ID работы: 7872580

О нем

Гет
NC-17
В процессе
490
автор
swc748 бета
tayana_nester бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 574 страницы, 18 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
490 Нравится 382 Отзывы 107 В сборник Скачать

О любви

Настройки текста
       Любовь как жвачка – однажды она потеряет вкус, и ты просто возьмешь другую.        После паранормально жаркого лета пришла холодная осень. С промозглыми ветрами и бесконечными проливными дождями. Если сентябрь еще слабо отдавал прогретым теплом ушедшего августа, то октябрь был полностью подернут мрачным, темно-серым влажным небом. Осенний холод пришел резко, играя на контрасте летнего зноя. Вся зелень в один момент будто выжглась с улиц. Под ногами активно гнили опавшие пожелтевшие листья: изорванные в клочья и потемневшие, свалявшиеся по всему городу в грязное, мокрое месиво.        В просторном кабинете царила дневная серая полутьма. Очередной ливень, собиравшийся еще с ночи, добрался до Москвы только к полудню, давя с неба провисшими тяжелыми облаками.        – Вы выглядите гораздо лучше, – отметил на непривычно раннем сеансе Шолохов; не изменяя себе, он был в очередном чудовищном галстуке в крупный красный горошек. – Давно с вами не виделись. Мой совет пошел вам на пользу, Александр?        Дементьев ответил не сразу, лениво наклонив рукой только что наполненный стакан с виски . Жидкость давала тусклые, будто безжизненные блики от серого естественного освещения. А затем поставил его обратно на низкий столик, так и не пригубив.        – На пользу мне пошли выписанные таблетки, – едко протянул Александр, удобнее откидываясь назад на спинку кресла. Нездоровая бледность и глубокие тени под глазами сошли с его лица. Он больше не выглядел больной тенью самого себя без сна и потребностей два месяца назад в этом же кабинете. – Сон восстановился. Кошмаров больше нет.        Точнее будет сказать, что ему больше не снились сны вообще.        Шолохов лишь коротко кивнул головой, что-то быстро чиркнув в своем блокноте, а затем прохладно повторился:        – Вы должны понимать, что это временная мера… Эти таблетки вызывают сильное привыкание и рассчитаны на курс, длящийся максимум полгода. Будете принимать их дольше этого времени – больше не сможете спать без них.        Итого: ему осталось три месяца и шестнадцать с половиной дней. Его мозг посчитал в уме оставшееся время автоматически-рефлекторно. Аккурат к новогодним каникулам, двадцать шестого декабря, его организм окончательно подсядет на веселые таблетки.        Многообещающий подарок самому себе на следующий год.        Дементьев равнодушно повел плечом.        Зависимость от лекарства для него была в сущности пустяком. Все лучше, чем тленно лишаться рассудка от отсутствия сна.        – Расскажите, как вам работа учителя в школе?        – Ужасно, бессмысленно и беспощадно, – честно ответил Александр. – Там царит полный бедлам. Глупость, помноженная на глупость. Учителя в этой школе тупее своих учеников. Всегда считал, что нельзя, чтобы в школах работали одни женщины.        Устроиться работать в школу учителем математики было до абсурдного просто. Даже без привлечения нужных связей. Даже без педагогического образования. В этой, не от мира сего школе, ощущался острый дефицит кадров при битком переполненных детьми классах. Ему в нагрузку сразу же хотели дать чуть ли не всю параллель одиннадцатых и десятых классов, но он твердо заявил о желании работать только с классами физмата.        Шолохов выпрямился в кресле и отложил блокнот на столик. Впервые за все сеансы на его губах появилась тень искренней заинтересованной улыбки:        – Вы сексист, Александр?        – В какой-то мере… – кивнул Дементьев. – В массе своей женщины не наделены большим умом, так чему они могут учить подрастающее поколение? Ну, не считая, конечно, гуманитарных предметов, – он едко усмехнулся, – в которых и учить-то особенно нечего; дегенеративные предметы, как по мне. Даже в моей гимназии почти не было учителей-мужчин, а единственной действительно умной женщиной там была учительница математики. В этой же школе полный мрак, как и в учителях, так и в учениках… Впрочем, «полный мрак» – это определение всей современной системы образования этой страны в принципе.        – Что же там вам так сильно не понравилось в школе?        С его губ тут же едва не слетело:        «Абсолютно все».        Там все было не так. Начиная с самого первого дня преподавания, когда он в полной мере ощутил всю ограниченность, глупость и узколобость нынешних детей, а заканчивая тем, что в первый день в этой школе его чуть не сбила с ног мелкая, запыхавшаяся восьмиклассница в грязной уличной обуви, оставляющей мокрые разводы на кафеле.        – Я окончательно разочаровался в современной системе образования, но больше, конечно, в детях, – холодно процедил Дементьев. – Я веду уроки только в классах физмата. То есть, у лучших из лучших в этой школе. И они все, как один: глупые, пустые, не способные к обучению. Среди этого стада баранов по пальцам одной руки можно пересчитать действительно способных детей, остальные же просто позорище. В мое время в классах физмата были только самые умные и соображающие, других там не держали. Что творится в классах гуманитариев, мне и представить страшно…        Собственные ученики в классе наводили на Александра стойкое отторжение. Когда он смотрел на них: на детей, на учеников физмата, которые должны были быть самыми талантливыми из всего контингента этой дурацкой школы, на тех, кто должен был быть чистым листком в его руках, податливым пластилином, видел лишь обожженную пустыню. Они все были глупыми и неспособными. Как выжженная до черноты земля, олицетворяющая собой гибель всего живого, до такой степени лишенной смысла, света и души, что его мозг не был способен понять их узколобость. Проработав в школе около двух месяцев и более полно соприкоснувшись с мыслями этих детей, Дементьев внутренне взбунтовался, не в состоянии принять их глупость. Эта глупость, пустота в их головах и нежелание думать были настолько осязаемы, что казались ему чем-то абстрактным. Настолько это далеко было от него в их годы. Он не мог понять, как этих детей вообще угораздило попасть в физико-математический класс; раньше в таких учились только лучшие из лучших.        – Вы не любите детей? – спросил его Шолохов.        – Я не люблю глупость, – поправил его Александр. – И у меня никогда не было установки, что все дети – априори способные и хорошие, что только надо уметь каждого из них раскрыть. Это полный бред. Если ребенок с рождения тупой – ему уже ничем нельзя помочь. Как и бред то, что в каждом человеке есть что-то хорошее. В каждом из нас есть червоточина – вот что я знаю. Нет полного абсолюта. Каждый в чем-то гниет. А в детях эта гниль принимает особо извращенный характер. Дети насквозь пронизаны жестокостью, но почему-то этого никто не хочет замечать.        – Не кажется ли вам, что в такой оценке детей вы, в первую очередь, проецируете собственное детство?        – Возможно, – он саркастично изогнул бровь. – Вам, конечно, это должно быть виднее, Алексей Юрьевич. Все-таки диплом психотерапевта у вас.        – Мне видно то, что вам явно стало лучше, – вздохнул Шолохов, снова стянув со столика блокнот. – Это распространенная практика: возвращаться в прошлое в качестве педагога. Так закрываются очень многие детские и подростковые гештальты. В любом случае, погружение в давно забытую среду должно помочь не только с вашим общим моральным состоянием, но и с вытесненными воспоминаниями. Вам ничего не удалось вспомнить?        Позабытый болезненный разряд тока пронзил его левый висок. Рука Дементьева автоматически потянулась за нетронутым стаканом виски.        – Нет, ничего, – коротко ответил он, когда алкоголь прогрел его горло. – Мне кажется, я просто трачу свое время там. А мое время стоит дорого…        – Думаю, ваше ментальное здоровье стоит для вас еще дороже? Если это так, то нужно продолжать это погружение. Не все сразу. Однако, уже сейчас заметен прогресс. Вы говорили, что ваша первая любовь произошла в школе? И первая близость?        