[ дракон умоляет свою звезду дышать, перекатывает по острому языку буквы её имени, оставляет солёные царапины. прижимает к горячему боку, обнимает. ласково шепчет: «мы скоро погибнем. не ты, не я. только мы». ]
— Мы творим смехотворную глупость. — Один раз живём. — Частая надпись на надгробиях. — Я скучал по твоему оптимизму. — Представь, если бы твой день рождения совпадал с датой твоей смерти. — Ты только что поставил мне цель в жизни! Чуя фыркает и удобнее устраивает голову на коленях Дазая. Вытягивает вверх руки, обводит высокие скулы пальцами, повторяя сотню подобных раз, и крепко сжимает обтянутую бинтами шею. В ладонь стучит пульс. — Ты меня так убьёшь, — не без труда хрипит Дазай, но умудряется давить лыбу. — Ты этого хочешь. — Хочу, — очерчивает слово губами, топит горячим густым взглядом. Этот взгляд отвратнее самого естества чучела в сотню раз, ведь Чуя помнит, в каких обстоятельствах получал его. Как давно это было? А так свежо. Эспер нарисовался спустя пару дней, как Накахара въехал в квартиру. Заявился на порог с бутылкой молока и громким «бахнем за новоселье, красавица!», и Чуя, на секунду обмерев, захлопнул дверь так резко, что чуть не перебил Дазаю протянутую руку. Накахара до сих пор понятия не имеет, откуда хитрый чёрт узнал адрес, и зачем в тот день он всё-таки впустил его. Возможно, причина была отчасти в Дазае, который облился молоком, вопил, что он тонет и не сможет в таком виде выйти на улицу, а затем принялся барабанить в стену игнора и завывать «ни умолять, ни плакать неспособный, я запер дверь и проклял наши дни... Для книг твоих разложены огни. Смирись, поэт! Мечтанья прокляни! И напиши над ними стих надгробный!». Чуя дёрнул его в квартиру за шкирку, вложив в рывок всё раздражение — Дазай протёр спиной метра три пола. Приподнялся на локтях, тряхнул головой и осклабился, облизав взглядом тёмную фигуру Чуи. Тот обрушился тенью, упал на колени, упёрся ими по бокам детектива, придавив одним край распахнувшегося бежевого пальто. Язык щипало: ты, мразь, свалил от меня, в очередной раз, тебе за это мало костыли твои длинные переломать! Но обвинения схлопнулись в горле, стоило ему врезаться губами в губы Дазая, а тот схватился за него так, как хватаются за поручни последнего вагона разгоняющегося поезда. Сгрёб пальцами ткань рубашки на острых плечах, зацепил воротник с высохшими следами крови после очередного задания, нащупал мелкую пряжку ошейника и расстегнул отточенным движением, не отвлекаясь от до хруста распахнутого рта. Только Дазай схватил перекрещенные на груди ремни портупеи, Чуя сомкнул зубы, и рот наполнил вкус чужой крови. — Ты, эгоистичная гнида! — с силой оттолкнул от себя, но умеренно, чтобы эспер не приложился об пол затылком. Губы горели. — Верно, — кивнул Дазай и дёрнул собиравшегося встать Накахару под колени. Тот вывернулся, одарив пинком по рёбрам, отскочил и выбил из груди воздух, врезавшись спиной в стену. — Ты съебался на два месяца! — гаркнул он, глотая нарастающую дрожь. — И вдруг спокойно приходишь, словно никакой, блять, вины! Необжитые блеклые стены впитывали отчаянную, содрогающую ярость, а Чуя вжимался в них лопатками, ледяными ладонями, которые зудели по-детски влепить Дазаю пощёчину. Только предательство пощёчинами не лечится. — Могу попросить прощения, — тихо сказал Дазай, уже во весь рост, уже снова вплотную. Подхватил Накахару вверх по стене, вынудив врезаться в бёдра острыми коленями, обхватить талию ногами. Сильно, чтобы сделать больно. — Но легче тебе не станет. Накахара ненавидел эту позу, Дазай же — обожал, потому что в ней он мог контролировать. Кинковать на повелевание ситуацией. Зажимать рыжее олицетворение ярости между стеной и своим телом, он даже научился ловко обезвреживать противника, перехватывая худые, но чертовски сильные руки, и скрещивая у него за спиной. Всё же получить по яйцам никому не хочется, а в таком положении стрелка опасности падала на Чую, ведь взбрыкни лишний раз — от души ёбнешься копчиком или затылком об стену, поёрзай посильнее — усугубишь ситуацию. Бесило ужасно. И то, как Дазай обосновывал эту позу своей заботой, мол: «Я тебе помогаю, крошка, чтобы ты был выше меня!». За ощущение раздвинутых ног Накахары у своего паха Дазай готов был кинуть свою фотографию в коробочку, взять веточку лаванды и косточку чёрной кошки, пойти на перекрёсток и продать душу. Была бы она ещё. Не без внутреннего трепета Дазай отпустил запястья Чуи, но тот обнял его скулы руками в перчатках, скользнул кончиками пальцев по шее, понимая, что мог бы прикончить на месте, расколотить кулаками стеклянную перегородку на крупные осколки, исполосовать тело глубокими ранами, а затем вскрыть толстым стеклом собственную глотку, но мысли покрыла тяжёлой плёнкой ожившая тоска, что гораздо мощнее силы вселенской гравитации. Тоска, затопившая его внутренние кошмары. — Могу, — повторил шёпотом в шею, прикусил горячую кожу именно в том месте, которое минуту назад скрывала чёрная полоска ошейника. Чуя зашипел от боли, от широкого горячего следа, впутал пальцы в каштановые волосы и дёрнул от себя. Разбился о голодный оскал, о сочащуюся на нижней губе Дазая свежую трещину. Он пах молоком. До ужаса глупо. — Всегда в каждой бочке затычка, рыжая заноза. Лучше сними пальто, принеси пользу раз в жизни. Чуя скривился, цыкнув в сторону. — Исключительно для того, чтобы удушить тебя поясом. И дёрнул мягкую плотную ткань вниз. В конце концов, он ещё не привык быть брошенным в любой момент. В конце концов, к такому невозможно привыкнуть. Они марались друг в друге с такой непрерывной изощрённой ненавистью, словно начали соревнование: кто нанесёт больше увечий. Причинит больше боли. Чуя никогда не признавал, что ему больно. А пока он продолжал терпеть и упрямо молчать, то Дазай, собственно, не был виноват ни в чём, не видел смысла отказывать себе в желаемом. Сжимать тонкие запястья, до хруста выворачивать руки, наматывать на пальцы мягкие волосы и оттягивать, и продавливать нежную кожу бёдер до синяков. Не то чтобы жаждал сделать больно, неважно, грубым способом или нежным, он всего лишь был готов на любые изощрения, чтобы насладиться искусством. Чуей, который содрогается, натягивается как струна, мотает головой, когда уже в неадеквате, уже на пределе. Чуей, который изламывает аккуратные брови, распахивает рот в резких выдохах, который жмурится, смаргивая слёзы, лишь бы не дать им скатиться по щекам. Ведь Дазай сразу же стирает их пальцами. Дазай заработал по гематоме на каждое ребро и сочные ссадины на плече, а в отместку подло заломал Накахаре его голые руки, чуть не вывернув запястья. Прижал к себе узкой горячей спиной, оттянул ворот рубашки и, пока Чуя тщетно пытался вывернуться, исходя руганью, измарал его плечи саднящими укусами. Припал своим горячим ртом к уязвимой точке на сильной шее — беззащитному изгибу за ухом. Стоило тронуть его, как Чую выламывало и он мог либо наконец подать голос, либо прикусить язык до крови. Он откинул голову, ударившись затылком о плечо Дазая, а тот пропел: «Твоё тяжёлое дыхание — услада для моих ушей», сволочь, и скользнул ладонью под край рубашки. Огладил тугую впадину около бедра, уходящую под границу расстёгнутых брюк, повёл вверх — по крепким мышцам живота, вздымающейся груди, и зацепился кончиками пальцев за острый выступ ключицы. В его руках Чуя становился бессилен и откровенно презирал себя за это. Встречи с Дазаем равнялись выигрышу в лотерею, а