ID работы: 7852286

Охотник на оленей

Джен
R
Завершён
385
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
309 страниц, 34 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
385 Нравится 225 Отзывы 104 В сборник Скачать

thirty-four.

Настройки текста
      Сидя на крыльце так и не достроенного охотничьего домика в чаще леса под Новым Орлеаном, я бороздил просторы прижизненных мыслей своей покойной невесты, которые она осмеливалась выражать только на страницах своего личного дневника. Раньше я не позволял себе рыться в вещах Джун, сколь сильно бы о ней не пекся, — тем более я не пытался совершить попыток залезть в ее голову. Теперь же я мог спокойно, без угрызений совести и чувства стыда, удовлетворить свой интерес, пущай в этом уже не было смысла. И с каждой страницей я все более сомневался в искренности ее чувств ко мне и намерений.       Нет, я по-прежнему не считал Джун расчетливой сукой или авантюристкой вроде Иды Вуд — однако жила она со мной из соображений необходимости и безысходности, а вовсе не из-за большой и чистой любви. К сему выводу я пришел, изучая записи в ее дневнике все утро напролет. А была ли любовь? То, как Джун от меня сбегала — любовь? Ее постоянные выходки — любовь? Или она просто решила мною попользоваться, справедливо сочтя меня наивным, ослепленным любовью идиотом, ошибочно приняв за большую, наделенную немалой властью в обществе шишку? В конце концов, мое нежелание анализировать ситуацию, пресечь ее побеги, остановить пока не поздно — любовь?       : март, девятнадцатое. год двадцать шестой:       Он сделал мне предложение. Я не смогла ему отказать. И теперь не знаю — грустить или радоваться. Дело даже не в нем. Беда в том, что я не готова. Но он хочет, ему надо — и баста. Он готов — а мне кажется, я никогда не буду готова. Он принял решение, не посоветовавшись со мной. У нас всегда так. И в его — его! — доме так будет всегда. Он уже мнит себя главой семьи, которой пока еще нет, мечтатель и утопист.       : июль, шестое. год двадцать шестой:       Он не терпит неповиновения, но его так легко водить за нос, чем я иногда и грешу. Он вынуждает меня своими нетерпением и нездоровым эгоизмом. Но я не обманываю его. Мне слишком страшно его обмануть, да и я, вроде бы, люблю его? По крайней мере, я не хочу делать ему больно. Либо это любовь, либо мое врожденное сердоболие в действии.       : август, одиннадцатое. год двадцать шестой:       Сегодня он отказался принести мне завтрак в постель, заявив, что кушать надобно в столовой. А ведь когда-то он находил такие завтраки ужасно романтичными. Он непредсказуем и этим опасен; но за все годы нашей совместной жизни он ни разу не смел поднять на меня руку или оскорбить меня. Его бесит, что флирт на стороне зачастую воспринимается мною благосклонно. Бдительный и мнительный, он усиливает давление на меня по своей неосторожной воле. Он любит меня, но чрезмерно, и отнюдь не уважает, и мне все яснее становится тщета душевного, сердечного с ним разговора. Вечером он приходит озлобленный, уставший, гаркает: «Ты никуда не пойдешь!» — его экспрессия в эти моменты не сравнится ни с чем, в эти моменты его сущность прорывается наружу, — и я пристыженно, под страхом его гнева размачиваю навитые кудри. На это он улыбается удовлетворенно и вопрошает невинным голоском: «Что сегодня на ужин, дорогая?», но его улыбка пугает меня больше его нетерпения и ненависти ко всему, что живо. Я отрезаю ему пирог, а он рассказывает мне о том, как прошел его день, и его рассказы полны презрения к собственным коллегам. Всеми моими советами он женоненавистнически пренебрегает. Я приношу себя ему в жертву, и у меня опускаются руки.       : сентябрь, тридцатое. год двадцать шестой:       Снова снится брат. Он очень злой. Не могу избавиться от кошмаров. Сегодня ночью Фред не вернулся домой. Сказал, что ночевал у друзей. Мне кажется, я ровным счетом ничего о нем не знаю, и пятна в его биографии меня беспокоят. Бывают периоды, когда он плохо спит или не спит вовсе. Бывает, я просыпаюсь от кошмара, и он сидит в своем кабинете, вид у него измученный и отсутствующий, он не разговаривает — и будто бы передо мной кто-то другой, а не мой Фредди. Начинаю подозревать кое-что… неприятное и пугающее. Он рассвирепеет, если узнает.       : февраль, пятнадцатое. год двадцать седьмой:       Вчера окончательно убедилась: Фред что-то скрывает. Не только от меня, но ото всех. Он занимается чем-то неправильным. Элиасу тоже было что скрывать от своего окружения. Проклятие мое, похоже, в том, что я всегда знаю про мужчин то, чего про них не знают другие.       : июнь, третье. год двадцать седьмой:       Фред опять закатил истерику. Он сводит меня с ума. Он живет в страхе потерять меня. Он готовит сам, готовит вкусно, чтобы не водить меня в кафе и рестораны, и все причитает, дескать, я прекрасно выгляжу, дабы у меня не было причин ходить на торговую площадь и в салоны. Его ревность — настоящий измор, я знаю, он ее не умерит и не усмирит, ему не по силам совладать со своими уязвленными гордостью и себялюбием. Думаю отвести его ко врачу. С ним явно что-то не то…       Я криво усмехнулся, чуть не вырывая страницу с последней записью из дневника. В психушку, значит, намеревалась меня упечь. В желтый дом. Понятно — сначала женит на себе, опосля объявит невменяемым психопатом — возможно, в сговоре с Брайсоном, — и завладеет всем моим имуществом. Блистательная афера. Дохлая стерва. Боль снова накатила; в исступленной ярости я отшвырнул дневник, и он плюхнулся мне под ноги в непросохшую после дождя землю, раскрывшись на страницах с записями более знаменательными, содержащими наблюдения более обширные. Я вгляделся в слова — Джун любила красиво вырисовывать буквы, но в последние годы жизни она будто бы недописывала, словно боясь довести очередную свою мысль до конца или остерегаясь, что в эти записи заглянет некто посторонний.       : май, десятое. год двадцать пятый:       Была в студии у Динги де Вивида. Фред не может понять его гениальности, а меня привлекают его стиль жизни и образ мыслей. И еще это весело — проводить время с незнакомцами, которых я больше никогда не увижу. У них разное, но такое юное, неиспорченное видение мира: я как бы прикасаюсь к своей давно ушедшей молодости и не доступной мне, маргинальной девице, высокой культуре. Ученики де Вивида — дети, но это дети, искренне увлеченные искусством — и это прекрасно. Я вижу, они хотят почерпнуть от меня знания и опыт, но я и сама только изучаю, осваиваю этот мир вовне Элиасовской тирании. Де Вивиду же от меня ничего не нужно — как и мне от него, это обстоятельство и свело нас, и так же быстро разведет нас в разные стороны. Мы не тратим время, мы проводим его в свое незамысловатое, но вполне внятное удовольствие. Пустая интрижка — как жаль, что Фредди не способен нас понять. Фредди — он такой, что чересчур серьезно — чутко, но болезненно — воспринимает жизнь. Потому-то он и не пишет картины.       Джун не доверяла дневнику свою любовь ко мне — но и о нелюбви там не было ни строчки. Тем не менее, в каждой записи она не забывала упомянуть меня — это ли не прямое доказательство привязанности? Пусть не любя — пусть всего лишь привязанностью, — она подарила мне то счастье, которое не каждому дано испытать. И это было так прекрасно — ощущать себя частичкой кого-то, понимать, что я не один. И так невыносимо сейчас осознавать свое одиночество.       