Welcome to the Masquerade

R
Завершён
425
4
автор
Тейат бета
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
173 страницы, 54 597 слов, 8 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
425 Нравится 37 Отзывы 123 В сборник

8. апокалипсис

Настройки
В голове звенит. Вокруг собирается вакуум, и в нем Коноха застывает, как муха в янтаре. Он долго стоит — вот так, с развороченными ребрами, опустевшей грудной клеткой и конвертом с сигаретами в ладони — посреди лестничной клетки и смотрит на дверь квартиры Дайшо, словно та сейчас откроется и все вернется на круги своя. Дверь не открывается, мир не идет трещинами и не съезжает вбок, где-то наверху шаркают шаги, где-то в другой жизни хлопает подъездная дверь, раздается чье-то ворчание, потом — поворот ключа в замочной скважине. Коноха медленно опускает письмо с сигаретами в карман, одергивает воротник — словно чужой рукой, не узнавая своих пальцев — и медленно спускается вниз. Шаг за шагом, время течет мимо вместе с лестницей и не задевает его. Какая-то сердитая женщина лет сорока стремительно проходит мимо — наверх, чеканя шаг — и задевает Коноху плечом, негромко ругнувшись. Толчок чуть разворачивает Коноху, и он недоуменно смотрит ей вслед несколько долгих мгновений-минут, силясь понять, куда она может торопиться. Потом добирается до низа и выходит на улицу. Солнце, которое начинает подергивать взлохмаченной полупрозрачной пеленой туч, тоже вызывает у него отстраненное недоумение, как и черный нагретый асфальт, и ржавый бок его детройтского монстра, и замолчавший город. Зачем все это? Коноха осторожно вынимает из кармана пачку — вот надо же было кому-то заморачиваться и так красиво на ней писать Black Captain — и достает сигарету. Аккуратно прихватывает зубами фильтр, подкуривает и глубоко затягивается. Вишневый дым забивает горло, но Коноха даже не кашляет, смаргивая внезапные — от удушья — слезы, и снова затягивается. Прихватывает сигарету двумя пальцами и вынимает ее изо рта. Смотрит на нее, тлеющую, в своих пальцах, и вдруг понимает. Пальцы дрожат. Это почему-то вызывает безотчетную злобу, Коноха одним махом затягивается до самого фильтра, все-таки кашляет, бросает окурок на асфальт и давит его ногой. Больше нет необходимости смотреть на свободные руки, и это успокаивает. Стоит и смотрит на солнце пару вечностей — оно же вот-вот должно осознать, что в привычном ходе нет никакой надобности, и свалиться. Солнце не падает, Конохе надоедает ждать. Он садится в машину, заводит ее — отточенными, автоматическими движениями — и кладет руки на руль. Хорошо, теперь можно что-то сжать. Можно не смотреть, как пальцы трясутся в воздухе. Хорошо. Коноха плавно выжимает газ. *** Он подъезжает к участку в тот момент, когда полицейские — все в бронежилетах с желтыми звездами и вооруженные автоматами — рассаживаются по патрульным машинам, решая, кому ехать в тесном ржавом микроавтобусе. Нужно забрать Тсукишиму. Коноха выбирается из машины, механически кивает копам и идет к дверям. На крыльце лениво курит Мия, глаза у него прищурены и полны золотого огня — готовый к прыжку хищник. Это Коноху почему-то веселит, он даже издает задушенный, такой знакомый смешок, и тут же прикрывает глаза, потому что остро отзывается что-то в груди. Тебя нет, говорит про себя Коноха. Мия косится на него и кривит губы. Вероятно, это могло бы быть сожаление, участие — или снова насмешка, Конохе все равно, он не присматривается, только вежливо останавливается рядом. — Ясно, — медленно тянет Мия и смотрит на него сверху вниз. — Мне жаль. Конохе все равно. Мия переводит взгляд вперед, на рассыпанные перед участком кварталы. Сейчас они кажутся Конохе игрушечными. — Этот город любит лгать, — говорит шериф. — Например, о том, что здесь есть надежда. Коноха пусто кивает и проходит мимо него. Тсукишима, наверное, смотрит на него взволнованно, но у Конохи внезапно ни сил, ни желания копаться во взглядах напарника. Он молча ждет, когда тот соберется, равнодушно бросает «Хорошая работа» на фразу о том, что Тсукишима отправил все отчеты, и смотрит строго перед собой. В голове все еще звенит. Они выходят как раз вовремя, чтобы проводить взглядом отправляющийся на штурм красного дома кортеж. Мия даже машет им рукой, и Коноха снова кивает, переводя взгляд на горизонт. Они приезжают в гостиницу, собирают вещи — их оказывается драматически мало, это почти не занимает времени. Потом Тсукишима перехватывает пару часов сна, пока Коноха неподвижно сидит в кресле, крутя пустой тумблер из-под виски. Из глубокой внутренней неподвижности его выводит осторожное: — У нас скоро маглев. — Хорошо, что поезда магнитной левитации проходят здесь проездом, — ровно отзывается Коноха. — Не придется ждать слишком долго. — Да, — кивает Тсукишима и, наверное, закусывает губу. Коноха не видит, потому что отворачивается к окну. Солнце все равно начинает падать — к горизонту. Скоро закат. *** Город несется мимо окон, отражается в них и стекает по стеклу, как дождевые капли. Коноха за рулем, потому что какая-то часть его боится прекращать размеренные, механические действия. Ему кажется, что как только он остановится, что-то в нем до конца сломается. Страх почти иррациональный, но он есть, он вязко затекает под