ID работы: 7852286

Охотник на оленей

Джен
R
Завершён
385
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
309 страниц, 34 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
385 Нравится 225 Отзывы 104 В сборник Скачать

thirty-three.

Настройки текста
      — У вас голова на месте, офицер? — терпение мое было на исходе, привычная улыбка угрожала разорваться, но, сорвавшись на откровенную грубость, я уже выдал свое нервное состояние.       — Как видите, — вежливо отозвался детектив Хэл Брайсон. На протяжении всей нашей пристрастной беседы он сохранял удавье спокойствие; этому он научился за годы службы в департаменте и часы общения с теми, кто упорно уклонялся от ответа или отрицал собственную делинквентность. Я почти воочию видел это ярмо у него на шее.       — Вы грозите мне тюрьмой, забывая о презумпции невиновности, — я даже руки сжал в кулаки под столом. — Вы вменяете мне в вину пособничество в преступлении, но по такому серьезному обвинению я могу быть заключен под арест только по сентенции суда. Так не пойдет, офицер. Этот допрос все больше напоминает мне самосуд.       — Спокойно, сэр, — улыбнулся Хэл Брайсон, гибкий и дипломатичный, умеющий сдерживать эмоции. — Никто вас ни в чем не обвиняет. Я только выполняю свою работу.       — А я не хочу мешать вам ее выполнять. Теперь вы меня отпустите?       Меня допрашивали в полицейском департаменте Нового Орлеана, этом горниле луизианской жандармерии, — хотя я бы сказал, что моей личности там была нанесена самая настоящая травма, словно бы количество звездочек на погонах определяло склонность их носителя к насилию. Хэл Брайсон вовсе не носил погон и всем своим видом располагал лишь к разговору в дружеской обстановке, но никак не к тому, во что наш разговор в итоге трансформировался. Хэл Брайсон был не местный — и совершенно чуждый орлеанским экуменизму и праздности. Заносчивый северянин, он не знал Новый Орлеан, не знал наших порядков, не знал, что у нас принято здороваться только за руку и сдерживать свои обещания. Он постоянно смотрел на свои наручные часы, как если бы дожидался часа, когда я приду в отчаяние, достаточное для того, чтобы начать выбивать из меня признания в том, чего я не совершал или к чему не был причастен. Только вот он все не решался применить силу, и я уже начинал думать, что стрелки на его часах вдруг пошли противосолонь.       — Давайте еще раз пройдемся по всем пунктам, мистер Уэбстер, — точно пропустив мимо ушей мой вопрос, откликнулся Брайсон, приподнимая пустой титульный лист и заглядывая в список, где, по-видимому, были перечислены все мои смертные грехи. Телефонная трубка лежала не на рычаге — никто не смеет прервать нашу беседу нежелательным звонком.       — Сутенерская сеть Элиаса Хартли. Этот малый, Элиас, судя по всему, был очень интересным персонажем?       — Интересным настолько, что мне совершенно неинтересно его обсуждать, — кивнул я, скрещивая на груди руки. Утверждать, что я был незнаком с Хартли, представлялось в сложившихся обстоятельствах бесполезным. Ложные показания еще не привлекли ни на чью сторону правду.       — Но в ваших интересах содействовать расследованию, — резонно возвестил Брайсон, продолжая пялиться в бумаги. — Хартли торговал спиртным и женщинами. Обычное дело в наши ревущие двадцатые. Опосля его гадюшник погорел. Мы распознали останки самого Хартли, но личности девушек так и не были установлены.       — Ладно вам, офицер, — примирительно увещевал в ответ я, посылая улыбку в перекрестие своих рук. Я выкручусь, непременно. — Мы оба знаем, что у этих женщин не было ни прошлого, ни будущего.       Брайсон поднял голову, вопросительно посмотрел на меня, вальяжно откинувшегося на спинку стула.       — Значит ли это, что среди них могла быть Мимзи — певица, обретшая популярность еще в ранних двадцатых?       Я вздрогнул. Джун. Моя милая Джун. Никогда я не плакал над книгами так, как она. Не пел романсов при дурном настроении, а ей пение излечивало душу. Стены нашей квартиры впитали ее запах, как и наша постель, и мое тело. В этих стенах больше не дадут вечеринок. И все наши песни отныне звучат в миноре и причиняют мне боль.       — Ну конечно, значит, — я беспокойно облизнул губы. — Всем известно, что Мимзи тоже погибла в том пожаре.       Брайсон расплылся в хитрой улыбке и с кичливым торжеством провозгласил:       — А вот и нет, — на этих словах я настороженно подался корпусом вперед. — В клубе Элиаса Хартли было семнадцать девушек. Но мы обнаружили лишь шестнадцать трупов — все они были молодые женщины с короткими волосами и ногтями, стриженными под корень. Вот такая у них была корпоративная норма.       — Откуда вам известно, сколько девушек состояло на службе у Хартли? — я искоса посмотрел на своего мучителя.       — Мой друг, — будто бы доброжелательно начал Брайсон. — Девушка может сменить одежду, но от этого она не переменит личность. Вы же ходили в «Марию Терезию» достаточно долго и часто, чтобы понять это. Вы, безусловно, знали каждую из обитательниц этого публичного дома — пусть не поименно, но отличали одну от другой, однако не утруждали себя их подсчитыванием. А у Хартли все были «свои» — за годы существования его заведения девушки оставались все те же — только одной из них стало меньше, но ей быстро нашли юную замену, восполнив состав.       Я потрясенно молчал. Брайсон, приняв мое молчание за страх или уступку, бодро продолжал:       — Дело в том, что Хартли не так уж давно, как вам всегда казалось, занимался этим бизнесом. Он выглядел старше своих лет, он был будто бы опытный делец, но на деле с детства он был всего лишь торгаш, и не более. А вы часто гостили у него, так? Слишком часто, будто собирались породниться с Хартлиевским домом. К тому же, я осведомлен, что вы недавно потеряли невесту. Сдается мне, Мимзи в тот злополучный день осталась жива.       Тут он полез в кожаный портфель и выудил оттуда несколько фотографий. И разложил их на столе перед моим носом легкими движениями, выворачивая запястья:       — Вы узнаете эту даму? Подчеркиваю, перед вами — один и тот же человек. Да, глаза не обманывают вас! И у меня глаза тоже на месте.       Я пораженно осмотрел фотоснимки. Нет, Хэл Брайсон ошибся, сам того не ведая. На первой фотографии позировала Мимзи — она полулежала на софе в длинном, перехваченном лентой под грудью платье, с сигаретой между пальцами, и голову ее венчал ободок — сползший на голову нимб. В углу фотографии — подпись из двух сердец, автограф от всего сердца. На другой в объектив фотоаппарата улыбалась Джун Хартли, лет на пять старше Мимзи, но словно помолодевшая, счастливая и простая, без нимба, без загадки и усталости в темных глазах. Но — спорить тут бессмысленно — обе девушки были отражениями друг друга. Губы Хэла Брайсона зашевелились беззвучно, он что-то говорил, но я не слышал. В уши мне ударил смех Джун. Я потряс головою, чтобы его отогнать.       -…А посему эти фото позволяют мне предположить, что талантливая артистка Мимзи и ваша покойная невеста Джун Хартли, сестрица Элиаса Хартли, взявшаяся из ниоткуда после смерти брата, были одним и тем же человеком. И вы, с вашей любовью посещать «Марию Терезию», не могли об этом не знать.       Отпираться — сделать самому себе хуже. Признаться — подвергнуть себя и свою репутацию неоправданному риску. Из двух зол я предпочел выбрать наименьшее, а то, что поплоще, оставить напоследок.       — Даже если так? В чем конкретно вы меня обвиняете?       — Причина пожара «Марии Терезии» вечером десятого апреля тысяча девятьсот двадцать третьего года до сих пор не установлена. Но мы выяснили, что очаг возгорания находился в комнате, бывшей гримеркой Мимзи. И это при том, что в комнате не было ни камина, ни газовой печки, ни даже свечей — ни лужицы растаявшего воска. Как же так вышло? И почему тело Элиаса Хартли находилось в гримерке его, как мы с вами установили и как вы чистосердечно признали, сестры, а сама Мимзи осталась жива?       — Откуда мне знать! — в сердцах воскликнул я. — Да и зачем вам это? Какой от меня прок в этом деле?       — Потому что только с вами мисс Хартли могла поделиться подобными обстоятельствами своей жизни, — спокойно, как по бумажке, ответствовал Брайсон. А он неплохо играл. Ему даже не было нужды в суфлерах.       — Даже если Мимзи — поджигательница и братоубийца, вы не в силах привлечь к ответственности покойницу!       — Согласен. Привлечь мисс Хартли к ответу я, бесспорно, не могу. Я всего лишь распутываю это дело. Но вот привлечь ее жениха — я бы даже сказал, возможного соучастника преступления — вполне могут по моему указанию.       Я рассудительно не обратил внимания на его угрозу.       — Хартли был сутенером, — промолвил я, вновь отгораживаясь от детектива скрещенными на опавшей груди руками. — В аду ему самое место.       — Да, но вы, кажется, забываете, что в том пожаре погибло много ни в чем не повинных людей. Мисс Хартли, может, и сделала доброе дело. «Марию Терезию» как актив давно следовало арестовать, а Элиаса Хартли бросить в тюрьму, он занимался незаконной, противоправной, безнравственной деятельностью, как вы считаете?       — Что же вам мешало расправиться с ним раньше?       Хэл Брайсон таинственно улыбнулся.       — Господин Уэбстер, я всего лишь детектив, а не главный полисмен или градоначальник.       — Оно и видно, — язвительно прокомментировал я.       Молчим. Тишину заполняет шелест бумаг. Брайсон внимательно их разглядывает, а я с немым недовольством ожидаю следующего его вопроса.       — Отчего же погибла ваша невеста, Мимзи или Джун Хартли — как вам привычнее ее называть? — наконец выдал он, в очередной раз с осточертевшим подозрением воззрившись на меня.       — Мимзи погибла в пожаре. А моя невеста умерла от менингита.       — Как жаль, что вы все еще отрицаете очевидное, — голосом, полным сожаления, пожаловался Брайсон. — Ну ладно, инстинкт самосохранения еще никто не отменял.       Опять молчим. Тишина становится напряженней. Брайсон листает бумаги так, словно натачивает топор, коим лишит меня жизни без суда и завершенного следствия.       — А что произошло в марте двадцать четвертого? — интересуется он, поднимая на меня холодные — такие бывают только у закоренелых северян и болельщиков демократической партии — глаза. Для того-то его и направили сюда с Севера — наводить порядок.       — Что произошло в марте двадцать четвертого? — с вызовом гляжу на него я.       — Ах, вы не помните? Позвольте вам напомнить, — вновь детектив полез в портфель, вновь достал на свет улику — мой старый нестиранный платок, утерянный на Марди Гра. Весь в чужой крови, некогда преданный мною предатель моих интересов.       — Это не мое, — тут же открестился от платка с предательски вышитыми на нем инициалами я.       — А чье же? — действительно, чье же еще? — Мистер Флауэрс утверждает, что именно вы вели карнавал Марди Гра пятью годами ранее.       — Четырьмя, — автоматически поправил я Брайсона и только после этого понял, какую глупую ошибку совершил.       Брайсон удовлетворенно хлопнул в ладоши, и я подпрыгнул на месте. Так недолго скопытиться от сердечного приступа.       — Значит, вы все-таки присутствовали на том карнавале! И, должно быть, помните о страшной резне в ту весеннюю ночь.       — Не помню, — отвернулся я.       — Но как же! — не унимался Брайсон, утверждая и увеличивая каждым своим словом диспаритет наших сил. Невосприимчивый ни к людскому красноречию, ни к прямодушию, он оказался настойчивей, чем я мог подумать. — Именно из ваших уст город узнал о трагедии. Ужасная ночка была, правда? Мы до сих пор не вышли на след того убийцы. Теперь я боюсь, что дело глухое, но, может, у вас были основания кого-либо подозревать?       — Офицер, как это связано с делом Хартли? — я окончательно запутался, сбился с пути, которому следовал сам. Возможно, Брайсон нарочно водит меня за нос, заставляет плутать без ответа, без четкого понимания того, куда он меня ведет. Я вспомнил, что он взялся найти то — как нарекли меня газеты — чудище, которое учинило резню на Марди Гра, еще в марте двадцать четвертого. Допустим, что он так же вел дело о поджоге «Марии Терезии» — да, в тот день погибло много людей, много пьяни (а как же сухозаконная Америка без пьяни и шпаны?), потому и такая возможность есть. Но то, что на допрос он вызвал именно меня — как минимум странно. Или ему показалась подозрительной моя причастность к обоим делам и он пытался прояснить мою активность, или…       — Сэр, вы не должны забывать, что я всегда действую в угоду суду и государству. А что до загадочного исчезновения маклера Генри Гриссома? Он добросовестно трудился на рынке недвижимости. Разве не он продавал вам квартиру…       Началось. Что ж, я должен был это предвидеть.       — Квартиру мне продала мадам де Легран, — нетерпеливо оборвал его я.       — Любимая клиентка Генри Гриссома, — вставил Брайсон. — Куда же делся сам Гриссом?       — Не знаю. Исчез и все. Не отвечал на звонки. Не телеграфировал.       Буквы «Ф» и «У» на моем носовом платке, пропитанном старой кровью, расползаются перед моими глазами. Мне конец, да, конец…       — Как странно, что в наиболее загадочных событиях последних лет неизменно фигурируете именно вы, мистер Уэбстер!       — Да, без сомнения, странно, — отстраненно поддакнул я.       — Интересно, что об этом думала ваша невеста?       — Она не жаловалась.       — Понимаю. Большая разница в возрасте.       — Моя невеста была всего на пару лет старше меня, если вы об этом.       — На пару лет? А не на четыре ли года, господин Уэбстер?       Проговорился. Ну и черт с ним. Документы подделаны в другом штате. По законам Луизианы меня судить не могут.       — Мне нет необходимости врать о своем возрасте. Вы не папа римский, а я не кардинал Ришелье.       — Выспренными выражениями меня не провести, сэр. Сколько вам лет, господин Уэбстер? От рождения, а не по паспорту?       — Этого не знала даже моя невеста. И вы не узнаете, — моя гримаса сползла, кончики губ опустились, глаза отчего-то сонно слипались. — Я имею право… хранить молчание.       Сдался добровольно, но не раскололся вконец. Уступил. Признал: мне нечего противопоставить проницательности детектива. Это уже не рецессия и не спад, это суть есть упадок. Овладевший победой, Брайсон нанес последний, уничижительный удар, уже не ради того, чтобы добиться от меня правдивых показаний или раскаяния, а просто для закрепления собственного превосходства:       — Между нами, господин Уэбстер: ваши эфиры изобилуют мелким ханжеством и безвкусицей. И как вы умудряетесь нравиться людям?       Задев меня за то последнее живое, которое во мне еще оставалось, детектив довольно закурил. Реваншистски настроенный, я не простил ему этой грубости.       — Это талант, который я в себе развил, — ответил я на вопрос, не предполагавший ответа. — Вы, как человек, его лишенный, пожалуй, сочтете сие явление интересным объектом для исследования.       Хэл Брайсон только пожал плечами, поправил кепи, достал из портфеля журнал знаменитых франкоязычных комиксов и махнул рукой: на сегодня и, как впоследствии оказалось, еще на пару грядущих лет я был свободен.       Что и говорить, я был оскорблен и растерян; мою гордость растоптали, и она все не регенерировала. Я больше не хотел сражаться за собственное благополучие: внутри меня одновременно произошли демилитаризация, конверсия и истощение ресурсов. Из некогда демонической фигуры я превратился в трусливого кролика — добычу для хитрого лиса навроде северянина Хэла Брайсона. Я был как та разрушенная фабрика из моего сна. Я сломался. Смерть Джун обернулась для меня страшной трагедией, после которой я так и не оправился и не нашел утешения.       Мои друзья между тем жили жизнью активной, вовлеченной в единую мировую сеть множества других переплетенных друг с другом жизней. Мир менялся, и это отражалось на близких мне людях, но сам я застрял разумом и сердцем в середине двадцатых, когда все казалось таким прекрасным. Монро ездил на ликвидацию последствий наводнения двухлетней давности в штат: собственными руками он помогал разгребать завалы в рыбацких деревнях по берегу недавно взбунтовавшейся Миссисипи, и даже подрабатывал на строительстве новой системы дамб, и собрал шикарный материал для наших эфиров. Джин влюбился юношеской любовью — в звуковые фильмы с кинодивой Марлен Дитрих и Национальную футбольную лигу, а Мура, так боявшегося погибнуть от какой-нибудь хвори, везде сопровождала баночка с пенициллином, она сделалась для него вроде нательного крестика для христианина.       