Я всхлипнул, засопел, вытер выступивший на лбу пот платком. У меня так и не получилось семьи с этой женщиной. Но сейчас у меня другая задача: найти воду. Дойти до колодца…       В недостроенном — после смерти Джун, а в особенности после того, как нагрянул кризис, у меня появилось множество иных забот — охотничьем домике посреди леса, но относительно недалеко от загородной усадьбы Флауэрса и вотчины некоего трамвайного магната, я оказался не по своей воле. После своего публичного раскаяния, потрясшего Новый Орлеан, я был вынужден бежать, подтверждая тем самым подозрения детектива Хэла Брайсона и правдивость своего признания. Я не знал, как на мой неожиданно вскрывшийся кровавый промысел и последовавший за вскрытием побег отреагировали мои друзья и городские элиты, но подозревал, что они быстренько отвернулись от меня и осудили. А Брайсон мог вдобавок ко всему повесить на меня и другие доселе считавшиеся нераскрытыми преступления, к которым я не имел отношения, ухудшая мое незавидное положение. Итак, я бежал.       И бежал я в охотничий домик. В оном мы не успели провести ни водопровод, ни электричество, он был как старая развалина с обшарпанными крыльями, сдутыми колесами, с пятнами ржавчины на облупившемся лаке. Придомовая территория заросла, став мне по колено. Все в доме пылилось, неиспользованное и ненужное. Окна, не забранные шторами, голые стены, нерастопленный камин, в коем никогда не зажжется пульсация жизни в огне, дымоход которого не очернит копоть — все здесь было не предназначено для обитания человека. А ведь еще пару лет назад я жил планами постелить в лачуге линолеум и разбить снаружи сад. Я набирал воду из старого колодца, потому что до Миссисипи было не дойти — леса окружали болота, леса стояли на болотах. Я кипятил воду на примусе, чтобы задавить чувство голода, пил кипяток и жрал мыло, спал под лоскутным одеялом и пледом, найденном на втором этаже и поетом молью, курил окурки, мазал хлеб маргарином, а когда керосин закончился, мне наконец стало больно и страшно оттого, что пришлось распрощаться с прежней комфортной, продвинутой городской жизнью и оттого, что меня ждало в обозримом будущем. Я не боялся наказания — наоборот, я ждал его всеми остатками своей страсти. Я жаждал проверить справедливость и правосудие этой страны на прочность. А меня уже искали. За отправную точку поисков взяли мою квартиру во Французском квартале и радиостанцию, но этого явно было недостаточно, чтобы меня отыскать, и поэтому меня объявили врагом человечности и в розыск на региональном уровне, а там — со связями Брайсона это бы не составило труда — объявят и на федеральном. Правда, никто по-прежнему не знал, где меня искать.       Подумать только: и на меня — охотника! — ведет охоту северянин без погон со звездочками. Невообразимо, жуткая явь. Я в смехотворном положении.       Ночами в окна бились ветки деревьев и птицы — смерть уже дышала на пороге, а преследователи во главе с Брайсоном дышали мне в спину и наступали на пятки. Я засыпал, завернувшись в плед, на полу, и перед рассветом, в час утренней зари, Джун пряталась от меня за колоннами белоснежной ротонды в саду Флауэрсов. Она выглядывала из-за колонны, шаловливо показывала мне язык, и я никак не мог ее догнать, поймать. В отчаянии я заламывал опустившиеся руки. Так я бегал за ней несколько ночей, пробуждаясь в одиночестве все в том же охотничьем домике, но в одну ночь Джун сама вышла из-за колонны и протянула мне книгу с обложкой, отмеченной дьявольским ликом. Мои десять лет торжества прошли, и отныне меня будут преследовать неудачи, а вскоре настигнет ужасный конец. Я проснулся с книгой под щекой, она была вместо подушки. Целый день я судорожно перелистывал ее страницы, надеясь найти в ней помощь — хоть какая-то зацепка, позволившая бы продлить договор, спасительная для моей жизни. Но дьявол оказался не знающим условного наклонения. Он не оставил мне шанса.       