кожу, и Коноха сознательно не рушит стекло между ним и городом. Хватит с него. Хватит. Пожалуйста, хватит. Звуки и цвета стали глуше, Коноха сосредоточен на скольжении руля под пальцами, на черной пелене асфальта. Только периодически одна из рук — словно чужая, сама по себе — разжимает пальцы и плавно соскальзывает к кобуре, поглаживая рукоять беретты. Это успокаивает. Оружие всегда было его константой. Тсукишима молчит, и Коноха, если честно, едва помнит о его существовании. Они пересекают город наискось, разрезают лезвием — прощаясь, в последний раз, и Коноха не смотрит, потому что города нет. Города, где Сугуру Дайшо он не нужен, не существует. Не существует. Коноха плавно заканчивает поворот, выравнивает машину — и резко бьет по тормозам. Город врывается через лобовое стекло — огромный, яркий, разожженный предзакатным солнцем, открытый, как распоротая грудная клетка. Красный дом окружен оцеплением полицейских в черной форме, но их ничтожно мало по сравнению с морем бело-бирюзового, затопившего внутренний двор вокруг крыльца. Коноха видит их всех очень четко, словно насквозь: бледные, напряженные лица, затравленные глаза и закушенные губы, нервные изломы пальцев, всполохи крестов на раскрывающихся от ветра полах. Секта сложила оружие, сразу понимает Коноха. Без боя. Все взгляды обращены к двойным дверям. Коноха опускает стекла. Ветер пахнет свежестью залегшей за горизонтом ночи и отчаянием нескольких сотен человек, прижимающихся друг к другу плечами. В воздухе висит звонкая, надтреснутая тишина — один неверный вскрик, и она обрушится общим плачем. Почему они не сопротивляются? Двойные двери распахиваются. Первым выходит Мия. Солнце высвечивает его острые, полные застывшей ярости черты. В складке губ, в изломе бровей, в полных расплавленного золота глазах — во всем сквозит жадный, ликующий триумф хищника. Мия Ацуму улыбается, вальяжно спускаясь по ступеням, и белое море испуганно отступает, словно он выжигает себе дорогу. По толпе проходится шепоток, полицейские в оцеплении напрягаются, но ничего не происходит. Мия спокойно добирается до подножия лестницы, останавливается там и оборачивается к распахнутому настежь красному дому. Конохе кажется, что он смотрит на грубо, безжалостно развороченную крипту. Он сам ее и вскрыл. Мия ждет, все так же улыбаясь, — делает одолжение, не торопит. Тишина стонет, Коноха слышит этот дрожащий высокий звук невозможного напряжения. Посреди сумрака утробы красного дома вспыхивает что-то белое, и дыхание над толпой замирает. На вершине крыльца появляется Новый Иоанн. Он бледен и худ, немного щурится, потому что много лет не видел солнца, а оно бережно, с каким-то трепетом касается его кожи, гладит нити вен и очерчивает пугающе спокойное, бесстрастное лицо. Карие глаза похожи на глубокие озера, волосы немного треплет ветер, а чисто-белые одежды развеваются, как на иконе. Мия смотрит на него снизу вверх с довольным, собственническим выражением, и выглядит варваром, который грабит храм. Коноха не может отделаться от этого ощущения, глядя на пылающие щелки его глаз. Новый Иоанн на него не смотрит. Он смотрит на солнце — долгим, печальным взглядом — и легко улыбается, опуская ногу на первую ступеньку. Красный дом сгорает у него за спиной: полыхает болезненно-алым кирпич, кричат пестрые надписи, дробятся стеклянным жаром отражения в окнах. Красный дом горит, а Ойкава Тоору нисходит по лестнице, и белое море его последователей тянет к нему руки в последней отчаянной мольбе. Мия усмехается, прикрывая глаза. Ойкаву берут в кольцо, отрезают от своих, и тут в толпе кто-то кричит. Это одинокий, слабый, срывающийся голос, который тут же подхватывают и вскидывают к самому небу остальные. Красный дом горит, его люди стонут — единодушно, страшно, обреченно, а Ойкава Тоору, глядя строго перед собой, садится в патрульную машину и громко хлопает дверью. Звук перекрывает все, он похож на выстрел, и толпа замолкает, слышны только подавленные рыдания. На вершине крыльца стоит Иваизуми, забыто опустив руки. Коноха жмурится, впиваясь в руль так, что, кажется, вот-вот хрустнут суставы. — Кончено, — шепотом говорит Тсукишима. Внутри все вдруг обугливается, жар бросается по венам, и Коноха, безотчетно ощерив зубы, выжимает газ. Машину бросает вперед, но Тсукишима не возражает — только крепче вжимается в сидение. Красный дом горит за их спинами. *** Коноха курит — нервно и зло, третью за сутки — и напрочь игнорирует долгие взгляды Тсукишимы. Нечего меня жалеть. Подумаешь, сердце разбили. Агентам оно, может быть, и не нужно. Черная линия вокзала смотрит на восток, за ней поднимается сизо-фиолетовая, набирающая силу ночь, а на закат Коноха не оборачивается. Вот еще. Да пошло оно все к черту. Город прощально перемигивается пыльным неоном, двустворчатые тяжелые двери вот-вот пропустят их в зал ожидания — и отрубят все, что здесь произошло, выжгут кадры до черно-белого прошлого, которое Коноха запрет подальше — и никогда и ни за что не будет вспоминать. Очень хочется попроситься у Службы куда-нибудь, где пожарче: когда по тебе стреляют чаще, чем здороваются, как-то нет времени на рефлексию. — Подождите! Он обещал себе не оборачиваться. Он не будет. — Пожалуйста! Ну черт побери. Коноха нацепляет