Всеобщий достаток и незнание бед побудили их забыть о кризисах и войне, об уличных беспорядках и голодоморе. Они были одержимы шопингом и увлечены чужими открытиями и изобретениями. Они недальновидно скупали ценные бумаги, когда надо было вкладываться в золото и нефть. Но я-то всегда помнил, какой жестокой может оказаться судьба и какими непредсказуемыми — рынок и биржи. Поэтому, когда в октябре двадцать девятого грянул кризис, я не особо удивился.       …И, сказать честно, обрадовался: теперь весь мир разделит со мной мою скорбь. Только я по-прежнему скорбел по Джун, а мир — по лучшим, беспечным временам. Новый Орлеан разваливался у меня на глазах: на смену запруженным, гомонящим площадям пришло мертвое опустошение. Производства разорялись, люди лишались работы — и не могли найти новую. Конторы занятости не успевали обслуживать жадных до трудоустройства граждан. Цены росли, а зарплаты падали, и ценные бумаги теряли в цене и обесценивались. Рынок был переполнен товарами и деньгами — и взорвался, не выдержав перегруза. Деньги разлетелись и превратились в бумажки. Фермерам оказалось неприбыльно поставлять в магазины мясо и крупы. На двери булочной появилась вывеска: «Хлеба нет». Люди голодали и дохли от голода и болезней, как мухи. Пенициллин не спасал. Коммерсанты теряли деньги — и смысл жизни. Они выбрасывались из окон, вешались на дверных ручках и приставляли дула пистолетов к вискам. Горе легче было запить — паленой водкой торговали бутлегеры, и случаи отравления алкоголем резко участились. Бутлегеры наживались на смерти — и вскоре одна элита сменила другую: закаленные в нечеловеческих условиях конкуренции при Сухом законе бандиты пришли на смену одряхлевшим и утерявшим от хорошей жизни хватку дельцам. Один только монополист Флауэрс мог как прежде курить сигары и дуть бренди, в ус при этом не дуя.       От плохих условий жизни женщины теряли детей, а дети — зачастую обоих родителей сразу. Дома и квартиры пустели, многие от безысходности переезжали прямо на улицы; дабы получить помощь от государства и церкви, следовало простоять в огромной очереди — и люди стояли часы и дни, стояли в холод и на жаре, под дождем и в шторм. По всему Орлеану выросли палаточные лагеря, ранее с таким трудом ликвидированные — палатки ставили прямо на трамвайных путях, и несколько раз я лично был свидетелем того, как господа справляли нужду в цветочные клумбы. Для меня Великая депрессия была чудесным временем: каждая улица в Америке наполнилась страданием, и это страдание пробудило мой дух. Тем не менее, от бездомных и сирот было много шума, грязи и опасности. Теперь нельзя было выйти из дома после захода солнца, чтобы не пасть жертвой ограбления, мошенничества или вымогательства. По сравнению с разбоем начавшихся тридцатых ревущие двадцатые предстали сказочным, волнующим и гостеприимным миром. Я увяз во внутренних противоречиях — восторг сменился растерянностью. Я не знал, как относиться к этой общенациональной беде. Против войны можно выступить, можно активизировать сопротивление, трудиться на благо общества и воевать во имя родины. Но как сформулировать и популяризировать собственную позицию в отношении экономического кризиса? Он ведь в отличие от вооруженной войны не бесчеловечен, он — закономерная часть экономического цикла, после которой грядет оживление. Да и кого теперь, в общем-то, интересовало мое мнение, когда война, столь отличная от Великой, вылилась на мирные улицы?       Вынужден, однако, признать: промышлять убийствами в кризис, во время упадка морали и забвения законности, стало легче — а непорочные души одиноких, потерявших семьи в пожаре великого кризиса, доверчивых детей чтились бесами, как никакие другие.       Тридцать первый год оказался богатым на события: в начале февраля мой старый друг Бенджамин Мур наложил на себя руки. В разгар трудных времен его покинула молодая жена — вот такой он был по жизни везунчик. Он застрелился из Ремингтона образца тысяча девятьсот одиннадцатого года. Все его сбережения и вклады в банках обесценились, от него ушла жена, и он застрелился. Он — свергнутый — нет, добровольно ушедший в отставку — правитель, я — узурпатор, незаконно предержащий власть на его станции, но с его смертью коммерческое радиовещание города осиротело, осталось безотцовщиной. Хэл Брайсон привлек меня как свидетеля по делу. Его имя было очень созвучно с тем ругательством, которое я буркнул себе под нос, получив от него телеграмму.       