В одно утро я сложил в чемодан эту проклятую книгу, дневник Джун — душераздирающее напоминание о былом, плед, примус, деньги и документы — и бросился прочь из домика, оставляя прошлое в прошлом. На телегах и попутках — машину я оставил дома, поскольку по регистрационному номеру меня было бы легче вычислить — доехал до первого же городка. Там как раз делал остановку поезд, движущийся маршрутом от Таллахасси до Лос-Анджелеса и также захватывающий на своем пути Техас. Это была долгая и дорогая дорога, благо денег, времени и терпения у меня было в избытке ровно до тех пор, покуда Брайсон и компания не очухаются. По радио на вокзале объявили, что лесополоса, в которой я скрывался в Луизиане, этом штате, чествующем Короля-Солнце и чтящем память и традиции предков, уже оцеплена. Если Брайсон рассчитывает, что я, как положено преступнику, вернусь на место преступления — в свою квартиру в Новом Орлеане, на площадь или кладбище, в дорогостоящей землей коего похоронена Джун (метафорически выражаясь, конечно — в самое землю там не хоронят), он ошибается.       В конце концов, у каждого уважающего себя маньяка должно быть свое личное — как у не уважающего себя докторишки — кладбище. На которое он никогда не вернется.       В Хьюстоне — ощутимо, до немения в пальцах и дрожи в зубах — похолодало с того дня, как я его покинул. Улицы, все еще дышащие моим детством, замерзли. Обитель моей матери, этой инфантильной женщины, не представляющей, что на свете есть любовь и дети, эмоционально неустойчивой и незрелой, но тем не менее требующей взрослости от некогда маленького меня, сковало льдами, и город в них тихонько дрейфовал.       Прибыв в город, первое время я даже не знал, куда податься. Видеть мать мне не хотелось — да и что-то подсказывало, что она уже давно умерла от голода, сопровождающего кризис, или холода хьюстонских улиц. Всю жизнь Мадлен боролась для того, чтобы пасть. Она вынесла все, что только может вынести мужчина и чего не может вынести женщина. На дедовой ферме она кормила свиней и помогала стричь бизонов, в городе, в женской гимназии, училась вязанию, арифметике, грамоте, хорошим манерам и верховой езде. Она исправно посещала службы и подавала страждущим, потому что так завещал нам спаситель, чтобы ее прозвали сумасшедшей, чтобы потом чуть самой не оказаться на паперти с не нужным ее мужу ребенком. Ей пришлось пережить смерть отца, травлю гимназисток, несчастливый брак, полную беспомощность и тяжелые, грязные многочасовые рабочие смены на заводе, но, стойко снеся все неприятности, она не вынесла из них урока. Она просто научилась принимать их как данность. Эта идея смирения, все мое образование и воспитание зиждилось на смирении. И под закат жизни у глупой женщины, ставшей матерью по неосторожности, и ее сына, проблемного и самостоятельного меня, — ничего. Что есть наши сила и слабость? Человек не может быть слабым, но и по-настоящему сильным ему быть не суждено. Бог не мог создать нас сильными, иначе мы бы заняли его место. Не впустую озвучили свое притязание — а именно искоренили бы его.       Мы с Джун думали умереть уже седыми, в преклонной старости и в один день — а так вышло, что умру с первыми, знаменующими начало четвертого десятка сединами только я один.       От фабрики, на которой я горбатился в юности, остался скелет. Несколько прогнивших несущих конструкций, торчащих из потерявшего в глубине котлована. Когда-то тут были стены, из стен составлены коридоры, по коридорам сновали люди. Ткацкие станки и печи отковыряли и увезли. Ясное дело — фабрика оскандалилась и обанкротилась. Уж не знаю, кто был ее владелец и мой временный кормилец, но этому несчастному явно пришлось несладко. Видимо, в ведении бизнеса и переговоров он был ни в зуб ногой.       По останкам железной дороги туда-сюда топал человек — до того длинный и сухой, что казался существом, лишенным не только облика человеческого, но и сути. Он был завернут в длинный плащ, и тот волочился за ним по земле, как шлейф невесты. Он бормотал себе что-то под нос, будто заговаривая фабрику на магическое сиюминутное восстановление — но без всякой надежды. Мне показалось — в руках у него четки, но руки были пусты, он просто переплетал пальцы и жал кулаки. Он сразу заприметил меня — как и я его, — но был до того запуганным и подавленным, что не решался подойти. Я ждал, пока он уйдет, и он ожидал от меня того же. Оба мы, однако, в сим упорствовали — я оставался стоять на своем месте, он продолжал бродить, перешагивая через кирпичные обломки и осколки станков. Споткнувшись на яме, он замер неподалеку, и до меня отчетливо донеслось его бормотание:       — Слушающий и неисполняющий подобен человеку, построившему дом на земле без основания, который, когда наперла на него вода, тотчас обрушился…       Далее он в нерешительности замолчал, вспоминая бесплодно или как будто ища поддержки у насторожившегося — мало ли, в каком обличии ко мне может заявиться Брайсон или кто-нибудь из его ищеек — меня.       -…И разрушение дома сего было великое, — закончил за него я, не глядя в его сторону.       Человек вздрогнул, повернул ко мне голову, покрытую капюшоном плаща:       — И правда. Я слушал отца, но так и не исполнил его предсмертную просьбу. У фабрики и без того было основание — посмотрите на эти сваи и остатки фундамента. Мои предки рыли глубоко в землю, чтобы выстроить ее, а я уродился человеком поверхностным. И все у меня было — вот только я поленился обновить и укрепить основание. А все, за чем нет присмотра, о чем не заботятся — разрушается. Так и фабрика моя обрушилась, когда на нее напер поток. А за ней и жизнь.       Я не ответил, только посмотрел на него искоса, с интересом. В голове что-то промелькнуло — тень воспоминания. Я уже видел и эти карие глаза, и изгиб челюсти, и выдавленную полуулыбку, и пористый нос, и…       — Все распродали с аукциона. Можете подумать, новейшие оверлоки ушли с молотка за два доллара пять центов за штуку! Это не деньги! На них не выжить! Я банкрот! — эмоционально заявил мужчина, бегая глазами по моему неулыбчивому, недоверчивому лицу. — Аукционист, этот шулер и хапуга, не дал мне и взглянуть на выбитые им гроши! Все забрал в счет оплаты своей работы…       Он резко побледнел и передернул плечами, походя на аиста, вернувшегося с юга к весне и нашедшего свое гнездо разворошенным.       — Вы думаете, к чему эти мои россказни вам, вы же так молоды, и сейчас всем своих головоломок хватает, но… Хочу предупредить вас: не бросайте начатого.       Он подошел ближе, и я резко к нему повернулся, отпугнув его, вынудив отступить на те два шага, которые до этого приблизили его ко мне.       — Стало быть, — неспешно промолвил я. — Дом следует строить в пустыне, верно?       — Что вы имеете в виду? — изумился незнакомец.       — Чтобы вода не наперла и не снесла домишко. В пустыне нет воды.       — Ах, вот как… Но там, где нет воды, нет и жизни, вы не находите?       — Да, — согласился я, устало рассматривая старика. — В пустыне нет жизни, все верно.       Старик кашлянул. Задул ветер. Я заметил, как его порыв чуть не снес разговорчивого незнакомца.       — На самом деле, это не мои слова, про дом…       — Это слова Луки.       — Уж простите меня, но с уважаемым Лукой знаком не был. Помню, эту фразу как-то сказала мне жена. Бывало и не раз, она выражалась так — красиво, намеками, загадками. Она была очень религиозна и даже образована.       Он тяжело вздохнул, неуверенно потоптался на месте. Потом вдруг произнес, терять ему уже было нечего:       — Послушайте… Вы верующий?       — Я крещен в католичество.       Тут его прорвало:       — Послушайте, сам я не верующий, но отец задумывал меня как католика… Прошу вас, ради всего, что по вере вам свято, побудьте немного душеприказчиком, исполните последнюю волю умирающего старика!       Неволей я отскочил от него и отвернулся. Это что еще за фокусы? Происки дьявола? Или Брайсона? Или Бога? Где же он, вожделенный покой, где? Где, если мне нет покоя ни на кладбище, ни на руинах фабрики, огражденных деревянным забором? Что, что ему от меня надо?       — Я вижу страх в ваших глазах, — сказал незнакомец в плаще, неловко облизываясь. Губы у него обветренные, давно не целованные женщиной, некрасивые губы. — Успокойтесь. Я вижу, вы живете в силках обмана. Освободитесь.       