везло ему очень редко. От раскуроченной постели его вынесло на кухню. Чуя схватил с магнитной полосы на мозаичном фартуке нож, прокрутил в пальцах и наставил прямо на Дазая, с вызовом на кончике искусанного языка: попытаешься снова меня трахнуть, и я вскрою твою гортань этим ножом. Приставленное лезвие к горлу суицидника — неплохая шутка, забавное «на слабо». Дазай ни разу не прикоснулся к подрагивающей руке, которая прижимала нож к чистой коже под его подбородком, он толкнул Чую в барную стойку, загнал лисицу в ловушку. Был внутри глубоко, до упора, пытал так медленно и нежно, что Чуя задыхался, сжимал ногами его узкую талию с такой силой, что колени начали дрожать, изгибался и клялся Дазаю отомстить. Кухонный нож серебряно зазвенел по полу, когда Накахара разжал пальцы и вцепился в растрёпанные волосы Дазая, чтобы унять дрожащие руки. Мышцы напряглись с такой сильной болью, будто в каждую из них вбили колышки цепи, а затем резко её натянули. По телу прокатывались волны нездоровой горячей дрожи, и Чую ощутимо трясло. Дазай потёрся щекой об его висок, а Накахара вжался голой ключицей в забинтованное плечо. Ему было страшно открыть глаза. Увидеть ту бездну, которая не позволяла ему упасть, прижимала к себе красивыми руками, приглаживала волосы, водила губами по взмокшему лбу. Готов был до конца дней отказаться от всего подобного не из-за того, что воротило, ибо ощущал себя отвратительным комком грязи, стыдно было за каждое движение, за малейший вздох хотелось сдохнуть. И тело его годится не для плавных нежных касаний, а для ножевых ранений и пулевых навылет – от них и то не так больно. Накахара уронил голову назад, отчего медные пряди спали с лица, открыли чистый лоб, под влажной от пота кожей дёрнулся острый кадык, рядом с ним — свежий большой засос, похожий на молодую галактику. Очертилась напряжённая гортань, которую Дазаю хотелось накрыть ладонью, ощутить беспокойное биение крови, чуть надавить большим пальцем на мягкое местечко под подбородком, провести вниз... Чуя быстро мазнул языком по верхней губе и сказал своим низким, хриплым, скручивающим дыхание, рвущим на лоскуты: — Если это и есть любовь, то ясно, почему из-за неё так часто умирают. Хорошо, что он так и не открыл глаза, иначе бы взгляд Дазая в тот миг преследовал бы его до конца дней. До самого дна бесконечной вселенной. Огонь, мигом осыпавшийся мёртвой угольной трухой. Через секунду Дазай его отпустил. Молча. Спектакль окончен, тушите свечи. Накахара, как и обещал, в долгу не остался и, пока Дазай сладострастно дрых, обсыпал его свежие бинты перцем. Среди марлевых лент лежали перчатки. Шляпа на пальто. Перчатки на горсти бинтов. Чёрное на белом. Что произошло с ними за эти несчастные годы? После того, как Дазай приобрёл привычку встречать Чую каждый раз в темноте его собственного коридора. После того, как Чую запрягли в непрерывные командировки, утопили с головой в крови и долгах. После того, как Дазай снова ушёл, пропал, испарился, и, когда Чуе необходимо было упасть, его рядом уже не оказалось. Чуя открывает глаза. Трётся щекой по плотной ткани светлых брюк, поднимает голову, отчего волнистая рыжая прядь падает на глаза, цепляется за ресницы. Чуя морщится, но тонкие пальцы моментально убирают её в сторону. Секунда на осознание — сердце перестаёт стучать, скованное ужасом, кончики пальцев холодеют. Он уснул. Вырубился на коленях у Дазая, какого вообще рожна? И тут же, как снежок в рожу, прилетает новое шокирующее осознание, только уже по другому поводу. Сколько он проспал? Сколько прошло времени? Бросает быстрый взгляд на окно, думая по небу определить, сколько отмеренного истекло — над Йокогамой явно начинает разливаться туманный рассвет — но вот незадача. Он в душе не знает, в каком часу завалился домой. Блядство. — Надолго я вырубился? — низким грудным голосом спрашивает Накахара и слышит сверху шелест страниц. — М-м... Примерно на шесть часов, — отвечает Дазай легко и ровно, словно ничего необычного не произошло. Чуя медленно оборачивается, опуская даже возмущение по поводу руки, что треплет его по голове, словно собачонку. — Ты отбитый? — интересуется Накахара. В руке у Дазая книга, раскрытая примерно на половине. Он реально несколько часов корчил из себя изваяние, хотя наверняка затекли все мышцы, которые только могли. И сейчас лишь приподнимает брови, бросая вниз короткий насмешливый взгляд. — Ты разве не в курсе, что спящую красавицу будят исключительно поцелуем? Но, раз ты не против... — Еблан, — Чуя вытягивает руку и припечатывает наглую харю ладонью. Смотрит на бирюзовую глянцевую обложку книги у себя над головой, на витиеватые буквы «Э.Л.», а чуть ниже — название. «Овод». — Он или необыкновенно умный негодяй, или величайший осел, — вздыхает Накахара и тут же восклицает колоритное «блять!», потому что Дазай кусает его в ладонь. — Он даже слишком хорош для нашего грешного мира, и его следовало бы вежливо препроводить в другой, — с гордостью парирует суицидальная шобла. В комнате оседает суморочье. Солнце почти зашло, обливает всё длинными вязкими сиреневыми тенями. Включены только высокий сгорбленный торшер и тонкое бра над диваном. Такие в известных галереях подчёркивают божественным золотым светом произведения искусства. Чуе кажется неудачной шуткой, что под этим бра сидит Дазай. — Не дождёшься, — фыркает Накахара, — скорее человечество раскроет тайну Атлантиды или расшифрует манускрипт Войнича, чем ты сдохнешь. Дазай фыркает и начинает хихикать, а Чуя смотрит и с пронзительной ясностью понимает, что тут его финиш. В этой точке, в этом тревожном сентябрьском вечере, в этот миг. Когда его взгляд провалится в пустоту, волосы потемнеют в медь, посеребрятся на висках, когда он достигнет своего выгорания, когда уже не важны ни сила, ни деньги, ни власть, он добровольно оступится, позволив бодрой автоматной очереди изрешетить его грудь, рухнет наземь, ещё чувствуя тёплую кровь на одежде, или ослабевший организм сдастся по-глупому какому-нибудь менингиту, тогда Чуя прикроет глаза и на последнем издыхании вселенной вспомнит этот самый миг. Смерть в тридцать — досадно, вся жизнь короткими серыми вспышками, но молодые звёзды тоже сгорают, ведь собственную участь не выбирают. Дазай откладывает раскрытую книгу на округлую спинку дивана и гладит кончиками пальцев накахарскую щёку. Лицо у Чуи маленькое, его легко обхватить ладонью от скулы до виска. Выточенное прямо для рук суицидника, о чём он не устаёт трындеть, заодно распуская свои культяпки и рискуя их лишиться. Скользит ладонью, стирает большим пальцем широкие сливовые синяки, глубокие больные тени под глазами. Воздух в лёгких смерзается, Чуя давится им, а реальность резко обретает плотность, накрывает его подобно тяжёлой мокрой ткани. Дазай в его квартире, в его гостиной с широким чистым окном, в его душе. Говорят, у рыжих нет души. Чуя утверждает: пиздёж это всё. Разве что он душу давно вывернул в пустоту, и теперь в маленьком закуточке в его груди перекатываются по стеклянной крошке стальные шарики, стоит Дазаю прикоснуться. Тяжесть по мелким осколкам. Чуя спускает всю силу воли, чтобы не отшатнуться от этого тепла, настолько нежного, что хочется закричать, разорвать натянутую до состояния лезвия струну. Накахара вдыхает медленно и боится оторвать взгляд, моргнуть, словно сделай он это — мигом погрузится в анабиоз. Палец Дазая аккуратно соскальзывает в выемку под ухом, и Чую натурально прошибает от