И в этот раз обошлось. На вопросы я отвечал по возможности уклончиво, но понимал: защита подействовала, влияние оккультного ритуала, проведенного много лет назад в «Марии Терезии», и кровавого договора, заключенного там же, оставалось непрестанным. Когда соседи Мура услышали звук выстрела, в его квартире никого не было. За меня вступилось неопровержимое алиби: в тот день, в тот самый час и ту самую смертную для Мура секунду я пил кофе в ленч вместе с Джином и Медвежьим Когтем. Меня вновь по-доброму отпустили, не нарыв доказательств моей виновности хоть в чем-либо. Летом в город вернулся Дик: я получил от него телеграмму, и мы встретились в пабе, оба измученные: я — трауром и одиночеством, тоской по Джун, Дик — странствиями и прочими превратностями судьбы.       — Салют, — хмуро, с видом приговоренного к смертной казни, приветствовал меня мой старый камрад, махнув рукой с огрубевшими пальцами. Он показался мне чужим, неприкосновенным, он предстал передо мной инопланетянином, и я не пытался более протиснуться в его личное пространство. Затем он развернулся и направился к бару, и я последовал за ним, точно желая не отставать от него, желая нагнать его, как свое прошлое, держась на расстоянии, но чтя нашу общую память.       — Где ты пропадал все эти годы? — несколько отрешенно, все еще не решаясь поверить в его возвращение, спросил я, заказав нам выпить. В Новом Орлеане он был проездом и ненадолго, но я все равно обрадовался нашей встрече, как радуются по обыкновению выигрышу на скачках, пусть и не самому крупному. В конце концов, он всегда являлся единственным человеком, который вызывал у меня неподдельную симпатию.       — Спал с одной шлюхой в Чикаго, — Дик повел потускневшими зелеными глазами, запустил руку в потемневшие лохмы. Это был уже не тот Дик, коего я знал: он, как и я, менялся постепенно, с годами, но не под моим присмотром, и потому-то перемены в нем, должно быть, я счел столь резкими и чрезмерно уловимыми, они бросались в глаза, как пятна бензина на зеркальной поверхности лужи.       — Каким ветром тебя занесло в Чикаго?       Дик хрипло посмеялся:       — Южным. На самом деле, там много выпивки.       — И много вооруженных до зубов разбойников.       — Но приманка-то сработала. Теперь думаю, по глупости я туда заехал. Холодно там…       Он поежился, будто вспомнив и прочувствовав чикагский мороз, и только тут я, в раздумье о том, стоит ли оповещать его о безвременной кончине нашей общей любимицы Джун Хартли, заметил, что на нем не было старой шляпы.       — А… — слова я подбирал с усилием, будто складывал в уме миллионы. — Как тебе Арканзас?       Дик неприязненно поморщился:       — Паршивое место, деревня, даже не Даллас. В Чикаго сейчас принято говорить — колхоз; они очень следят за мировыми тенденциями. Но в Мансфилде я чудом не женился. Она была безграмотная. Я дал деру через окно в ратуше, знаешь… Я разочарован в любви. Уж лучше забыть, сколько несчастья она мне принесла. Сейчас думаю махнуть на запад, в Лас-Вегас. Пойду служить распорядителем в казино, это теплое местечко — там всегда водятся деньги и топят. И океан поблизости Тихий, стало быть, и побережье обещает быть потише.       — Грандиозные планы, — скупо прокомментировал я.       — Ну да.       Паб погрузился в молчание вслед за нами. Я не знал, о чем еще говорить, что можно спросить. Я сам себе был смешон, и Дик затаился, почувствовав это, прочитав по моей кривой, вымученной улыбке. Затем он повернул голову, уронил ее на плечо и неожиданно вопросил:       — Они устроили за тобой слежку?       — Я знаю, — я с улыбкой повернулся к нему всем телом. — Неприятно, правда?       — Да что с тобой?       