Я его перебил:       — Скажите на милость, это что еще за шутки…       — Я скажу вам, подождите, — тут он закатил глаза, посмотрел в небо. — А говорите вы точь-в-точь, как она. Я скажу вам. Моя жена. Найдите ее. Скажите ей, я всегда любил ее. И до сих пор люблю. Скажите ей, я вырубил весь сад после того, как она ушла от меня. Я чуть не умер, правда. Скажите ей, мне было все равно, кто отец ее ребенка, мне и сейчас все равно. Я бы принял его как своего, коли бы она не сбежала от меня. Я, возможно, был плохим мужем, но ее дитя не знало бы нужды ни в чем. Я был бы ему не худшим отцом, чем его родной отец, чем ее нынешний — или теперь уж бывший? — сожитель. Я настолько любил ее, что не осмелился помешать их счастью. И под конец жизни меня осенило — может, без меня она была не так уж счастлива? Найдите ее. Скажите, слово в слово: «Он любил вас». Запомнили?       Я ошеломленно его слушал. Надо же — как люди любят. Какие слова находят и боятся сказать объекту своего обожания. И другие слова: «Слушающий, но неисполняющий…».       — Сэр, это чудесно, — я помотал головой, пятясь, поскольку он еще сократил расстояние между нами, оказавшись в футе от меня. — Но, позвольте, что за даме адресовано столь пылкое объяснение?       — Я все еще остаюсь ей мужем… — продолжал лепетать он, а потом поймал мой опешивший взгляд, отметил мое неуклюжее отступление и помотал головой вторя мне, и с него слетел капюшон, явив миру серую шапку волос на голове. — Ее зовут Мадлен Уэбстер. Кем бы она ни звалась сейчас — но весь город, как раньше, знает ее как Сумасшедшую Мадлен.       Помню, мир в тот миг схлопнулся. Я точно слышал — в ушах у меня прогремел хлопок. Я пошатнулся, чуть не свалившись в грязь, чуть не ударив в нее затылком. Престарелый мужчина с карими как у меня глазами на этот раз не заметил перемены в моем состоянии, его поглотили возвышенные раздумья. Бежать отсель. И к черту их любовь — глупые, глупые старики, одному я не был нужен, другой был неудобен, и вдруг перед смертью вспомнили — оказывается, любовь-то никуда не делась, только я разлучил их друг с другом. У них любовь — и это при том, что моя любовь покоится в могиле. Они могли дать мне иную жизнь — но не сделали этого. Они ведь не практичные. Они — блуждающие романтики. Ненавижу, ненавижу, ненавижу…       Тридцать второй год я провел в переездах и бегах — деньги и жизненные силы у меня истекали, но я, осажденный и всеми преданный, оставшийся в памяти Нового Орлеана как лицемерный подонок и бесчеловечная тварь, еще зачем-то пытался выстоять и сопротивляться. У меня не было стратегии выживания, я просто скрывался. И надо сказать, делал это успешно вплоть до первых месяцев тридцать третьего. Жизнь в стране налаживалась, уже и беспризорников, рыскающих по улицам, стало меньше, и очереди за молоком стали короче, а мне с каждым днем становилось только хуже. В нависшей надо мной латентной угрозе жизни я винил черную ведьму, посулившую мне в молодости ужасный конец. Холодный январь тридцать третьего, за ним последовал февраль — и наконец один день стал последним. Я искал смерти, но не думал, что столкнуться с ней лицом к лицу окажется так зубодробительно страшно, до волос дыбом, до бешеного стука в груди — это сердце просится наружу.       Так бишь, моя остановка в Хьюстоне превратилась в лихорадочное по нему перемещение: я переезжал с места на место, из района в район, от одного хозяина к другому, видя в подобном затянувшемся бегстве надежду на невозможность установления моего адреса. Дабы подзаработать хоть немного, нанимался тапером в уцелевшие после Депрессии шоферские закусочные: вот эта среда — моя исконная, вполне мне по неблагородному происхождению. Откуда вышел, туда и вернулся. Мое призвание — оставаться собой и помереть с честью праведного бедняка и христианина. Чувства мои все, за исключением отчаяния и страха, высохли, скукожились, выгорели. Дошло до того, что я перестал различать вкусы и запахи, окромя духа