Хрупкая надежда.
Хоть нарочно, Хоть на мгновение, — Я прошу, Робея, — Помоги мне в себя поверить, Стань Слабее. (Р.Рождественский)
Темнел серый зимний день, было холодно. Зажигались фонари и уже тепло освещались витрины магазинчиков. Разгоралась вечерняя, освобождающаяся от дневных дел городская жизнь: гуще и бодрей по улицам спешили мутно чернеющие прохожие, тяжелее гремели переполненные трамваи. Почти каждый вечер в этот час я шёл по снежным тротуарам к нему домой. Он жил напротив какого-то красивого собора. Каждый вечер мы куда-нибудь ходили. Часто в маленькие и уютные кофейни, иногда в кино, а иногда в музеи. Однажды мы были в театре, а потом пошли обедать в ресторан, хотя в рестораны мы тоже иногда ходили… Чем это всё должно было кончиться, я не знал и старался не думать, не додумывать: было бесполезно — также, как и говорить с ним об этом: он раз и навсегда отвёл разговоры о нашем будущем; он был загадочен, непонятен для меня, странными были и наши отношения — совсем близки мы всё ещё не были; и всё это держало меня в постоянном напряжении, в мучительном ожидании — и вместе с этим я был невероятно счастливым и наслаждался каждой минутой, проведённой с ним. Он зачем-то учился на курсах, довольно редко посещал их, но посещал. Я как-то спросил: «Зачем?» Он пожал плечами, взметнув брови вверх: « А зачем всё происходит в мире? Разве мы понимаем что-нибудь в наших поступках? И ещё, кроме этого, я интересуюсь историей…». Жил он один. Его родители были археологами-фанатиками, редко виделись с сыном. В доме на 4 этаже он снимал квартиру только ради вида на собор. Всего две комнаты, но просторные и хорошо обставленные. В первой много места занимал шкаф с книгами и рояль, на котором он играл для меня « Лунные сонаты». Я часто, почти каждую неделю, приносил ему новую книгу, за которую получал «спасибо» и нежный поцелуй в уголок губ. Он любил запах цветов и часто покупал себе букетики. В комнате всегда пахло фиалками, лилиями или розами. И иногда, вместо книги, я приносил ему пахучий букетик пионов и получал то же тихое «спасибо» и нежный поцелуй. Временами в холодный вечер, лёжа в его большой цвета ежевики кровати, он, поглаживая мои волосы, говорил такие вещи, которые я долго пытался понять. А когда понимал, старался выкинуть их из головы. «Непонятно почему, — говорил, задумчиво выводя непонятные узоры на моей руке, — но, кажется, ничего не может быть лучше запаха зимнего воздуха, с которым входишь в комнату после долгой прогулки…» Похоже было на то, что ничего ему не нужно: ни цветы, ни книги, ни ужины, ни театры, ни музеи…***
Мы оба были здоровы, молоды и настолько красивы, что в кофейнях, кино, на улицах нас провожали взглядами. Я был стройным, кудрявым и белокожим, красивым по-норвежски; даже «неприлично красивым», как мне говорили многие. Его же красота была немного иной. Я был высоким, но всё равно казался малышом рядом с ним. Его тело — древнегреческая статуя; волосы — спелая пшеница; но больше всего притягивали к себе крупные черты лица: два глаза-океана, в которых как будто отражалось чистое небо, брови, подскакивающие при любом удобном случае, выразительный нос и губы, морщинки, собиравшиеся вокруг глаз и губ, похожие на блики солнца и россыпь мелких родинок, напоминающих небесные созвездия. Я всегда смотрел на него, как на греческого бога. В наши вылазки он, по обыкновению, надевал рубашки и брюки с подтяжками (, а на курсы ходил скромным студентом в растянутых футболках, питался дешёвыми вегетарианскими обедами в кафетерии). И насколько я был склонен к болтливости и весёлости, настолько он был молчалив: всё о чём-то думал, во что-то мысленно вникал. Лёжа в кровати с книгой в руках, часто он опускал её и вопросительно смотрел перед собой: я это видел, когда приходил к нему днём, потому что каждый месяц он дней шесть — семь никуда не выходил вовсе. Лежал и читал, заставляя и меня сесть рядом и молча читать. — Ты слишком разговорчивый и несерьёзный, говорил он, — дай мне дочитать главу… — Если бы я не был так болтлив, мы бы никогда, наверное, не познакомились, — отвечал я, напоминая