Смещение темы было нарочито переходящим личные границы в желании застать врасплох, но вызвало лишь насмешливую широкую улыбку:        – Секс и любовь не одно и то же, Алексей Юрьевич. 666        Тогда был выпускной в их гимназии с девятого класса.        Он почти уже это забыл, он даже не помнил ее имени.        Пустой мужской туалет на втором этаже. Вечер. Красно-белая плитка, замызганное зеркало. Его одноклассница, имя которой он уже не помнил, затащившая его туда, стояла в черной форме выпускницы с белоснежным передником. У нее темные волосы до острых плеч, безвкусно накрученные спиральными волнами и высоко захваченные пышными бантами, вульгарно красные губы под цвет плитки и родинка под левым глазом.        Она нервно улыбалась и мяла в руках передник, а затем неожиданно кинулась ему на шею. От нее ощутимо тянуло портвейном и герберами. Девочка сбивчиво и тихо шептала ему прямо в ухо о том, как давно его любит. Мягкими красными губами прикасаясь к его напряженной шее.        Это было так давно. И события того дня почти стерлись. Но все же он помнил ее размазанную помаду, огромные янтарные глаза и красную плитку.        Дурно, но, черт возьми, как тогда было хорошо.        Он невесомо провел пальцами по выпирающей остроте ребер – пробуя, играясь, изучая. Обнаженное женское тело пока для него ново и неизведанно. Девочка задержала дыхание, но шумно вздохнула, вздрогнув, когда его пальцы двинулись выше к груди. Сильно вжалась спиной в оконную раму; оранжевое закатное солнце золотило ее тело, покрывавшееся гусиной кожей.        Белые банты упали на кафельный пол, темные блестящие волосы рассыпались накрученными спиралями по ее плечам. Желание схватиться за них, дернуть, притянуть до упора к себе – почти нестерпимо, и он поддался ему.        Девочка уткнулась ему в шею, горячо дыша и стискивая пальцами рубашку на его спине.        – Это все похоже на сон, – шептала она.        Влажный, греховный сон.        Его первая ступенька к обители ада.        Рука Дементьева, выпустив ее волосы, опустилась ниже, требовательно раздвигая податливые, словно ватные, ноги. Последний неизведанный рубеж. Нестерпимое, неудовлетворенное возбуждение било оглушительным пульсом по вискам.        Его первый раз.        Внутри нее все тесно, влажно, жарко и до одури хорошо. Он начал двигаться внутри нее почти автоматически, рефлекторно, бездумно.        И чувство, что тогда горячо ширилось внутри него. Как наждачной бумагой натерло все внутренности, будто его высоко вздернули за невидимый крючок к небу, совсем близко к солнцу, и оставили там плавиться.        Когда Саша в очередной раз вжался в ее бедра особенно сильным глубоким рывком, девочка громко всхлипнула и зажмурила глаза, пытаясь отстраниться, сползти с подоконника, но его руки мертвой хваткой впившиеся в ее бедра, этого не позволили. Снова и снова притягивая ее к себе для очередного сильного толчка.        – Больно!..        Он нависал прямо над ее покрасневшим лицом, так близко, что их лбы почти соприкасались, – весь растрепанный, в белоснежной, мятой, распахнутой рубашке, с крепко сомкнутыми веками и блестящей от пота кожей. Он нашел ее красный подрагивающий рот вслепую и поцеловал, все продолжая и продолжая рывки, не в силах остановиться.        И в следующую секунду его тело пронзил острый, болезненный разряд удовольствия. Всего его трясло от напряжения; в самом остром пике он едва успел выйти из нее, оставляя густые потеки на ее животе и ногах.        Дементьев открыл глаза. Небо за окном горело в закатном багрянце. Алые блики заходящего солнца стекали по обнаженному плечу девочки, красной плитке и слепили ему глаза. Ход времени в эту секунду замедлился. Он тогда это прочувствовал. Будто одна минута продробилась на многие тысячи секунд. Звук бьющихся каплей воды о раковину казался приглушенным, эфемерным.        