смерти, дотоле я и представить не мог, что такое возможно. Тень же канула в небытие, исчезла бесследно. Последняя комната — тут были голые стены, впитавшие в себя нищету, кровать на одного, стул и стол. Кабы мы бежали с Джун вместе, я уложил бы ее на эту кровать, а сам заночевал на полу. Что мешает мне взять карандаш, очинить его и приписать к последним строкам в ее дневнике: «Я тебя люблю, я по тебе скучаю»? Только сомнение в том, что она меня услышит, что послание дойдет…       Узнав, что Брайсон объявился в Хьюстоне, я взял напрокат тачку у одного новоявленного знакомого — он был переселенец с западного побережья, служил водопроводчиком, но мечтал устроиться метрдотелем в ресторан напротив своего дома, и жену у него звали Эрной, я наведывался к ним вечерами, каким-то образом я их очаровал (видимо, красивостью болтовни и умением обольщать), и Эрна ставила на стол голубцы и арманьяк, а ее муж заводил патефон, и квартира их сделалась для меня островком жизни и света в этом сумеречном городе. Я взял у них тачку и погнал на север, туда, где Техас граничил с Луизианой. Естественно, Брайсон и его подопечные поспешили за мной. Так — кортежем — мы продвигались по извилистым дорогам штата. У Брайсона и компании были пистолеты. У меня не было ничего. Ни подкрепления, ни оружия, ни запасной канистры бензина и денег. Только зашкаливающий в крови адреналин да стрелка спидометра, дрожавшая у отметки шестьдесят миль в час.       Бросив машину на пустынной дороге, я кинулся в лес. Шел снег. Впервые за много лет в Техасе шел снег. По-моему, во второй раз за всю мою жизнь. Он хрустел под ногами, безжалостно меня выдавая. А они — они пустились в погоню, они нагоняли меня, шмаляли по деревьям, но все равно мимо, не успевали догнать и сбились со следа. Я бежал, подстрекаемый боязнью боли и желанием сохранить — не душу, но организм, этот невероятный, отлаженный механизм, еще послуживший бы мне долго, очень долго, верой и правдой. А душа — она никуда не девается, она бессмертна, как сама память о ней.       Я заплутал в лесу. Они — тоже. Они спустили собак. И собаки вывели их на мой след. Опять сумасшедшая гонка. В ботинки забился снег, и они промокли. Дышать тяжело, воздух разряженный, атмосфера хуже некуда, будто мы в горах. Расправа, расправа, будет расправа, замочат, замочат без суда и следствия, как нечто чудовищное, нечто, что не имеет права на существование. Не объяснишь ведь, что я исполнял свой долг, что это как в банке — взял ссуду, и расплачиваешься, расплачиваешься…       На бегу сбиваю снег с веток — он сыплется холодом мне за ворот тренча, перед глазами — снежная буря. Слышу — сзади копошатся и стреляют. Имеют ли право стрелять? Это ли не самоуправство? В суматохе потерял очки, на переносье от них навсегда остался отпечаток. Ничего не вижу, видимость никакая, ничего…       БАХ!       И все. Дикая боль чуть пониже груди, но сердце задето. Стреляли в спину — так больно. Отвратительно. Затем второй выстрел — прямо в голову, и нечем думать последнюю мысль. Я упал бессильно, одурев от боли, весь скорчился, но умер не сразу. Я убивал, душил, закалывал ножом, закапывал заживо — а теперь меня пристрелили. Как бешеную собаку. Лежу на земле, псы быстро найдут, хоть под землю на фут заройся. И повсюду — грязь и гнилые листья. Лицом в грязь, лицом…       Буря закончилась. Снег перестал идти. Выглянуло солнце — убедилось, что отныне я не причиню вреда тем, кто под ним обитает. Потеплело. Зима закончилась. В Техасе снова тепло, в Техасе весна. Чужие лица — Брайсон, ни торжества, ни злорадства. Ты поступил справедливо. Ты победил. Все в тебе кричит о человеколюбии, ты несешь возмездие, и я не держу на тебя зла и не утаиваю обиды. Все правильно в этом мире. Все так. Но я отхожу в другой мир, покидая этот — пропащий и откровенно наскучивший — без всякого сожаления.       Прощай, Джун. Здравствуй, Джун.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.