеющийся и искренний, и по-настоящему живой, и, пусть даже пиксельный, но более близкий и доступный, чем находящийся в двух метрах на этом мертвом пляже.
Что ж, никто не говорил, что любить легко. Никто не говорил, что стрелки двух компасов укажут друг на друга.
Гонхак вздрагивает, когда Енджо впервые за последний час вдруг заговаривает:
— Ты же понимаешь, это для проекта по экологии. Просто для него и доклада, и снимки там нужны, и… — он запинается, бесконечно запинается, и Гонхак перебивает.
— Я понимаю. Все нормально.
И улыбается, мол, да, все действительно нормально. Продолжай делать вид, что это для доклада. Енджо обманывает себя, находит новые поводы, тонет в них, живет ими. Но не признается. Наверное, не признается, что.
Стрелка его компаса всегда указывает за море. Или в море. Но к горизонту на краю моря. Куда-то туда, где монументальное поглощает в себе реальный мир, где все теряется в белоснежной дымке, где мерцающие миражи сводят с ума (но чуть менее сильно, чем существование Енджо), где вечером тонет окровавленное солнце.
Сейчас же — огненной сферой слепящее их.
Никто не предупреждал Гонхака, что родственная половинка его души будет — не его половинкой. Будет принадлежать нарушаемой волнами плоскости моря, бредить им, каждый день приходить на пляж влекомый стрелкой компаса.
Гонхак, возможно, тоже ей влеком. Маленькой, до боли точной — указывающей в спину Енджо, куда-то меж острых лопаток; а когда он оборачивался к Гонхаку, то пряму в широкую грудь, в клетку ребер, к сердцу — принадлежащему соляной синеве.
— Ты можешь пойти домой, если хочешь, — добавляет Енджо, будто не знает заранее ответа.
— Я останусь здесь. С тобой.
И наверное, Енджо никогда не расслышит в окончании фразы мольбы — буквально «с тобой, желательно, навсегда с тобой, с тобой, хоть и одержимым морем, с тобой, который не видит ничего, не сохраняет лица какого-то бледного Гонхака в своей памяти, не замечает, тем более, этой души нараспашку, этих чувств на самой поверхности».
— С тобой останусь, — безнадежно повторяет Гонхак, но ветер относит его слова куда-то в сторону вместе с пылью и терпким запахом сухих трав.
Щелчок затвора, очередной снимок. Неба ли, волн, шрамов шторма на коже береговой линии — какая разница, если все идет по заученному сценарию. Гонхак переминается с ноги на ногу, забывает о недавном ущербе от стекла; ему холодно несмотря на яркое солнце, на самый в разгаре день, на теплую черную толстовку; ему холодно до мурашек по коже и покрасневших кистей рук, до дрожи во всем теле, до ощущения инея. Ему холодно, возможно, потому, что Енджо, который в легкой рубашке, что Енджо, который сейчас особенно красив с этими растрепанными волосами, что Енджо — отдаляется. Вступает в волну, поддается ей, позволяет утянуть себя. По колено в холодной воде стоит раскинув руки в стороны. Красивый. Недоступный. Огражденный от Гонхака стрелками, невидимыми стенами, волнами, битым стеклом. И Гонхак, если так подумать, ничем от стекла или этих полупрозрачных медуз на камнях не отличается. Быть может, более живой. Быть может, чуть красивее. Быть может, изломан иным штормом. Иным, но тоже семь или восемь баллов. Или все девять.
Его шторму не посвятят поэм, не изобразят на пространстве чистого холста масляными красками. О нем, наверное, даже никто не узнает.
Даже Енджо.
((Особенно Енджо).
Гонхак прячет свой собственный компас в карман. Хотелось бы — забросить в море. Пусть всплеском уничтожится эта связь, пусть проржавеют стрелка и корпус, смоется краска, смешаются север-юг-запад-восток.
Енджо не узнает причин, Гонхак никогда не озвучит их в его присутствии. Похоронит глубоко в себе, как хоронит разъедающие чувства, наивные надежды на что-то. А позже умрет, отравленным трупным ядом этих ментальных почти-расстройств.
Над головой пронзительно вскрикивают чайки, проносятся чем-то вспуганные белоснежным облаком, заслоняют собой на долгие секунды небо; в их тени Гонхак еще сильнее зябнет, а Енджо вздрагивает — от неожиданности, скорее всего. Гонхак смеется, что Енджо сейчас поразительно похож на такую же вспуганную чайку. Только без крыльев. И без перьев. Но все еще вспуганная чайка.
Пред ними осыпаются светлые перья.
Енджо говорит «наверное, нам больше здесь делать нечего», Гонхак соглашается нелепым коротким «ага».
Поворачивается спиной к морю и Енджо.
Вытаскивая руку из кармана, чтобы убрать волосы с лица, роняет компас. Теряет его среди песка, стекла, галек, перьев, медуз.
Енджо что-то говорит в спину — не разберешь.
Море насмешливым рокотом разливается близ их ног, их существования, их изломленных параллельных жизней.
Гонхак все еще ненавидит его.
Оставляет (почему ты не можешь быть неисправным?) компас на пляже. В голове бьется рыбешкой мысль — пусть море забирает. Пусть хоть у кого-то кончик стрелки упрется в кончик стрелки компаса Енджо. Пусть хоть кто-то узнает, каково это — иметь одну душу с лучшим в мире человеком.
Кто-то — не Гонхак.