Все вокруг стало таким ничтожным. Неважным. 666        – Вы не запомнили ее имени? – переспросил его Шолохов, явно находя это забавным. – Как правило, мужчины на всю жизнь запоминают имя своей первой девушки… Вы же так легко вытесняете всю «лишнюю» информацию из головы.        – Я редко держу в памяти имена неважных для меня людей.        – А что касается вашей первой любви?        – Ее имя – прямая аллегория этого слова, слишком навязчивая и откровенная, чтобы когда-нибудь ее забыть.        – Вы говорите про девушку с именем Любовь? – Шолохов буквально выплюнул в него ее имя, что рефлекторно заставило напрячься и ощетиниться все внутри него.        Совсем, как раньше…        Дементьев показательно равнодушно кивнул.        – Вы ее хорошо помните?        Ее абстрактный образ еще не до конца оформился в его сознании. Он просто очень редко о ней вспоминал, но и не забывал никогда. И сейчас ее имя для него прозвучало как старая, знакомая песня по радио с утра в машине. Стоит лишь услышать первые ноты, как убавляешь до минимума, чтобы почти не слышать, но не переключаешь. Наверное, потому что эта песня была дорога ему когда-то, или что-то вроде того.        – Расскажите про нее. 666        Лапина…        «Давалка» Лапина.        Безвкусное тройное «L» синими чернилами на выцветших обоях.        Дементьев учился в десятом классе и тогда ему не было до нее ровно никакого дела, он о ее существовании-то знал только по грязным слухам, драматичным шепотом передающимся одноклассниками на уроках.        Слухов было много. И все гуталиново-грязные. Пошлые.        Тогда она была, как местная скандальная достопримечательность их образцово-показательной гимназии. Благо, что пальцами в нее не тыкали на коротких переменах.        В их первое знакомство, под просьбу позаниматься дополнительно от ее классной руководительницы, она многообещающе томно представилась Любовью и широко улыбнулась ему почти до сведения скул.        Идеально приглаженная, «испорченная» девочка Люба.        Дементьеву, в целом, было плевать и на грязные слухи вокруг нее, и на ее прилизанно-глянцевую внешность. Она вызывала в нем липкое отвращение. Даже дотрагиваться до нее не хотелось, словно он так сам запачкается. Тогда в ее светло-серых глазах он заметил странный блеск и расширенную расфокусность зрачков – будто обдолбанная.        Лапина находилась на грани отчисления за неуспеваемость по математике, и ее классная руководительница слезно умоляла с ней заниматься после уроков. У него же был тогда большой должок перед ней: так и не поданное заявление за фингал на лице ее сына и последующее заминание случившегося перед директором. Отказываться было некрасиво.        Так, дважды в неделю в конце учебного дня по вторникам и пятницам, Дементьев и Лапина сидели за одной партой в кабинете русского и литературы. «Занимались» математикой. Она делала вид, что учится и понимает, что он ей объясняет, а он изображал, будто его не тошнит от всего этого. Случайные ее касания тогда вызывали в нем брезгливую дрожь по коже и острое желание помыть руки. Учительница, маячившая во время занятий за их спинами, будто без ее присмотра они начнут заниматься чем-то далеким от математики, добавляла происходящему налет раздражающего сюрреализма.        Они никогда не разговаривали друг с другом после этих «занятий», а когда случайно сталкивались в коридорах гимназии, делали вид, что незнакомы. Будто не сговариваясь заранее играли в странную игру.        Эта «игра» началась сразу после их самого первого занятия. Когда он четко дал понять свое отношение и к ней, и к происходящему.        Когда ее классная руководительница вышла из кабинета, Лапина, «ожив», резко повернулась к нему, едва не задев его лицо своим длинным, высоко собранным хвостом, с фальшиво-благодарной широкой улыбкой:        – Саша, спасибо тебе большое за то, что помогаешь, – ее голос тянулся, как жженая карамель – такой же липкий и неприятный для него. – Правда. Если тебе что-то понадобится…        Он закатил глаза, презрительно морщась и перебивая ее:        – Хорошо. Как триппер понадобится, я тебя обязательно позову.        