самое скучающее выражение лица и круто разворачивается через плечо, спрыгивая на ступеньку ниже. Конечно, жалкая его часть, забитая и скулящая, ожидала увидеть совсем не этого человека, но остальной Коноха — его холодное, циничное рацио — весьма заинтригован. Иваизуми даже не подумал снять бронежилет и сейчас куда больше похож на спецагента, чем федералы, но на лице у него что-то настолько сложное и мрачное, что Коноха внутренне подбирается. — Чем обязан? — Есть разговор, — Иваизуми длинно выдыхает и смотрит на Коноху в упор. У него черные, неподвижно-злые глаза, в которых явственно читается отчаяние. Как у последнего выжившего, который знает, что проиграл, но заставит победителей дорого за это заплатить. — Вы ошиблись. Коноха вскидывает брови, за плечом показательно хмыкает Тсукишима. — Неужели? — Ну, не то чтобы совсем, — нехотя признает Иваизуми и дергает себя за шлейку кобуры. — Подземный город действительно подорвали мы. Как будто Коноха этого не знает, господи, когда люди в этом проклятом городе начнут говорить нормально? — Под «мы» я имею в виду себя, Ойкаву, — Иваизуми кривит губы, словно хочет оскалиться волком, но сдерживает себя, — и Тендо Сатори. Внутреннее небо Конохи пересекает ослепительная молния. Перед глазами снова всплывает лицо Железного канцлера: один глаз прищурен до надменной щелки, в другом — бионическом — тлеет угрожающая красная искра, на губах змеится хищная, удовлетворенная улыбка. — Это был его город, — недоверчиво произносит Тсукишима, потому что у Конохи резко пересыхает в горле. Сложившаяся мозаика начинает отслаиваться. — Да, был, — не спорит Иваизуми, — и его город начал сходить с ума. Появлялись люди… я не знаю… агрессивные, словно под наркотой, которые бросались на своих, разрушали коммуникации, один вообще обесточил их на трое суток, и народ чуть не задохнулся внизу. Внизу. — Это началось после того, как Тендо дал добро на освоение третьего уровня, — Иваизуми говорит торопливо, смотрит — с вызовом, который больше похож на мольбу. — Болезнь начала распространяться, и тогда Ойкава отправил ему письмо. Через меня. И мы придумали, как ее прижечь. Прижечь. — Тендо ведь и сам встречался с этой тварью — он был в группе Ушиджимы, которая первой спустилась вниз. Кроме него, выживших не осталось, остальные покончили с собой в основном. А Тендо лег под нож, отрезал себе руку и перепахал половину лица, обкололся всем запрещенным, до чего добрался, — Иваизуми криво усмехается. — Так испугался. Чернильно-металлические пальцы постукивают по подлокотнику трона — Коноха видит это так живо, что почти забывает про вокзал, ступени и Тсукишиму. Мир готов опрокинуться. — Я не знаю, как оправдать Ойкаву, — Иваизуми расписывается в своем бессилии просто и честно, и Коноха понимает, что он не врет. — Но поверьте, он никого не убивал. Вы ошиблись. Коноха никогда не был гением по меркам Службы. До хваткого и изощренного юридического мышления того же Тсукишимы ему очень далеко. Но ему в деле часто это и не требуется — хватает умения сопоставлять факты и живого воображения. И сейчас они заработали на полную, отгораживая его от всего остального мира, оставляя наедине с рассыпавшейся на крохотные осколки мозаикой. Она режет ему пальцы почти наяву. Боже упаси, усмехается в его голове Тендо. Бог знает, насколько я ненавижу то, что вынужден говорить, цедит Ойкава, и пламя свеч отражается в его глазах. Богу это не нужно, холодно отрезает Шимизу, поправляя латексную перчатку. Если и есть в этом богами забытом городе дьявол, тянет Мия, стряхивая с сигареты пепел. Видят боги, я не шучу, скалится Куроо. Да боги с ним, отмахивается Бокуто. О боги, Куроо, ради всего святого, морщится Дайшо. Не бог. Боги. Четыре маски. Четыре человека. Четыре трупа. У Конохи резко слабеют колени. Он пошатывается, слепо хватается за плечо Тсукишимы, слышит встревоженный вопрос — словно сквозь толщу воды. У него нет на это времени. Он просчитался. Поверил в вечное и светлое, чтоб его. Воображение работает четко, как механизм, проворачивая внутри тяжелые шестерни, которые перемалывают Коноху в пыль, смазываются его кровью и крутятся все быстрее. Куроо и Бокуто. Которые всего лишь держат бар. Которым все должны. У которых общие дела с Дайшо. Хранителем музея естественной истории. Ну конечно. Торговля антиквариатом. И как он этого не понял? Картинки сменяются, как кадры в проекторе. Вот Дайшо, разбирая запасники, достает пыльный старый ящик, аккуратно снимает крышку, проводит тонкими пальцами по резным узорам поверх кости. Маски ему усмехаются. Вот он выкладывает их на тяжелую стойку перед Куроо, тот довольно цокает языком, вертит товар без всякого пиетета, нарываясь на гневное шипение. На шум выходит Бокуто. Они начинают дурачиться, и Куроо натягивает маску кота. Она прирастает к коже, вероятно, истерично мигает свет, дрожат и звенят бутылки, а в глазах у Куроо зажигается хищный, чуждый огонек. Дайшо, закатывая глаза, берет маску змеи — чтобы доказать, что это просто какой-то трюк. И чешуйчатые кольца невидимой твари обнимают его, впитываются в кожу, просачиваются глубоко в кости. Бокуто от товарищей отрываться не собирается. Вероятно, почти в тот же момент к ним явился Мия — пришел ли за информацией или хотел