этого. Проклятое восприимчивое тело выгибается неконтролируемо, и пальцы одной руки комкают футболку на животе, а пальцами другой Накахара с силой вцепляется себе же в предплечье, тут же шипя от боли. Осознание рубит как топор. Он в бинтах. Чёрт побери, марля плотно обнимает его кисти, пальцы и правую лодыжку настолько непривычно, что Чуя сам для себя чужой. В голову лезет дурная мысль, что Дазаю осталось надеть его шляпу — и быть расчленённым в ту же секунду, хотя он уже вытворял это, но до сих пор жив, — чтобы они окончательно поменялись ролями. Под его перчатками всегда будут бинты Дазая. Нельзя забывать, что он – запертое в неволе чудовище, и всех надо защищать от его прямых прикосновений. Чуя рывком поднимается, но не уходит, садится рядом на диван, подгибая одну ногу, и закрывает ладонями лицо. Марля задевает его щёки, стирая чужие призрачные прикосновения. Ощущение от темноты перед глазами такое, словно выключили сверкающую чистотой хрустальную люстру. Или мелодия, которая разгонялась, поднималась, звенела в ушах — кульминация уже вот-вот, уже сейчас — внезапно оборвалась, оставив гулкую мёртвую тишину. Контроль-запрет-ложь. Три его злокачественные опухоли, неизменяемый губительный алгоритм. Чуя по-прежнему давит ладонями на глаза, чувствуя, как к нему приближается неуправляемый локомотив, его ласковая смерть. Обнимает за плечи и шепчет, зарываясь кончиком носа в рыжую прядь, заправленную за ухо: — Хочешь кого-нибудь ненавидеть — пусть это буду я. Не ты. Ты подобного не заслуживаешь. Прекрати запираться в эпицентре урагана и притворяться, что светит солнце. Испытывать себя, выжигать чувства, вымораживать эмоции, потому что ты живой, и это – нормально, чтоб тебя! Тебе необходим один спокойный день, такой островок безопасности посреди бешеной стополосной трассы. В любой момент можешь броситься дальше под колёса, но пока, хоть на пару мгновений, остановись. Чуя устало вздыхает и отнимает руки от лица, складывает их перед глазами домиком. Он привык не лезть за словом в карман, огрызаться и строить крепостные стены, но сейчас он понятия не имеет, что ответить. Сложно подобрать спокойные реплики, когда в одно мгновение достали до изорванной горячей души, вырвали её и шлёпнули на блюдечко с голубой каёмочкой. Он чувствует тепло Дазая, который лениво уткнулся острым подбородком в его узкое плечо, боится шевельнуться, боится и стекленеет. Медленно поворачивает голову — движение словно шарнирной куклы — и чуть не задевает губами чужие губы. Коротко сильно жмурится, сдерживая жажду, растекающуюся острым жжением в кончики пальцев. — Ты — один из самых сильных людей, которых я встречал, — вбивает в его голову Дазай. — И совсем не похож на чудовище. Чуя не знает, что он спит недвижимо, практически не шевелится, словно концы отдал. Что выглядит смертельно уставшим, что его отросшие волосы потускнели с апельсинового цвета до медного. Что он нервно сжимает губы, красивые и мягкие, не знает о мучениях Дазая от мыслей, как давно он не чувствовал эти губы. Не знает, что напряжён даже во сне, обхватывает себя руками, хмурит брови и забавно шевелит вздёрнутым носом, кончик которого Дазай не удержался и потрогал, перед этим минут пять набираясь смелости. Чуя не знает, что у Дазая под рёбрами ноют и скулят воспоминания о пятнадцатилетнем угловатом подростке, который сломал ему руку при первой встрече. Острого на язык и локти, ужасно потерянного, но храбрящегося изо всех сил, будто древний демон разрушений в тощем тельце — это ерунда. Чую «такая-личность-как-я-не-должна-существовать», Чую, брыкающегося в его бинтованных руках со словами «я скорее сдохну, чем позволю тебе тронуть меня!», и Чую в крови, без сил повисшего на руке Дазая, вовремя перехватившей его поперёк живота. Чую, ниже его ростом на два десятка сантиметров, но в гневе поднявшего за шею над землёй. Чую с разлившимся по скулам багряным румянцем и влажными губами, враждебно косящийся на повязку на правом глазу, мол, ты же вилку в глаз выбрал, чего тебе от меня надо? Не знает, что Дазай считает себя счастливчиком, чудом сдружившимся с чертёнком. Чуя не знает, оттого и бесится моментально, как по щелчку, видит в словах указку на слабость, но Дазай усмиряет его прежде, чем начинается извержение. Крепко сжимает пальцами скулы, не позволяя отвернуть голову. Но сразу же распрямляет пальцы, касается ими обеих щёк. Гладит и кладёт приятно-прохладную ладонь на напряжённую шею, в который раз легонько потирая место под ухом. Всё равно что леопарда чешет за ушком: зверина опасная, грозная, но породы всё-таки кошачьей. — Тш-ш, тихо, — шепчет. Успокаивающе, как подстреленному. Истекающему кровью. — Дыши. Ты дрожишь. Его правда сильно колотит. Ледяной клубок дрожи тянется в животе, трясутся руки. Печёт в носу и в глазах, словно бахнули перца. И, упасть-головой-ебануться-не-встать, Дазай гладит его по шее. Медленно, отрезвляюще, касаясь основанием ладони ключицы, проникая пальцами под край футболки на плече, гладит по лопатке, выше, надавливает на острые выступы шейных позвонков, вынуждая склонить голову. Зарывается в длинные свободные пряди на затылке, аккуратно подталкивая. Давай, не лги сам себе, знаешь же, что необходимо. Чуя сжимает челюсть до желваков, от напряжения скулы неприятно тянет. Стискивает ледяные руки в кулаки и не дышит, когда наклоняется вперёд, чтобы уткнуться лицом в сухую тёплую шею. Погружается добровольно. Зарывается носом под предварительно расстёгнутую на три пуговицы рубашку, трётся по изгибу плеча, по этим чёртовым бинтам, никогда ещё ему так сильно не хотелось их содрать. Почувствовать губами грубые рубцы на коже, уродливые шрамы, провести ладонью вдоль длинного рваного следа по разлёту острых лопаток. Ему за долю секунды — магия какая-то — становится очень жарко. Дрожь исчезает, словно её выключили. Чёрт дери, Накахара, с тобой творится неведомая херня. Возьми себя в руки! Он в руках. Не своих, но так гораздо лучше. Пальцы одной перебирают его волосы, а другой — под шумок ныряют под одежду и задевают поясницу. Дазай обнимает его, прижимая ближе так осторожно, словно Чуя — ваза изо льда. Хотя, проявление нежности от него вполне сойдёт за чудесный мираж или новое чудо света. Его резко передёргивает, едва ли не подкидывает на месте. Подобное неконтролируемо и неизбежно, когда находишься в вечном напряжении и не даёшь себе спуску. Когда срываешь одну оболочку, а под ней — новая, ещё восприимчивая к царапинам. Дазай снова шепчет своё гипнотическое «тш-ш», и оно срабатывает. Чуя очень медленно разжимает кулаки, и касается перебинтованными пальцами чужих боков. Не закрывает глаза, видит собранную гармошкой белую ткань на плече, заломанный ворот, почти что задевающий его ресницы, край книги на спинке дивана и узкую полосу бледного рассвета, крадущуюся по стене. Тишина. Непривычная чистота. Размеренное дыхание, лёгкий запах горькой карамели, тепло, спокойствие. Этого Чуя всегда и боится. Ты не знаешь, что рьяно отвергаешь, поэтому ни в коем случае нельзя сдаваться, сделаешь это, испытаешь однажды — ты погиб. Будешь хотеть ещё, но будет уже невозможно. В случае с Дазаем это неимоверно жестоко. Непрерывная игра в «ты спасаешь меня, чтобы убивать своими руками». Как много они потратили впустую. И сейчас осталось так ничтожно мало, отчаянная глупость — любовь перед завтрашним днём, который пообещал не наступить. Дазай перетягивает Чую к себе на колени, ближе, сжимает горячее тело