ему этим нашу встречу. Как-то в феврале на одной из домашних вечеринок я так напился, что от любой фразы меня пробирал смех, и танцевал, будто влетал на эстраду. Он случайно оказался со мной на одном диване и с некоторым недоумением рассматривал меня, а потом громко рассмеялся и я сразу же заговорил с ним. — Именно так, — говорил он, — но всё-таки помолчи немножко, почитай что-нибудь или подумай… — Не могу я молчать! Ты не представляешь, что я чувствую, когда нахожусь с тобой рядом! Ты не любишь меня! — Представляю. А насчёт любви, ты знаешь, что кроме тебя в моей жизни больше никого нет. И вообще, ты мой первый и мой последний. Тебе этого мало? — Он снова вопросительно смотрел перед собой пару минут — Хватит об этом! Читать с тобой всё равно не получается, давай чай пить… И я вставал, кипятил воду в электрическом чайнике, брал наши любимые чашки и говорил то, что приходило в голову: — Ты дочитал «Воспоминания воображаемого друга»? — Досмотрел. Так необычно, что постоянно отвлекался на свои мысли. Сложно читать. — А почему вчера так рано ушёл? — Мы были в ресторанчике, в котором выступала одна не очень известная группа, но народу набралось прилично. — Мне стало некомфортно. — Всё тебе не нравится. — Да, многое… — Он часто выключался из разговора, снова и снова о чём-то задумываясь. — Но мне хорошо здесь, когда ты молчишь для меня, завариваешь чай или слушаешь, как я играю… «Странная любовь!» — думал я и, пока вода закипала в чайнике, смотрел в окна. В комнате пахло цветами, и они для меня ассоциировались с ним.***
Приходя вечером, я иногда заставал его в кровати голышом, сидел возле него в полутьме, не включая света, и целовал его руки, ноги, его прекрасное в своих формах тело… И он ничему не противился, ему нравилось. Но он молчал. Я поминутно искал его жаркие пухлые губы — и он давал мне их, дыша уже порывисто, но ни слова не говорил. Когда же уже чувствовал, что я уже не могу совладать с собой, отстранял меня, садился и, хриплым шёпотом просил меня включить свет и выйти. Я садился на вертящийся табуретик возле рояля и постепенно приходил в себя, остывал от горячего ощущения, проходившего током по всему телу. Через пятнадцать минут он выходил из спальни одетым и готовым к выходу; спокойным и простым, точно ничего и не было перед этим: — Куда сегодня? Может, в Egget? И опять весь вечер мы говорили о чем-нибудь постороннем. Как-то я заговорил о браке и о ребёнке. Он сказал мне: — Нет, в мужья я, наверное, не гожусь. Да, и в отцы тоже. Нет, не гожусь… Это меня не обезнадёжило. « Там видно будет.» — сказал я себе в надежде на перемену его решения со временем и больше не говорил о браке. Наша неполная близость казалась мне иногда невыносимой, но и тут — что оставалось, кроме надежды на время?***
Однажды, сидя в полной темноте и тишине возле него, я взялся за голову: —Нет, я больше не могу! Почему? Зачем так жестоко мучить и меня, и себя? Он промолчал. — Да, всё-таки это не любовь. Не любовь… Он тихим, но ровным голосом отозвался из темноты: — Может быть. Кто знает, что такое любовь? — Я! Я знаю! — воскликнул я. — И буду ждать, когда и ты узнаешь, поймёшь, что такое любовь… Счастье. — Счастье… Счастье лишь мгновение, которое невозможно почувствовать. — Кто так сказал? — Тургенев. Я махнул рукой: — Ну и чёрт с ним! И опять весь вечер говорил о чём-нибудь постороннем — о новой постановке театра, о новой книге, о работе… С меня опять было достаточно и того, что я держал его за руку, когда мы шли по улочкам, что я слышал его звонкий смех и смеялся в ответ, видел белые клыки и лучики солнца в морщинках глаз, смотрел на губы, которые целовал час назад. «Да, целовал!» — говорил я себе с восторженной благодарностью глядя на него. Мы временами приходили на улицу музыкантов. Он слушал их песни с томной, странной усмешкой. Домой я провожал его за полночь. Закрывая от счастья глаза, я осыпал мелкими поцелуями всё его лицо, когда мы стояли у подъезда. Затем в каком-то восторженном отчаянии летел домой. И завтра, и послезавтра будет всё то же, думал я. Всё та же мука и всё то же счастье. Великое счастье!