прикрыть лавочку, несущественно — и стал четвертой маской. Четыре картинки вспыхивают одна за другой — быстрая перебивка символов. Дикий кот, спрятавшийся в траве, вжавшийся в землю. Сова, бесшумно всколыхнувшая крыльями ночной воздух и поймавшая ветер. Гибкое змеиное тело, скользнувшее по песчаному берегу в воду. Мелькнувшая в тенях лисья шкура, рыжая, как огонь. Четыре стихии. Четыре трупа. Четыре белых V. Дайшо улыбается — мягко и чуть насмешливо, словно его забавляет детское любопытство Конохи. — Звезду сатанисты взяли у других, древних культов, дурень ты. Четыре луча — это четыре стихии, а вершина обычно означала мир духов. Ее использовали для усиления ритуалов, а мне просто нравится. Серебристая звездочка мягко покачивается на простой черной нитке среди других оберегов. Господи ты Боже мой. Четыре луча, четыре трупа, четыре маски. Никакого экзорцизма. Это ритуал. Коноха медленно оседает на ступеньку, отталкивая руки Тсукишимы, пытающиеся его удержать. Он ничего не видит, ничего не слышит, он весь обращен внутрь себя, где из осколков, острых и ранящих, собирается огромный, пронзенный светом витраж, и на нем — Страшный суд. Они бежали от масок вверх, только вверх, от того темного и страшного капища, от упершихся в полоток пещеры — не проросли ли они насквозь? — четырех столбов, а потом выскочили аккурат перед зданием секты Нового Иоанна. Ойкава прожил в этом доме всю жизнь. Ойкава умеет видеть. Ойкава чувствует эту тварь. Древнее и злое божество, которое похоронили под городами будущего, над которым поставили кресты иной веры и которому перестали приносить жертвы. Когда пещера вскрылась, как нарыв, когда туда спустились люди, оно бросилось к живой плоти, попыталось впитаться в нее — и выбрало Ушиджиму. Но Ушиджима — ни разу не шаман, в его волосах не вьются змеи, он не пьет кровь из вскрытого черепа, как тот, из самого первого сна Конохи. У него просто не выдержало сердце, а вождь города — глава RST Inc. — не оправдал ожиданий старого бога, и он снова ушел под землю, затаился, начал просачиваться сквозь темноту наверх, уровень за уровнем, туннель за туннелем. Ойкава вырос под его влиянием. Ойкава закален его духом. Ойкава подойдет. У Конохи вырывается сдавленный, почти истеричный смешок. Надо же, пророк и Антихрист в одном флаконе. Но Ойкава не дурак, Ойкава выловил из видений защитные письмена и обереги, заперся в собственной цитадели, окружил себя преданными людьми, согласился быть добровольно замурованным в комнате без окон — ради того, чтобы остановить тварь снизу. И тут приезжают федералы. Ключ к задней двери неприступного бастиона. Нужно было только подобраться, обворожить, направить. Коноха стискивает пальцы так, что ногти впиваются в ладони. Медленно лезет в карман, нащупывает смятый конверт — бумага почти обжигает, или это просто его нежелание признавать? Он несколько мучительно долгих, сжатых в раскаленные иглы вечностей рассматривает витиеватый росчерк своего имени, выведенный чужой рукой — рукой, в которую Коноха вложил свое сердце. Он отрывает край чересчур аккуратно, руки не дрожат, просто в костях поселяется какое-то морозное онемение, а под ребрами — все из хрупкого, тонкого хрусталя. Внутри небольшой листок с измятыми краями — над ним явно долго сидели, не решаясь написать хоть что-то. Всего несколько черных строк полосуют Коноху, режут что-то глубоко внутри, ребра сжимаются, вдруг слишком тесные, и хрусталь идет трещинами, осыпается стеклянной пылью, которая царапает горло и жжет глаза. Я не хотел, чтобы она тебя увидела. Если бы увидела — тут же убила бы. Коноха сминает лист в кулаке, краешек распарывает ему подушечку большого пальца, но он не чувствует боли, только смотрит, как багровое расползается по белому и затрагивает черное. Глаза у Дайшо крепко зажмурены, на них выступают бисеринки слез, шея доверчиво открыта. Коноха вскидывает голову. Закат бьет ему в глаза — болезненный, яркий, жалящий огнем. Половина неба горит, багровая, облака словно вымазаны кровью, и пожар не утихает, накрывает город серым пеплом сумерек, яркий, как ядерный рассвет. Острые раскаленные лучи ввинчиваются ему в зрачки, яркая вспышка разрывает голову, и Коноха видит. Видит. Огненные линии рассекают город, отдельные V сливаются в пылающую звезду, вершина ее полыхает, как расплавленное золото, которое инки заливали в горло неверным. Ойкава кричит, захлебываясь, золото топит карие радужки и смыкается пылающими кольцами вокруг зрачков. Глубоко под землей, в глухом мраке, среди холода и тишины осыпаются четыре столба, распадаются каменной пылью, и громадный белый орел, голодный и жаждущий крови, распахивает широкие, мощные крылья. Они сносят опоры и колонны, раздирают вверх и в стороны подземные уровни, и город оседает в бездну, небоскребы стонут, складываются улицы, туннели вскрываются, как вены, и среди грохота и рыка умирающего камня встает в облаках пыли огромная тень, незримая, неощутимая и всеохватная, которая накроет собою целый континент, поглотит все, до чего доберется. Темнота захлестывает Коноху, на миг он в ней теряется, но тут же осознает себя на ступенях вокзала, вцепившимся в волосы и раскачивающимся из стороны в сторону. Тсукишима опустился на одно колено рядом, сжимает его плечо