в объятиях. Они целуются, нет, не так, врезаются ртами в друг в друга как съехавшие с катушек, дикие, оголодавшие, и Дазай даже не пытается выдохнуть тихо: — О чёрт, да, наконец-то. Оторваться с неохотой, будто от вкусного леденца, и добавить: — Я так сильно соскучился по твоему рту. По тебе тоже, конечно, но вот, что на первом месте: ты или твой рот? Я не уверен. Чуя думает: «Заткнись, умоляю тебя». Опускает взгляд и случайно думает вслух: — Я тоже. Резко склоняет голову, и беспорядочный рыжий атас падает густой занавесью ему на лицо. Давно стоило подстричь эти волосы, или хотя бы не посеять резинку. Чуя замирает и тяжело вздыхает, отчего одна из спутанных прядей покачивается. Он чувствует твёрдые костяшки под подбородком, а следом — большой палец, невесомо гладящий его губы сквозь прядь волос. Хорошо бы укусить, но, если он приоткроет рот, — добром это явно не кончится. Перед взором предстаёт наглая улыбающаяся харя Дазая, едва он зачёсывает назад волосы Чуи. С удовольствием зарывается в густоту, скребёт ногтями затылок, вызывая мурашки, наклоняет голову Накахары к себе и снова прикипает к губам. Чуя четыре раза тщетно пытается заправить прядь за ухо, видимо, желая отвлечься — так же тщетно — от напористых губ и твёрдого языка, скользящего по нёбу и внутренней стороне щёк. Дазай целует так, будто хочет достать до горячей содрогающейся глотки, будто мечта идиота наконец осуществилась, и он доживает последние секунды. Целует долго — Чуя не засекал — достаточно, потому что глубокая трещина на нижней губе начинает кровоточить. Он просто позволяет происходящему происходить, рукам — трогать, а губам — прикасаться, пока на задворках сознания подобно свежему рубцу взбухает чувство потери. У него в грудине полная ересь из чувств, а в голове — из мыслей. Лютая мешанина, которая начинает ещё и звенеть, заглушая тяжёлое дыхание и весь мир, когда Дазай притягивает его ещё ближе, телом к телу, между ними слишком много лишних слоёв ткани. Он едва ли не роняет Чую на себя, и тому приходится коленями сжать его бёдра, сука, это уже такая привычная вещь, идеальное совпадение, как Солнце в Солнечной системе. Дазай горячий как шесть солнц. Если он игла, как теперь слезть? Чуя плотно вжимается бёдрами в бёдра, упирается перебинтованными ладонями в плечи Дазая, стягивает с них рубашку, они наверняка очень горячие, но слой марли мешает ощутить. Почему невозможно, именно когда так необходимо? Накахара давит сильнее и чувствует крупные кости, поддевает большим пальцем подтяжку и стаскивает её вниз. — Ненавижу твои подтяжки, — цедит Чуя, прикипая взглядом к ряду прозрачных пуговиц рубашки. — Такая сексуальная мерзость, прямо как ты. Сдвинуть взгляд физически больно, но он справляется и врезается в пульсирующие зрачки во всю карамельно-карюю радужку. У Дазая невероятно воспалённый желанием взгляд, а это значит, что они оба на голову больные. Во рту и в глотке — чёртова пустыня, а напряжённое тело слишком восприимчиво к прикосновениям этого ублюдка, но это логично, ведь никто и никогда не подбирался к Чуе так близко, чтобы после этого остаться в живых. Парадоксально для того, кто сам всегда был разжигаем другими. Прохладные сухие ладони Дазая ложатся на его бёдра, чуть сжимают, надавливая на выступающие тазовые косточки, тянут на себя, и хочется зарычать: «Куда ещё ближе?!» Но Чуя резко влажно вдыхает, потому что от одного соприкосновения по его спине проходит адски горячая судорога, едва ли не переламывая позвоночник. А следом за судорогой, собирая футболку складками, скользят вверх пальцы Дазая, прохладные, и от этого контраста очень... очень... — Пиздец, — точнее описать свои эмоции у Чуи не выходит. Он опускает плавающий взгляд на бинтованную руку, которая ещё не скрылась под тонкой тканью, и хочет сжать её, обхватить запястье с острой косточкой, чтобы контролировать движение вперёд-назад. Сглатывает, смотрит на чётко очерченные костяшки, синеватые вены, длинные эстетичные пальцы. Чуя хочет впустить их в приоткрытый рот, два или даже три сразу, глубоко, чтобы надавить на мягкий корень языка. Задыхаться, давиться слюной, пока она не потечёт из уголка рта. Облизать каждый от кончика до основания, задеть зубами, он хочет трахнуть себя в рот этими пальцами. Ему конец, если Дазай читает мысли. Ему кажется, что он сгорает заживо в искристом бирюзовом сиянии. И ещё кажется — Накахара уверен в этом в той же степени, что и дважды два равно четыре — он чувствует задницей твёрдый горячий стояк Дазая. Вспоминает, что на нём надеты лёгкие свободные штаны, и ебучее шило в ебучем мешке легче утаить, чем его вставший член в этих штанах. Если он подастся чуть вперёд, то член плотно упрётся Дазаю в живот. Короткие ногти больно впиваются в горячую спину, когда Чуя закрывает глаза и медленно трётся по паху Дазая, неконтролируемо сжимает коленями его бёдра. Абсолютно по-блядски медленно ёрзает вверх и опускается вниз, жмурясь до разноцветных масляных пятен, до хаотично пляшущих звёздочек под веками. Он дразнит дикого хитрого зверя и ловит охуительный потрясающий кайф от этого. Дазай хватает его за растрёпанные волосы и тянет назад, вынуждая с шипением задрать голову, открыть глаза. — Тс-с, Чу-уя, — в зрачках Дазая на полную растоплены адские котлы, и, судя по хрипоте в голосе, ему тоже приходится нелегко. — Ты совсем за себя не боишься. Не прекратишь — я опрокину тебя и разложу прямо на полу. Из напряжённой глотки вырывается сиплый смешок, Чуя приподнимает уголки сухих губ, говорит, глядя перед собой: — Не боюсь. И вжимается Дазаю в живот. Дрожащий выдох заглушить не получается, но Накахара и не пытался. Помнит ведь помешанность Дазая на его низком голосе, его уловки, чтобы услышать его сорванным. Знает, что в состоянии довести этого дьявола своими стонами, потому что каждый раз терпел, прокусывая губы до крови, а сейчас чужой сам для себя — это, оказывается, поразительно удобно, ведь можно притвориться, что ты не существуешь, что давно умер, распался на атомы, остался эхом в бесконечном небе, и задыхаться, задыхаться, задыхаться. Мышцы живота рефлекторно поджимаются, но Чуя лишь стискивает чужие плечи до сильной ноющей боли в пальцах. Позволяет ладони Дазая проникнуть под резинку домашних штанов. «Я скорее сдохну, чем позволю тебе тронуть меня!» Тонкие изящные пальцы обхватывают его, и в этот миг мир схлопывается, раскалывается на миллиарды млечных осколков, как громадный мерцающий дракон на расстоянии ста сорока восьми световых лет от Земли. Чуя в жизни не ожидал от себя, что он умеет, блять, скулить. Какое позорище. Он мелко дрожит и обнимает Дазая за шею, зарываясь холодным носом в его волосы, стискивая их в кулаках до онемения несчастных пальцев. Ему стоит титанических усилий сдержать порыв выгнуться, прильнуть к нему всем телом. Ему стоит титанических усилий не жаждать умереть сразу после этого. Одной рукой Дазай удерживает его под спину, а другой — доводит до полуобморочного состояния. Он явно знает толк в мучительной мести. Чуя вжимается распахнутым ртом в застывшую шею, вылизывает солоноватую горячую кожу и стонет прямо в неё. Кусает, наверняка до обширного кровоподтёка, который не скрыть поднятым воротником и лёгкими шарфиками, стонет снова. Хрипло, мокро, задушенно. И бесконечное множество атомов среди звёздной пыли соединяется в его бешено колотящееся сердце. Остывающая пульсация в животе превращается в ноющую боль, которая растекается из-под рёбер по