Слишком много вопросов. Они витают вокруг, парят в воздухе, вопросительные знаки, восклицательные, многоточия, скрипичные, басовые, альтовые ключи, и ни одного слова, ни одной ноты, и несется река, а по ней, вниз по течению, труп черномазой вечно семнадцатилетней девчонки, и гниют под землею, в разломленном гробу, останки двоих — парня и девушки, навеки друг с другом связанных, и по ту сторону Миссисипи бушует пожар, я отчетливо вижу зарево, этот пожар не потушить, не предать забвению память несчастных маленьких проституток, и на передовицах всех газет по-прежнему резня на Марди Гра, резня на Марди Гра…       Шрам на ладони нарывает, кровоточит, Дик отшатывается, указывает мне на кровящую ладонь, и я смеюсь, шлепаю красной ладонью по лицу, перемешиваю кровь со слезами, с гноем и слизью, совершенно не человеческими, они от лукавого, а я не от мира сего.       — Что смешного? — хмурится рядом Джун, меж бровей залегает ломаная морщина. — Что смешного? Что смешного? Что смешного?       Я смеюсь ей в лицо, беру ее за плечи и встряхиваю. Оставила, оставила меня, выставила душегубцем, сделала меня своей смертью, меня, а не свою злосчастную голову и того червя в ней, выевшего ей мозг. Не менингит. Меня!       Официантка орет, хлестает меня по липким красным щекам, и я отпускаю ее, отшвыриваю и несусь вон, сшибая на своем пути людские фигуры, сметая вылезающие отовсюду тени, их кривые злые ухмылки, в отчаянии и бешенстве бью себя по башке, вытряхиваю из нее Джун, бесполезно. Ее не вытряхнешь, не вытравишь из меня.       Телефон почему-то вещает голосом моей матери, и я воплю в трубку о своем безумии, и Мадлен на том конце провода превращается в тощего шепелявого сержанта, он подсоединяется к другому проводу, и вот мы уже на одной линии с Хэлом Брайсоном, и весь чертов Новый Орлеан, прильнувший к трубкам, слушает мою зычную, но хлипкую от подкативших слез исповедь.       — Я… Я убил негритянку из Хьюстона, позвоните Фаберу, он такой большой, больше человека ты точно не видывал. Скажите ему, я ее убил. Убил, сержант, хорошо меня слышишь, шаболда? Ей было семнадцать, и она ложилась под всех, кто был готов с ней лечь. А мне было пятнадцать, док. Для меня Хьюстон — это она… Позвоните моей матери, ну, да вы ее знаете, Сумасшедшая Мадлен из Лаббока, дочь офицера ван Джоса. Не говорите, что не знаете, ее весь Хьюстон знает! Она тоже ложилась под всех, кто был готов с ней лечь, и до сих пор ложится, старая шалава! Позвоните Мэгги со швейной фабрики, скажите, я готов с ней лечь, если она такая же, как в восемнадцать. Позвоните Дику, мать его, Фортнеру из Далласа, он сучонок, самый большой сучонок на всем проклятом юге нашей страны! Позвоните Элиасу Хартли на тот свет… Да-да, мы с вами об одном и том же Элиасе Хартли говорим? Скажи ему, я таки лег с его сестрой. Послушай сюда, это я отправил его на тот свет! И сестру его тоже отправил, слыхали о Мимзи, была такая певичка в ранних двадцатых! Как вам такое?! И всех вас отправлю, отправлю на хрен в…       Послышались гудки, приводящие меня в чувство. Наконец я опомнился. Что произошло? Что сотворил со мной этот иллюзорный засланец Брайсона, разведывающий обстановку, в чертовом пабе? Что я пил? Да я и не пил вовсе, а Дик не возвращался в Новый Орлеан, нет, и духу его тут не было, он сейчас сдает карты в каком-нибудь шалмане на пути в Иллинойс. Он уехал из Орлеана в один день поездом — и был таков. Мне померещилось. Вот почему он не изменился ни на грамм. Вот почему тяжелая жизнь в переездах и батрачестве никак не отразилась на его внешности. Он пожаловал в Новый Орлеан таким же, каким покинул его пять лет назад. У него теперь другая жизнь, ее ваяют другие люди подобно кусочкам смальты, образующим в единении мозаику, у него другие мысли, заботы, мнения и переживания, он о нас позабыл. Эти пять лет прошли в пять дней, а два месяца, за которые сгорела Джун, затянулись на века.       Огорошенный собственными неосознанными действиями, я повесил трубку, навалился на стенку будки, прислонился к ней щекой, оставив потный развод на стекле. Сложно поверить, сдал сам себя. Ко мне подослали развязавшую язык фата-моргану. И вряд ли это дело рук Брайсона. Но Брайсон уже идет за мной, он у меня на хвосте, он…       Моя смерть.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.