и смотрит почти испуганно. — Наступает циклон, — выдыхает Коноха. Ойкава болезненно ему улыбается из небытия. — Что? — нервно переспрашивает Тсукишима. — Мы просчитались, — сердце колотится в груди, как сумасшедшее, вот-вот выломает ребра, ужас держит Коноху за горло, но медлить нельзя. — В машину. — Я не понимаю!.. Тсукишиму прерывает скрежет металла по камню. Они все разворачиваются к пустующей улице. Высекая искры, по ней катится, как огромная монета, канализационный люк. — Твою мать, — рычит Коноха. Из черного зева посреди серого асфальта появляется женская рука — бледная, худая, с паучьими длинными пальцами и синими лунками ногтей. Она цепляется за край — и женщина вдруг появляется целиком, словно ее рванула наверх неведомая сила. Мышцы не выдерживают, рвутся, на белой коже проступают кровоподтеки — но ей явно все равно, в расширенных зрачках нет разума. Сальные волосы обрамляют перекошенное лицо. Женщина упирается в них расфокусированным, пустым взглядом — и растягивает губы в улыбке. Иваизуми хватается за пистолет, но Коноха бьет его по руке. — Не при мне, она гражданская, — отрезает он. — Как только мы уйдем — пали. — Какого черта? — Тсукишима ошарашенно рассматривает парня, который выбирается за женщиной. Колено от рывка у него вывернуто в сторону, но он только посмеивается — хрипло и страшно, скашивая улыбку влево. Город сходит с ума. — Мне кажется, — медленно говорит Коноха, плавно шагая со ступеньки на ступеньку к машине — никаких резких движений, чтобы не спровоцировать, — ты сейчас очень нужен своим, Иваизуми. — Да, — кивает тот. Никто из них не отрывает взгляда от раскачивающейся группы — в сумерках фигуры белые, как призраки. — Удачи, — бросает Коноха и рывком заскакивает в машину. Выворачивает ключ в замке зажигания, чудом его не сломав, и бьет по педали газа. Сзади звучно матерится Тсукишима, кое-как завалившийся на заднее сидение. Машина срывается с места, панически пробуксовывая шинами, но тут же вдруг дергается назад, и Коноху бросает грудью на торпеду. Он чуть не бьется головой о руль, но ногу с газа не убирает. Раздается резкий, надрывный лязг, и машина вырывается из лап тормозившей ее силы. В стекло заднего вида Коноха видит женщину с вывернутыми из суставов пальцами, в которых зажат их бампер. Твою мать. *** Город несется мимо, отвечая скрежетом на визг шин, и теперь-то Коноха понимает. Город никогда не щерился на них из-за злобы или насмешки. Все это время городом владел страх. Город боялся твари под ним, чувствуя, как она движется и растет под тонкой кожей, как набирается силы и растягивает темные щупальца по его внутренностям. Теперь тварь перестала прятаться, теперь она раздирает его изнутри, полосует плоть и крошит кости, и теперь город больше не скрывает страха. Он горит под расплавленным закатным солнцем — и кричит. Коноха боится оглохнуть от этого неслышного, обреченного крика. Тсукишима выглядит абсолютно потерянным, в стеклах очков отражаются бледные изломанные тени, выбирающиеся из-под гниющей кожи города, как трупные черви, и поворачивающие вслед за ними пустые лица с черными провалами глаз. Коноха рубленными, короткими фразами объясняет. Четыре маски. Четыре трупа. Четыре луча. — И что? — как-то по-детски огрызается Тсукишима. — Они убивали без пяти полночь, — говорит Коноха. — Алтарь внизу был расколот на пять треугольных кусков, — говорит Коноха. — И из него они сложили гребаную звезду, — говорит Коноха. — Они отдавали богу сердца, но не свои, а чужие, — говорит Коноха. Все кристально ясно. Вот что значит белая V, горящими линиями полосующая Конохе разум. Это один из лучей звезды. Это цифра. Четыре маски и их верховное божество. Четыре всадника и Антихрист. Пять. Коноха резко тормозит у дверей участка. Досюда еще не добрались страшные белые тени — слабые разумом, в которых тварь успела запустить чернильные щупальца и прорасти. Он выскакивает из машины, выхватывая пистолет, взлетает по крыльцу, отшвырнув какого-то несчастного с дороги, и врывается в двери. — Где ваш шериф?! — желтая звезда глумливо скалится ему со стены. Они издевались над ним с самого начала. Дежурный смотрит на него большими изумленными глазами, потом опускает взгляд на твердо зажатый в ладони пистолет и, сглотнув, отвечает: — Он забрал этого гуру и уехал. Вроде бы следственный эксперимент. Твою мать. — Бесполезен, — рычит на него Коноха, а потом в голове вспыхивает картинка. Мия сидит в своем кабинете — дьявольски полыхают сузившиеся глаза — и неотрывно смотрит в сторону. Коноха бросается по коридору. Тсукишима бежит следом. Дежурный пытается что-то крикнуть вслед, но Коноха бросает на него полный ярости взгляд через плечо, и тот грузно обрушивается на свое место. Замок на двери кабинета Мии Коноха без зазрения совести простреливает. Время утекает сквозь пальцы. Подскочив к нужной стене, Коноха одним движением сдирает с нее карту, подлетает к столу, смахивает с него все ненужное и расправляет края. Сердце колотится в груди, бьется о ребра, словно сейчас выломает их, кончики пальцев холодеют, мелкая дрожь сбегает по загривку. Внизу, глубоко под переходами, медленно ворочается что-то огромное, Коноха чувствует мерную вибрацию. Где-то там, под ногами, начинает говорить пульс. Никто