тугим впадинам боков. Чуя опирается на подрагивающие ноги, привстаёт на коленях, но ладони Дазая снова на его бёдрах — не заставляют, лишь мягко не дают отстраниться. Чуя прикрывает глаза и думает: «Пиздец». Прячет лицо в изгибе чужой шеи и думает: «Это что-то новенькое». — Присядь на дорожку, — низким чужим голосом говорит Дазай, но придурь его узнаваема. Усаживает Чую к себе на колени, скользит пальцами вдоль резинки приспущенных штанов, одёргивает скомканную футболку и разглаживает её на спине. — Если ты вытираешь мою сперму об мою же футболку, я выкину тебя в окно, — шевелит ватными губами Накахара, не поднимая голову. Ладони тут же целомудренно слетают на талию. — Упс. — Ты отвратителен. — А ты обнимаешь меня. — Заткнись. — Жмёшься как девственница. — Предупреждаю тебя. Тёплый смешок в волосы. — Боюсь-боюсь. Дазай упирается подбородком ему в макушку, дует на особо выбившуюся из беспорядка рыжую прядь, с удовольствием трётся щекой по мягким волосам — один из тех случаев, когда ощутимая разница в росте не мешает, а делает их идеально подходящими друг к другу, защёлкнувшимися кусочками пазла. Идеально уткнуться холодным носом в разлёт ключиц, идеально гладить напряжённую спину. Минуту на их плечи опускается тишина и молочный свет тревожного рассвета, который обычно бывает перед разрушительной грозой, а затем, как только расплавленный Чуя начинает копошиться и теряет бдительность, Дазай спешно спохватывается о каком-то обещании какого-то пола, подрывается, и затуманенный мир тут же совершает лихой кувырок, срывается с ресниц, а в лопатки врезается мёрзлая гладь, только чудом не влетающая Чуе по затылку. Он едва успевает осознать себя разложенным на полу, как Дазай нависает сверху и прижимается губами к его скуле, шее, оголившемуся плечу, а Чуя под ним выгибается, беззвучно распахивает рот, цепляется языком за скол на коренном зубе. Ёрзает и не знает, куда себя деть от этого любвеобильного идиота, а затем бьётся локтями об пол от ощущения холодных рук под футболкой. — Прекрати это, — хотел сказать властно и громко, а получилось шёпотом, от которого рассыпаются в пыль астероиды. — Прекратить что? — Трогать меня своими... — шипит Чуя, упираясь в тяжёлое тело коленками, — губами, — жмурится, — и руками. — Чу-чу, позволь сначала продемонстрировать, от какого удовольствия ты отказываешься! — восклицает Дазай с жуткой улыбкой и шевелит около его оголённого живота пальцами. Накахару чуть не выворачивает от щекотки, и он скулит от смеха. От скользящих прикосновений будто дёргает током, а голос идёт волнами шипящих помех. — С-с-с... — Сильнее? — гадает Дазай. — Сука! — справляется Накахара и перехватывает бинтованные запястья, но теперь голос нарушает скоростной режим. — Несмейпрекрати! Хватило одного раза, падлатыпохотливая! Дазай аж приподнимается, поражённо таращится на него, злющего, раскрасневшегося, распластанного по полу, и выдаёт в искреннем шоке: — Ты такой милый. Чуя таращится в ответ. — Охерел? — И охерительный тоже. — В гроб захотел? — Давным-давно! Остаётся морщить нос и злиться на нелепо покрасневшие щёки. — А. Ну да. Скорбно кивает и без прелюдий бьёт Дазая в плечо, спихивая с себя, и тот было с обречённым вздохом сползает вниз, но в последний момент изворачивается и кусает Чую за коленку. Сохраняет крепкие зубы в целости только чудом — обвивает худую ногу обеими руками, если точнее — и бесстрашно вещает снизу: — Я бы сейчас с таким удовольствием выпил! Хочешь? Накахара пытается освободить свою больную ногу, но говорливая мумия держит её так крепко, словно боится, что Чую унесёт в открытый космос. — Ни в жизнь с тобой пить не буду. Мы это, — он скорбно надувает нижнюю губу и бросает взгляд на свой живот, — трезвыми сделали. Дазай прижимается щекой к его коленке. — Говори за себя. Но, вообще-то, я имел в виду чай. — Умом тронулся? — Не зря же я мыл твой чайник. — Самое время. Как ни противно признавать, но ты только что трахнул меня. — Я заметил. Пауза. — Так что, хочешь? — Ага, иди нахуй. Снова пауза. — А есть? Чуя смотрит на него как на идиота. — Забыл упомянуть, что купил тебе сладости. Дазай использует запрещённый наиподлейший приём, и он явно в курсе. Искусанные губы сами собой расползаются в довольной усмешке от вида Чуи, который давится вдохом, а его лицо моментально каменеет. — Какие? Дазай едва ли не урчит, хитрый подлый чёрт. — Твои любимые. Чуя борется с собой пару ничтожных мгновений, а затем обречённо-радостно роняет голову, в очередной раз убирает со лба густые волосы и соглашается, лишь бы Дазай прекратил так отчаянно прижиматься к его ногам. Тот на радостях становится в три раза растрёпаннее, чмокает Чую в многострадальную коленку, вскакивает на ноги прежде, чем получает удар в челюсть, пафосно одёргивает расстёгнутую рубашку, натягивает на плечо подтяжку с хлёстким звуком и скачет к двери, воркуя: «Жду тебя на кухне, солнышко, только после душа, а то слипнется!», хохочет почти без горечи и улетает из комнаты, пока не поздно.[ звёзды гаснут, как гаснут тусклые лампочки, а планеты раскалываются цветными шариками. некому больше укрыть этамин от атак астероидов, и она разбивается, раня сахарными осколками стылое тело огромного змея. ]
— Сахарку добавить? — Слипнется же, — передразнивает Чуя с высунутым языком, и Дазай фыркает. Робкое солнце уже высоко над стремительно оживающей Йокогамой, стряхивающей с себя молочный туман, когда они миролюбиво сидят на кухне, словно парочка вида «душа в душу». Чуя сидит лицом к окну, опирается локтями на глянцевую барную стойку, поочерёдно то прихлёбывая горячий чай из кружки в одной руке, то откусывая от сливочно-черничного печенья в другой, угрюмо морщит нос и с каждым укусом думает, какой же Дазай до омерзения учтивый. Он, к слову, гремит за спиной Накахары ящиками и дверцами, мурлыча под нос задорную мелодию. Щелчок — снимает с подставки чайник, бульканье — наливает кипяток в свою кружку. Уже пятая, водохлёб несчастный. Металлический звон — достаёт чайную ложку и открывает сахарницу. — Вынь ложку из сахарницы и закрой её. Рассыпешь ведь, — флегматично говорит Чуя, не отворачиваясь от окна. Слышит, как Дазай замирает и пытается незаметно исправить косяк. Вечными вещами считаются время и идиотизм Дазая... Чуя прикрывает глаза и пытается игнорировать, что тот разрывает упаковку чайных пакетиков зубами. Роняет голову на вытянутую по барной стойке руку, смотрит вниз, на гладкий антрацитовый пол с белёсыми прожилками, похожими на острые молнии, которые могут раскалывать крохотные планеты, выжечь за миг душу, могут расписать кожу звёздным орнаментом, дикой болью от прикосновения неба, щемящей ноющей — от запретного слова, но Чуя тихо вдыхает, глядя на скользящее отражение силуэта, и беззвучно очерчивает губами каждую букву, складывая в дрожащий шёпот имени. ...Осаму. Он вскидывает голову и нервно хватается за кружку, чуть не смахивая её на пол, прежде, чем Дазай успевает обернуться и заметить его закушенную в кровь губу. Душ смыл с волос запах крови, а с кожи — липкие разводы. Горячую воду из-за долгого запустения в квартире пришлось распускать целых полчаса. Все эти полчаса Чуя разглядывал в зеркале над раковиной своё тело, покрытое гематомами, ссадинами и линиями прикосновений. Смотрел на полукруглые укусы, цепочки лопнувших капилляров, похожие на взорвавшиеся под кожей звёзды, и на свежие засосы, расцветающие галактиками. Воспалёнными, яркими, мёртвыми. Безответной влюблённостью Накахары был космос, но это было так романтично и глупо. Стоять в сверкающей кафелем ванной, покрываться мурашками от холода и пялить на себя в зеркало на фоне хлещущей из крана воды было буднично до головокружения, снова нереально и странно. Опустить взгляд на свои руки, перебинтованные до косточек запястий, следовательно, лишающих возможности самостоятельно принять душ, и осознать, что придётся обратиться за помощью к Дазаю, было не передать цензурными словами. В итоге Чуя в чистой футболке — на этот раз жизнерадостного сиреневого цвета — пахнет ягодным мылом и ест десятое по счёту печенье. — Тебя от этого не тошнит? — спрашивает Чуя у своей кружки, обнимая её ладонями в свежих бинтах, на которых Дазай невесть откуда рождённым маркером рвался написать «дрочите в меру — берегите руки». — От чего? — Дазай плюхается на высокий тонконогий стул напротив и закрывает собой часть окна. Недоумённо сводит брови. — От печенья? Нет, оно вроде очень даже ничего. У Чуи ни единой эмоции на лице. — Ты его даже не пробовал. — Но ведь оно — твоё любимое, а ты любишь только самое лучшее, — Дазай раздувается как павлин. — Например, меня. Чуя кривится, закатывает глаза и машет рукой. — Мечтай. Тебе до этого творения богов никогда не дорасти. Дазай хмыкает. — Мне-то да. Выжидающе молчит и загадочно что-то жуёт, хотя не притрагивался к еде. Стеклянный взгляд поднимается по худой руке, красиво согнутой в запястье, переплетению вен над пястными костями, замирает на спокойном лице. На ямочке на щеке, на карих глазах, глядящих мягко и нежно. Чуя мнётся секунду. — Всё это будничное спокойствие. Непривычно и неприятно, будто ты прячешься за кулисами, пока на сцене вовсю разворачивается твоя жизнь. Будто ты упускаешь важное время, кото... — он ошеломлённо моргает, слыша хихиканье. — Чё ты ржёшь?! Дазай мотает головой и безуспешно закрывает улыбку кружкой с чаем, держа ту пальцами за верх, а не за ручку, словно он уникальный идиот. Ставит и обводит край пальцем. — Прости, крошка, но, на мой взгляд, только ненормальных может от такого тошнить. — Я никогда и не заявлял себя нормальным, — ворчит Чуя, громко сербая чаем и выбешивая этим самого себя. Без немой зацикленности на цели, трения портупеи по коже, холода металла в ладони, яростного прямого взгляда, резких движений, без шляпы, сдвинутой на лоб — мир другой. Выдуманный чьей-то больной фантазией, существующий в стеклянном шарике, где вечно светло и празднично. Чуя старательно хмурится и жмёт губы, чтобы не поддаться желанию улыбнуться, но со стороны кажется, будто его одолел внезапный приступ диареи. Дазай впустую хлещет чай и немного плывёт, когда пытается опереться подбородком на согнутое запястье — Чуя подмечает его усталость и с шокирующей ясностью вспоминает, что сушёная вобла не смыкала глаз. И, чёрт, вот уж точно перед кем совесть грызть не должна. Но она уже расчехляет острые зубы. Чуя гипнотизирует взглядом очередное печенье — малиновое — и думает: «Не делай этого. Не для него». Суёт печенье в рот, клацая зубами откровенно по-собачьи, спрыгивает с высокого стула и думает: «Не скатывай всё в яму». Стул тонко скрипит ножками по полу, когда Накахара по своей странной привычке резко задвигает его ногой, рискуя сломать. Хватает кружку, выливает остатки чая в раковину, одновременно выкидывая в мусорное ведро пакетик, ополаскивает и толчком прокатывает по столу ровно к чайнику — всё это феерическое действо занимает у него меньше пяти секунд. Дазай по-совиному хлопает глазами. — Идём, — Чуя машет ему, выходя в коридор. Шлёпает босыми ногами, чуть припадая на вывихнутую, мимо пухлого пуфика у входной двери, на которой лежит аккуратно свёрнутое бежевое пальто. Рядом — шляпа и чёрные перчатки. Идеальное правильное сочетание, но почему-то режет глаза. — Куда? — Дазай реагирует запоздало и, сходя со стула, бодает боком край стойки. — Ты от недосыпа отупел или всегда таким был? Гладкое одеяло по-прежнему свёрнуто воронкой, еле уловимо пахнет перекисью, пустые упаковки из-под бинтов валяются на полу, а атмосфера сумрачнее из-за закрытых плотных штор. Чуя ухом не ведёт и держит каменное лицо, хотя волны чужого тепла покалывают лопатки, и ехидная улыбочка возникает в воображении. Дазай трясёт в руках стеклянный шарик их спокойного мирка. Подобный ураган необходимо контролировать, так что Накахара наставляет на ведомого палец, чётко и громко: «Это не жест доброй воли или, хуже того, заботы, всего лишь справедливость, потому что я поспал, теперь ты должен, выглядишь ещё хуже меня! Спрячь свою ухмылочку, поблагодари лучше, что не на полу кладу спать, и не смей раздеваться в моей постели, блох потом не выведу!». В итоге Дазай заваливается на постель, роняя вместе с собой дымящегося Накахару. Растягивается на простынях как сытый кот, обхватив рыжую добычу обеими руками поперёк живота — не вырвешься. Крепко прижимает спиной к себе и с облегчением выдыхает. Горячо, будто огонь лижет прямо в открытую шею. Вынуждает поджать ноги и вздрогнуть. Накахара рычит сквозь зубы, притирается щекой к покрывалу и думает: «Вот она, яма». И падает в неё добровольно. Всечь бы ему с локтя, чтоб лёгкое пробило, да лежачих, ещё и моральных инвалидов, не бьют, к тому же наверняка через минуту захрапит. Перестанет, падла, елозить своими пальцами по складкам задравшейся футболки на животе и стискивать так, что позвоночником чувствуется ряд мелких пуговиц на его рубашке. В квартире полная тишина. В городе хандрящий мрачный сентябрь. Время всё ещё идёт. Дазай зарывается носом в абрикосовые волосы. Отнимает ладонь от живота, находит запястье Чуи и сжимает на удивление тёплыми пальцами. Параллельный мир существует. Потому что Накахара не отдёргивает руку и не раскручивает Дазая по косточкам. Он — клубок больных мыслей. Ненормальных, хаотичных, давящих, из-за которых страшно пошевелиться, будто стеклянный шар уменьшится и размажет Чую по изорванному полотну в шрамах и ожогах от воспоминаний. Накахаре кажется, что стоит ему зажмуриться — мир исчезнет, рассыплется в пыль, развалится по кусочкам, и, когда он откроет глаза, окажется уже далеко от этого дня, примерно на шесть пустых лет вперёд. Поэтому Чуя боится и держит глаза открытыми. Держит, когда Дазай разворачивает его к себе и прижимается губами к губам. Без напора, пошлости и всей этой лизни — мягко прижимается сухими губами на несколько секунд. Странно, нелепо, прошибающе прямо до задыхающегося в биении сердца. Горько. Внезапный спазм обхватывает глотку, и Чуя, сам того не желая, издаёт задушенный короткий звук. Дазай отстраняется от него, посылает недоумённый взгляд. — Ты в порядке? — Да, чихнул, — озадаченно бормочет Чуя в чужие губы. — У меня аллергия на тебя. После сегодняшнего дня квартиру придётся сжигать. — Ох, голуба, — театрально вздыхает Дазай, цокая языком, — а мне придётся сжигать себя! Неисправимый дятел, — думает Чуя и цепляется пальцами за скомканную простынь, когда Дазай склоняется над ним, по-детски бодает лбом в висок и, темнея синячищами под покрасневшими глазами, едва ли не отключаясь на месте, говорит заплетающимся языком: — Я не хочу спать. Давай поговорим. Чуя лишь прикрывает глаза. — Ты безрассудный идиот. Сахарные звёзды играют безмолвную трагедию, но не осыпаются им на головы пеплом, не гаснут, и бесконечное небо не падает навстречу обледеневшим мраморным водам, не накалывается на лезвия молний, хрустальные стены вселенной не идут трещинами, словно