этого пока не слышит — и не услышит, пока орел не расправит крылья и не подломит колонны города. Раздавленные, перемолотые рушащимся камнем в кровь, жители станут ему приветственной жертвой. — Ручку!.. — рычит он сквозь сжатые зубы, но Тсукишима уже протягивает ему маркер, и за стеклами его очков Коноха видит отражение собственной паники. Линии на карту ложатся удивительно ровные — словно у Конохи совсем не дрожат руки — и густые, чернильные, кажется, что они вот-вот зашевелятся, как кабели в темноте тоннелей, как узоры на костяных масках. Поверх города ложится огромная черная звезда с вершинами в точках убийств. Она похожа на печать смерти, но у Конохи нет времени даже на страх. Он должен это остановить. Он несколько долгих секунд смотрит на вершину — обращенную на север, одинокую и пугающую. Прикидывает к ней маршрут, поднимает голову, чтобы сказать об этом Тсукишиме, но его перебивает выстрел. Одинокий глухой звук снаружи сначала повисает в тишине, а потом где-то за стенами начинается канонада. Коноха с Тсукишимой стоят в пустом кабинете, одна звезда зверино-желтым горит на стене, вторая — чернильными линиями раздирает город, и надо всем этим гремят автоматные очереди. Они бросаются к двери одновременно. Снаружи участка — сплошной хаос, в сумерках со всех сторон наступают бледные изломанные фигуры. Они движутся так, словно в конечностях у них нет костей, а суставы обратились в шарниры и гнутся в любую сторону. Стремительные и смазанные, они то неловко оступаются, то чудовищными прыжками сокращают расстояние до перепуганных автоматчиков, которые от ужаса не могут нормально прицелится. Похоже, то Убежище было не единственным. Худая девчонка лет семнадцати в каких-то цветастых лохмотьях склоняет голову набок, когда пули взрывают асфальт у ее ног, растягивает губы в резиновой, страшной улыбке, проседает вниз, страшно согнув колени, — и вдруг прыгает вверх на два человеческих роста, а потом обрушивается на полицейского. Бьет его в лоб одной рукой, другой отшвыривая автомат, и с жутким урчанием впивается зубами ему в шею. Полицейский, захлебываясь кровью, опрокидывается на спину, а она продолжает раздирает его зубами и ногтями, пачкая перекошенное лицо кровью. В правом ухе у нее блестит смешная мордочка кота — детская сережка. — В машину, — стальным голосом приказывает Коноха. Здесь они ничем не помогут. Время уходит. Ночь опрокидывается на город криками и стоном бьющегося стекла. Коноха гонит сквозь хаос на улицах, мимо горящих лавок и разбитых машин, а бледных теней становится все больше, и они нападают на все, что движется. Коноха вылетает на перекресток, надеясь проскочить мимо большой группы, но сразу трое бросаются ему под колеса. Раздается отвратительный хруст и хлюпанье, машина стопорится, и тут на капот прыгает женщина. Спутанные волосы закрывают ей лицо, локти неестественно выгнуты, сквозь лобовое стекло сочится безумная улыбка, а накрашенные ногти раздирают тонкий металл капота, сминают его, как фольгу, ломаясь и заливая кровью развороченный металл. Тсукишима, матерясь, выхватывает пистолет, Коноха уже направляет свой ей в лоб, краем глаза замечая, что машину обступают полукругом, и панически осознавая, что они застряли. Если даже отобьются, все равно будет поздно. Женщина тянется окровавленной изломанной рукой к ним, почти касается лобового стекла, и тут что-то вздергивает ее в воздух. Коноха не верит своим глазам. Чернильно-металлические пальцы переламывают ей шею одним движением, и Тендо Сатори небрежно отбрасывает ее в толпу собратьев. Механический глаз у него горит, как лазерный прицел, на стали по правой стороне лица пляшут блики, по губам змеится страшная усмешка. Ни одному человеку не тягаться с бледной тенью в экстатическом припадке, но Тендо знал, Тендо ждал, Тендо превратил себя в машину для убийства, чтобы выстоять в судный день. И теперь, когда город умирает, Железный канцлер выводит на улицы свою империю, чтобы дать последний бой. Сумрак заполняется вспышками выстрелов, люди с красными повязками на плечах ровным строем наступают на воющих, корчащихся противников, а Тендо Сатори улыбается им сквозь лобовое стекло — улыбка у него чудовищнее, чем у убитой женщины, — и кивает. Здесь я разберусь. Дело за вами. Коноха скалится в ответ и выжимает газ. Колеса чавкают, прокручиваясь в раздавленных телах, и машину бросает вперед. Сзади остается сражающийся Самоград. *** Здесь настораживающе тихо — бледные тени собрались южнее, сдерживая Самоград и секту. Северная часть старого города кажется торжественно-молчаливой, сделанные под старую Европу невысокие здания поднимают головы к небу, чтобы в последний раз наглядеться на звезды. Коноха тормозит, выходит из машины и замирает на месте, глубоко вдыхая прозрачный, свежий воздух наступающей ночи. От заката далеко на западе остается тонкая рыжая полоска, переходящая в глубоко синий купол, опрокидывающийся на город. Коноха чувствует приближающуюся полночь. Она входит в город неслышно, шелестит подолом длинных одежд, перебирает совиные перья в длинных волосах и печально касается белыми пальцами пыльных стекол, подергивая их тонкой пленкой мрака. Полночь знает, что сегодня она пришла в город в последний раз. Она прощается. Коноха готов