дают передышку, дают поговорить. Спокойно, без ненависти, ругани, колкостей и подъёбок — ну, почти. Без этого они не были бы собой, отравой в крови друг друга. Чуя с ужасом думает, какой бы чепухи и нелепицы наговорил, будь он пьян. В плане, ещё больше искренней чепухи, чем плетёт в здравом уме. Приставь к его виску револьвер и пару раз крутани барабан — он не скажет, почему болтать с Дазаем так правильно. Может из-за плотно задёрнутых штор, прячущих комнату от упрямого света и вращающегося колеса времени. Может из-за мерцающего слабого света настенных светильников. Может из-за того, как приятно гладкое покрывало лижет кожу. Может из-за надежды, что сонный Дазай после не вспомнит и слова из разговора. А может из-за осознания, что Чуя в этом нуждается. Как неизвестная звезда, выкинутая в самую глубокую даль космоса, тратящая весь свой последний свет, чтобы её заметили. — Хочешь, я тебе про звёзды расскажу? Интонация Дазая явно восклицательная и не терпящая возражений, Чуя только успевает очертить губами немое «что», озаботиться вдогонку об умственном здоровье Дазая и про себя возмутиться, какая эта тема банальная, сопливая, абсолютно стой-закрой-рот-убей-меня. Но он слушает. Потому что болтовня о звёздах — та ещё нужная чепуха и нелепица. Дазай свихнутый, Дазай знает его слишком хорошо, знает их целую жизнь и десяток умноженных сверху, знает, что брызги крови и шрамы складываются в созвездия. Плюхается на спину, эмоционально машет руками, вскидывает раскрытые ладони к пустому потолку и размазывает по нему звёзды вперемешку с планетами. Начало этого бесконечного дня и его окончание раскиданы по полюсам планеты, по противоположным концам вселенной. — У него острые зубы, и он огненно-рыжий. Чую выдёргивает из водоворота. Он смотрит на взлохмаченного Дазая, обнимающего подушку. — Кто? Тот драматично всплескивает руками. — Дракон! Одно из десяти самых обширных созвездий. Огромная могучая змеюка, извивающаяся среди мерцающей звёздной пыли. Несмотря на густую атмосферу абсурда, Чуя уважительно выгибает губы и признаёт, что есть в романтичном разглагольствовании какое-то очарование. — Неправильно. Дракон не рыжий, он слеп на один глаз. — На какой же? Дазай хитро глядит исподлобья и незаметно начинает плести косичку в его волосах. Чуя стряхивает с головы его пальцы, собирается ответить, но тут до него доходит, и выдыхает шокированно: — На правый. Губы Дазая трогает печальная усмешка. — Её называют «правый глаз Дракона», самая яркая в созвездии оранжевая звезда... — Этамин. Надувшийся от обиды Дазай смотрит на него с удивлением. — Ты знаешь? Чуя оскорблённо фыркает. — Чем я, по-твоему, занимался во время бесконечных перелётов? — Уж точно не астрономию изучал. — Чтобы при случае заткнуть тебя за пояс. Дазай дуется ещё сильнее, а Накахара складывает пальцы в замок, смотрит на скользящие по стене мокрые блики, старается не прикидывать остаток времени, утекающий ледяным ручьём сквозь скрипучее деревянное колесо. Прислушивается к сопению Дазая, который сладострастно обнимает подушку и клюёт в неё носом. — Согласно вавилонской легенде бог Мадук создал на небе вечно бдящего Дракона, чтобы он тысячелетиями стерёг звёзды. Дракон безостановочно вращался около небесного полюса и зорко следил за доверенными ему несметными сокровищами, пока в его глазнице не родилась из взрыва разрушительная звезда. Этамин, ослепившая великого Дракона, — страшная звезда буйства и хаоса, убийц и самоубийц, — тихо говорит Чуя, мрачнея. — Дракон запер её в своей глазнице в надежде уберечь вселенную от огня разрушений, но пылающая от ярости и отчаяния оранжево-алым светом, сжигающая себя долгое время, в итоге она убила Дракона, и тогда мир затопил хаос, и все звёзды во вселенной погибли, оставшись без защиты, а Этамин осталась одна в полной темноте и безмолвии. Он замолкает и какое-то время смотрит на свои переплетённые пальцы, ожидая ответа, но вместо него слышит задорное похрапывание. — Паскуда, ты что, удрых? — Чуя вырывает подушку из-под бинтованных культяпок и успешно применяет её в качестве оружия, но немного не контролирует силу: подушка трещит по швам, а взъерошенный Дазай путём элегантного пируэта улетает с постели вместе с покрывалом. — Как ты только мог заподозрить меня в подобной некультурщине! — тот бухтит с пола и потирает то ушибленное плечо, то задницу. — Ума не приложу, — ледяным тоном отвечает Накахара, глядя, как некультурщина стягивает с головы ткань и опирается локтями на край постели. — Я слушал. Печальная история, — Дазай внимательно заглядывает Чуе в глаза. — Но очень красивая. Мягкий свет ламп расплывается по его коже эхом сотен беззвучных взрывов сверхновых, а тени гладят его по щекам. — Я бы влюбился в эту звезду. Чуя смотрит с недоверием так долго и внимательно, что у него начинает чесаться нос. — Ты? Влюбился? Уверен, что знаешь верное толкование этого слова? — Как грубо, я ранен до глубины души! — До глубины чего? — Кажется, у меня потекли слёзы. — Это твоё самомнение изо всех щелей лезет. Дазай вытягивает по постели руку, драматично ахает и тюкается лбом в матрас, причитая: «Ты меня не любишь, не жалеешь!» до тех пор, пока об окно не бьётся раскат грома. — Ой. Чуя поворачивает голову к зашторенному окну. — Дождя ещё нет, судя по тишине. Тишина давящая, вынуждает зябко поджимать плечи и отстукивать уходящие секунды пальцем по колену, пока Дазай падает обратно на постель, едва ощутимо касается спины Чуи, вынуждая обернуться. — Ты не жалеешь об упущенном времени? Спрашивает тихо, будто боится спугнуть, складывает под головой подушку как можно неудобнее, чтобы не уснуть, машет во все стороны длиннющими ногами, и не перестаёт дёргать Чую за края футболки, а тот молчит и едва заметно качает головой. — Я вот жалею, — бормочет Дазай в недра подушки, судя по звуку, тараня её лицом. — Жалеешь, — бросает Чуя с недоверием, но его подло подводит голос. — О чём? Время распадается тяжёлыми редкими каплями, цветными фантиками из-под конфет, аттракционами, рождественскими снежными вечерами, подушками на полу, молоком в фужерах, встречами в аэропорту, глупыми свитерами, бесконечностью под руками и безоблачным счастьем, — которых никогда не случалось. — Мы могли бы целый день валяться на этой кровати, — медленно говорит Дазай, и сердце Чуи моментально давится собственными ударами, — или на диване в гостиной. Есть конфеты и мешать кисель с вином. Я бы кидался фантиками, а ты бы ругался за ворохи цветного мусора на полу и пытался удушить подушкой....пол напоминает сумасшедшую галактику с десятками планет — усеян уймой свёрнутых в комочки цветных фантиков вокруг их звезды — одинокого бокала, но Дазай не сдаётся и снова усердно целится, ёрзая на своей подушке на полу, пуляет и попадает снарядом в окно, за которым плещется рождественский снегопад, и отражаются огни гирлянды. Чуя смотрит на его глупый свитер со строчками из песни про какую-то говорящую лису, на подвёрнутые до локтей рукава, на голые чистые руки, и мельком видит на них что-то белое... Но внезапно Дазай попадает в бокал, взвизгивает от радости и накидывается на Чую, сжимает его, тискает, роняет на диванные подушки, и тому больше ничего не мерещится...
— Я бы встречал тебя в аэропорту, несмотря на твои протесты, — голос Дазая подскакивает, словно взмывающий в небо самолёт. — Ты бы выходил с рейса уставшим, злым и измотанным, будничным собой, в общем, а тут внезапный я со стаканчиком горячего кофе!...стеклянная полоса тянется через весь зал ожидания, скребётся в него взлётно-посадочной и острыми крыльями боингов, сквозь зазоры между белыми рёбрами аэропорта крадётся шумная темнота, Чуя протискивается сквозь толпы туристов, задыхается чужим смехом встречи и слезами расставания, жалеет, что его чемодан такой тяжёлый, даже несмотря на колёсики, лучше бы придумали кровати на колёсиках, но вдруг чьи-то руки ложатся сзади на его плечи, разворачивают к себе, и Дазай целует без приветствий, забирает чемодан, заменяя его бумажным стаканчиком, подмигивает и идёт к такси, а Чуя молча запивает щемящую благодарность горячим кофе...
— По четвергам мы бы ходили в парк развлечений на колесо обозрения, ели сахарную вату, именно по четвергам, потому что выходные — это банально! — захлёбывается неслучившейся жизнью Дазай, не замечая, что Чуя зажимает уши ладонями. — Я бы покупал воздушные шарики, надевал на них твою мафиозную шляпу и целовал, а потом высасывал бы из них гелий и ворчал на всё тоненьким голосом, а ты притворялся бы, что меня не знаешь....Дазай выхватывает последний ярко-оранжевый шарик прямо перед лицом маленькой девочки с тремя бантиками на косичках, та надувает губы, показывает язык и несётся за мыльными пузырями, наученная горьким опытом, продавщица смотрит на взрослую дылду с укоризной, а Чуя сгорает со стыда, потому что Дазай снимает с его головы шляпу, нахлобучивает на шарик и присасывается к нему со свистящим звуком, а затем ловко обвязывает запястье Чуи ленточкой и, сопровождаемый немым удивлением, задорно скачет к яркой тележке с сахарной ватой, а тёплый ветер пахнет лимонадом...
— Ездили бы вместе в Токио на праздники, но не в тесных поездах, а на твоём мотоцикле, чёрт, у меня коленки трясутся, когда я вижу тебя на нём, а представь широкие дороги громадного мегаполиса! — в порыве вскакивает, садясь на постели, и изображает рычание мотоцикла. — Ветер, скорость и полная свобода!...мотоцикл рычит на ста двадцати и несётся по улицам диким зверем, асфальт уходит из-под колёс, ночное небо заваливается на каждом повороте, горящие окна собирают в себя звёзды, и город рассыпается на светофоры, бумажные фонарики, разномастные вывески, горсти гирлянд, которые сливаются в быстрое биение по нитям вен, в опьяняющее счастье, и Чуя лавирует в плотном потоке металла, пригибается к рулю и орёт назад Дазаю, чтоб опустил раскинутые руки, суицидник чёртов, потому что «живо обхвати меня крепче, идиот, я не хочу подыхать с тобой за компанию!», пока Токио соревнуется с ними яркостью жизни, и хаос становится покоем...
Живые-мёртвые образы душат, стекают по дрожащим рукам и ресницам, смерзаются в колючие хрипы в глотке, и остаётся только тихо прижимать их ладонью, не позволяя всхлипами вырваться изо рта. Как же чертовски обидно, невероятно обидно, несправедливо и непоправимо, уже слишком поздно, сука, сука, сука! — Рыжуля, приём. Хочется выть и выгрызать себе ногти от этой тупой обиды, либо от собственной глупости, что возомнил себя несгибаемым листом металла, и в итоге пропустил всю жизнь, заржавел да рухнул с грохотом. — Крошка, у тебя алкашка утекает! Ай, не сработает же... Некого винить кроме себя самого, раз обрёк — страдай. Благодари, что судьба дала хоть этот шанс, и постарайся не сблевать от взгляда на самого себя со стороны, такого лицемерного и разбитого. — Чуя? Никаких временных петель не хватит, чтобы вернуть всё, что он упустил. Лучше бы не существовал вовсе. — Накахара! Влетает звонко, как пощёчина. И застывает на губах в скребущей тишине. Чуя понимает, что зажимает рот рукой, пялится на плотно зашторенное окно, и изображение рассыпается мозаичной рябью, а хрустальные стены выдавливает темнота, молнии накалывают на острие слепые окна, и грохочущая гроза захлёбывается сильным ливнем. Опускает застывшую руку, медленно поворачивает голову к Дазаю, и слёзы скатываются по щекам. Неудивительно, если само безжалостное время сломалось на эти несколько секунд. Он сжимает сухие губы, коротко яростно жмурится, проклиная комок дрожи, бьющийся сильнее сердца, и ждёт смеха, гримасы отвращения, чего угодно. Но реальность сегодня больна лихорадкой. Дазай осторожно надавливает на его плечо, разворачивая, смотрит куда-то сквозь. Тянет на себя, стискивает крепко, не позволяя рвущейся наружу катастрофе разделить их, прижимает так отчаянно, будто знает, каково это — испытывать невыразимую словами боль, режущее сердце чувство щемящей тоски, разрываться между тем, что могло бы быть, и тем, чего никогда не будет, с каждым днём сильнее падать-разбиваться-замуровывать-проклинать-разочаровываться, глушить ударами слёзы, ведь монстры не умеют плакать. Закрывать глаза и зажимать рот рукой, понимая, что уже некому и незачем, и нет смысла, как такового, дракон уже мёртв, стальная цепь проржавела, ледяной поток иссяк, и сражаться бессмысленно, разве что против себя запущенным самоуничтожением, с ним уже тихо смирился, потому что внутри переломан и выжжен, не создан для правильной беззаботной жизни, явно в прошлой был самым лютым грешником, теперь сгорай, испаряйся, расплачивайся, до встречи в следующей. Призыв о помощи, три точки — три тире — три точки: время твоей вселенной на исходе. Это произошло только потому что ты позволил этому произойти. Боль гулко колотится в груди, а Дазай обнимает ещё крепче, словно хочет вытеснить её до последней капли, а Чуя хочет сказать, что объятия — это отвратительно, он не обнимался никогда, наверное, только реальность с грохотом летит к чертям, и его не хватает даже на шёпот, на ложь, на злость, на мазок перебинтованными пальцами по щеке, поэтому слёзы продолжают расплываться мокрыми пятнами на чужой рубашке, и сил нет, времени — тоже. Дазай осторожно прижимается губами к его лбу и всё-таки плетёт в непослушных волосах дурацкие маленькие косички до тех пор, пока Чуя не начинает ровно дышать. А затем Дракон утягивает свою Этамин следом за собой в мягкое небо, обнимает тишиной и слабыми шипящими помехами. Чуя устало закрывает глаза и позволяет Дазаю прислониться лбом к его лбу, с раскалывающей заботой укрыть его одеялом до самого носа, крепко переплести их пальцы и шептать сопливые глупости про самые-самые рыжие волосы во вселенной. Он бы похоронил себя прямо здесь. На хрупкой границе между параллельными мирами, которые на один день пересеклись, врезались со звоном туманностей, рассыпали горсти пыли и плазмы, перемешали самоцветы созвездий, гаммы и дельты, сплели их в порванные струны, нарушили вечный абсолют покоя друг друга. Где вселенная дала обратный отсчёт до взрыва, похоронила своего стража под световыми годами, и звёзды безмолвно угасли одна за одной, канули в темноту, оставив лишь тающие шлейфы жизни и слабый протяжный звук невыносимой тоски. Чуя просыпается поздней ночью и скребёт в темноте по остывшей пустой постели. В комнатах лишь тишина после буйного ливня, последнего за этот сентябрь, ленты немого холода, прижимающие локти к рёбрам, и тающие шлейфы. На пуфике около входной двери нет пальто, и лежит дубликат ключа от его квартиры, на барной стойке — целая пачка любимого печенья, на диване в пустой гостиной — открытая недочитанная книга. А на холодном антрацитовом полу в кухне — рассыпанный сахар.[ у этамин неоново-оранжевые глаза — сияют ярче прочих умерших звёзд. она моргает коралловым, карминно-розовым, персиковым, бордовым, пока не растворяется эхом среди слабых сигналов. и остаётся в полном одиночестве. ]