упасть к ее ногам и умолять, но знает, что это бессмысленно. Время неумолимо уходит. Коноха впитывает ночь, тишину, блеклые звезды, вспоминает огни Самограда, чернильно-металлические пальцы, знающие глаза Нового Иоанна, мягкие прикосновения Дайшо к своей ладони. Он вспоминает все, собирает в себе город по кусочкам, обвивает его вокруг себя каменной броней и, игнорируя жжение в глазах, вынимает из кобуры пистолет. Беретта в ладони — тяжелая и холодная, неотвратимая, как судьба. Тсукишима несмело окликает его — чувствует, как фатум тяжело ложится Конохе на плечи и превращает его в свою карающую длань. Коноха говорит, что не уверен, в каком именно здании пятый луч, и просит проверить соседний квартал. Лжет, конечно. Тсукишима не должен этого видеть. Когда его фигура исчезает в тенях, Коноха пересекает улицу наискось, поворачивает на главную аллею старого района, и из ночи перед ним вырастает громада готического собора. Он весь — из летящих, стремительных линий, башни тонкими шпилями молитвенно тянутся к небу, в стрельчатых окнах зажигается встающая где-то по правую руку серебристо-холодная луна. Здесь. Коноха глубоко вздыхает, чувствуя, как течет по венам город, готовый дать последний, отчаянный отпор встающему в глубине божеству, и идет. Собор наступает на него — совсем новый, лишь копия своих древних собратьев, по чьему-то невежеству обращенный на восток, а не на запад, и в этом извращенном подобии святыни все равно есть своя красота. Перевернутый собор посреди маскарада. Коноха улыбается. Он взбегает по ступенькам легко, ведомый чем-то мощным и не знающим сомнений. Только пистолет в руке с каждым шагом становится все тяжелее. Ничего. Коноха справится с этой ношей. Он тянет на себя резную дверь и оказывается внутри. Пространство огромно и полно воздуха, свод возносит сам себя куда-то ввысь и становится небом, сквозь стрельчатые окна и круглые розетки витражей льется лунный свет. Стекло в них разных оттенков синего, и весь собор изнутри кажется космосом, полным холодных искр и течений, иссиня-черным, как чистый, нетронутый ночной лед. Собор делается эфемерным, почти мистическим, его стены раздвигаются, и он разом вмещает в себя целый мир. На другом краю мира — каменный алтарь без всяких украшений, на нем распростерта фигура в белом, а вокруг, как четыре столба, стоят четыре стража. Коноха идет к ним, рассекая сине-лунный мир, и на губы сама собой просится легкая, обреченная улыбка. Так улыбался Новый Иоанн, зная, что восходит на эшафот. Сейчас он бледен и неподвижен, явно без сознания, только едва заметно поднимается грудь. Четверо поворачиваются к Конохе пугающе синхронно, как части единого организма, и глаза у них одинаковые, залитые сияющим золотом вокруг зрачков. Расплавленное золото горит в глазах Мии Ацуму, золотом блестят желтые глаза Бокуто Котаро, в золото обращается лукавый янтарь взгляда Куроо Тецуро — тот самый янтарь, пламя которого Коноха видел так близко, сцепившись с маской возле другого, древнего алтаря. Из-под ресниц Сугуру Дайшо холодно блестит кромка золоченого ножа, которым сегодня утром он вырезал Конохе сердце. Четверо стоят неподвижно, смотрят — насквозь, и все они слышат шаги полночи, которая идет к ним через воющий, умирающий, залитый кровью город. Когда она покажется на пороге, все будет кончено. Коноха поднимает пистолет. На бесстрастном лице Дайшо не мелькает ничего, когда дуло пусто устремляет свой глаз прямо ему в лоб. — У тебя получилось, — говорит Коноха, сощуривая глаза и щелкая предохранителем. — Выше всяких похвал. Палец ложится на курок. Дайшо моргает, и вдруг сквозь кожу начинают проступать кривые линии. Не только у него — у всех четверых прямо через плоть проходят кривые очертания, наливаются цветом чернильные узоры, лоснясь и переплетаясь, и вот уже на Коноху смотрят пустыми глазницами и чужими глазами четыре костяные маски. — У тебя получилось, — повторяет Коноха, поглаживая пальцем курок, и выдыхает. С такого расстояния он не промахивается. Выбирать тоже не мне, говорит в его голове Новый Иоанн, и старые, пережившие много сотен лет духи щерятся ему в лицо. Что ж, так тому и быть. — Я в тебя влюбился, — просто говорит Коноха и разводит руки в стороны, позволяя беретте безвольно повиснуть на пальце, чуть покачиваясь. — Я не могу тебя убить. Пистолет гулко падает на пол, Коноха остается безоружным перед четырьмя масками, открывая им грудь. Он беззащитен. Один удар — и кулак пробьет его насквозь. — И у меня тоже получилось, — Коноха улыбается. — Ты тоже в меня влюбился, правда, Сугуру? Иначе зачем бы ты прятал меня от нее? Зачем дал столько лишних подсказок? Зачем позволил мне понять? Синий свет заливает четыре фигуры, Новый Иоанн недвижим, Лис тянется к пистолету, а Коноха стоит, раскинув руки, и улыбается. — Я не знаю, что она тебе предложила. Сам предложить могу немного — разве что себя, — Коноха мягко хмыкает. — Так что не мне тебя судить. И выбирать тоже не мне. Он закрывает глаза. При нем впервые за много лет нет оружия — вторую беретту он оставил в машине. И снова, как в то робкое утро, нет желания ощутить в ладони холодный вес металла. Здесь и сейчас он больше не федеральный агент, не убийца и не инструмент в руках правосудия. Здесь он просто Коноха Акинори — кто-то выше и больше, чем все вышеперечисленные. Коноха открывает глаза и смотрит прямо на Дайшо, открыто и без страха — ровно так же, как он примет любой его выбор. Ему плевать на костяную маску, плевать на чернильные линии и чужое, страшное золото — он видит родные глаза и он будет им верить. Это его выбор. Дайшо несколько долгих секунд стоит неподвижно, а потом медленно, очень медленно поднимает руки. Тонкие пальцы, едва заметно подрагивая в сине-лунном свете, ложатся на резную кость, поглаживают чернильные линии. Дайшо словно примеряет ее на себя, неотрывно глядя на Коноху. А потом в чужом золоте вспыхивают знакомые — упертые, ехидные, нежные, нужные — болотные огни, и Дайшо одним движением срывает с себя маску. В жесте слишком много всего: ожесточение, решимость, отчаяние, порыв, доверие на грани боли — все, что составляет Сугуру, все, что так безрассудно и преданно любит Коноха. Маска падает на пол — и разлетается на осколки с высоким звоном, как будто она из стекла. Коноха улыбается, чувствуя дрожь облегчения, сотрясающую его с ног до головы, и медленно опускает руки. По троим оставшимся проходит судорога. Пальцы Мии замирают у пистолета, сведенные и неестественно выгнутые, кто-то из них свистяще выдыхает сквозь сжатые зубы. Дайшо, бледный и покачивающийся, оборачивается к Куроо и долгую секунду смотрит ему в глаза. — Я знаю, он пообещал тебе вылечить ее, — говорит он непривычно мягко. Коноха снова слышит горько насмешливое в больницах я знаю толк. — Но даже если он на такое способен, к кому ей возвращаться, если не станет ни города, ни сына? У Куроо опускаются плечи, безвольно повисают руки, и Дайшо сам снимает с него маску — бережно, едва касаясь, обнажая потерянный янтарь глаз и скорбную складку губ. Куроо, ощерившись, разбивает ее сам — снова звон, только теперь в недрах города что-то нервически содрогается, словно пульс сбивается с ритма из-за дрогнувшего сердца. Дайшо прикрывает глаза и, кажется, сейчас упадет, но Коноха не смеет вмешаться, потому что чувствует: это — тоже ритуал. Возможно, куда более могущественный, чем тот, что должен был здесь совершиться. Куроо поворачивается к Бокуто, кладет руку ему на плечо и говорит — хрипло и горько, но искренне: — Он все еще любит тебя. Ты сам это знаешь. Бокуто срывает маску, отшвыривает ее и стискивает Куроо в объятиях, глухо всхлипывая. Маска падает, дрожит высокий звон, собор содрогается до основания, а с ним и весь город — стонут под землей каменные колонны. Мия делает пару шагов назад, скалится за маской, в провалах глазниц полыхает злое золото глаз. Коноха чувствует его затравленный, взбешенный оскал. Гнев потрескивает в воздухе, дуло вскидывается, выбирая Куроо и все еще прижимающегося к нему Бокуто. — Не трогай, — глухо выдыхает Куроо, глядя на пистолет поверх плеча, и резко разворачивает их, закрывая Бокуто собой и подставляясь под прицел. — Не позволю. Гнев в воздухе содрогается — и разом сходит на нет. Мия расслабляет плечи и говорит: — Я просто хочу увидеть брата. И подносит пистолет к виску. Гремит выстрел. *** Иваизуми находит их на ступенях собора, когда горизонт на востоке уже вовсю полнится светом. Коноха, сидя на верхней ступеньке, смотрит на него сверху вниз и усмехается, глядя, насколько недоуменное у него делается лицо. На несколько ступеней ниже сидит Куроо, упираясь локтями в колени и пряча лицо в ладонях. Рядом с ним — Тсукишима, положивший ему руку на плечо и касающийся коленом чужого бедра. На плечах Куроо — куртка Бокуто, сорвавшегося на полицейской машине куда-то на юг, в сторону красного дома. Коноха почему-то не сомневается, что он уже нашел все, что искал. — Где? — выдыхает Иваизуми, залитый чужой и своей кровью, запыхавшийся, с дикой надеждой в глазах. Коноха молча откидывает голову назад, указывая на открытые двери собора, и Иваизуми тремя скачками преодолевает лестницу, бросаясь внутрь. Коноха слышит его торопливые шаги, сорванный вздох — наверное, наткнулся на Мию — и неровный взволнованный шепот. Он мог бы и увидеть, если бы захотел, но не хочет мешать. Вместо этого Коноха смотрит вперед, на сеть кварталов города, поверх которого заря перебирает растрепанные облака. И вот узкая полоса белого света накаляется под лохматыми облаками, восток зажигается, наполняется светом и цветом, готовый вот-вот вспыхнуть кромкой солнечного диска, который несет в себе долгожданный день, когда теням приходится съеживаться на земле. Коноха впитывает рассвет зрачками, глядя, как очищаются и хорошеют улицы под теплым светом молодого солнца, которое наконец показывается над ними — чистое, огненное, ласковое. Оно гладит крыши и играет в окнах, позволяя городу наконец распрямиться, растянуться под его лучами и просто греться — без страха и томительного ожидания. Больше нет холода и угрозы, этот рассвет насквозь пропитан надеждой — и только ей. Коноха тоже согревается после часов зябкого предутреннего сумрака в одной рубашке, потому что пиджак он расстелил на ступеньке, чтобы едва держащийся на ногах Дайшо мог лечь, устроив голову на его бедре. Вместе с теплом Коноха до краев наполняется этой свежей, молодой надеждой — и опускает взгляд. Сугуру ему улыбается.
425 Нравится 37 Отзывы 123 В сборник
Отзывы (16)