Улыбка на ее лице треснула, как будто бы лопнул невидимый шнурок, и с лица упала маска. Она, опустив глаза, с небольшим секундным замедлением отвернулась от него. Ее плечи под тонкой белоснежной рубашкой сильно напряглись. Поднялась на ноги, на скорую руку скидала тетрадки и учебник в портфель, не говоря ни слова.        Она больше вообще не скажет ему ничего еще очень долго: ни на занятиях, ни в коридорах гимназии.        «Пустая, глупая, грязная блядь» – пронеслось у него тогда в голове.        Но, уже выходя из кабинета, она вдруг остановилась. Резко обернулась назад к нему, расправила плечи и показала ему средний палец.        Как кинула обратно перчатку на дуэль (или в их случае приглашение в «игру») ему в рожу.        А он от нелепой абсурдности произошедшего, неожиданно для самого себя зашелся в хриплом долгом хохоте в пустом кабинете русского и литературы. Под осуждающие взгляды Достоевского, Бродского и Толстого со стен.        Наверно, именно тогда и проснулся интерес.        После они увлекательно играли в игру «кто кого не высмотрит». Она из-за обиды (ей-богу, такая чувствительность подобных девочек для него карикатурно-абсурдна), он из принципа. И все же продолжая заниматься дважды в неделю математикой, где обоюдное игнорирование прекращалось на время, он чувствовал противное скользкое чувство недосказанности и не мог избавиться от него. И с каждым таким занятием оно ширилось и росло. Правда, игрались в слепых котят они всего два месяца. Лапина, как всегда, мухлевала. На выходе из гимназии после последнего урока, она самозабвенно тыкалась в губы его одноклассника с видом, что не специально.        Дементьев тогда проиграл. Остро смотрел прямо на нее через толпу учеников, выходящих с гимназии, и она это прекрасно видела. Насмешливая, откровенно блядоватая улыбка очертила края ее покрасневшего рта.        Game over.        Теперь в коридорах они смотрели друг на друга. Он презрительно-брезгливо, как смотрел бы на использованный презерватив, она по обыкновению остро скалилась улыбкой ему в ответ. Это бесило. И тогда все предсказуемо начало трещать по швам. Игра в слепых закончилась. А дополнительные занятия по математике дважды в неделю и обоюдная молчанка после – нет.        Пока в один из дней он не встретил ее во время уроков беспечно сидящей на подоконнике. Темные волосы Лапиной были убраны в высокий хвост, ей часто выговаривали за распущенные волосы, но убирала она их редко. За окном лил серый дождь, и она пальцами чертила на окне места, где капли с обратной стороны стекла скатывались вниз.        – Лапина? – позвал ее Дементьев. Вообще, он планировал пройти дальше, продолжая их уже поломанную игру «я тебя не вижу» по привычке, но отчего-то остановился и окликнул ее.        Она повернулась к нему медленно, почти нехотя. Будто бы сомневаясь, что услышала его голос вне стен кабинета русского и литературы.        – О, уже не боишься заразиться от меня триппером воздушно-капельным путем? – язвительно протянула Люба, перекидывая кончик хвоста себе за спину. – И друзья называют меня «Лапка». Просто Лапина звучит как-то грубо…        – Я не твой друг, – холодно напомнил он ей. – Почему ты не на уроке?        – А ты почему?        – Физкультурник отпустил всех пораньше.        – Аа… – Длинные темные ресницы легли тенями на щеки, – а меня вот выгнали.        – За что?        – За правду.        Саша едко смотрел на нее, почти не мигая, и Лапина, устав ждать наводящих вопросов и изображать загадочную меланхолию, резко выпалила:        – Сказала нашей тупорылой историчке во время ее дифирамб, что Сталин худший мудак, который только мог быть в истории СССР. И если ей так хочется превозносить людей устраивающих геноцид, пусть для начала прочитает «Mein Kampf». И, знаешь что? Родителей завтра к директору. Поставили вопрос об отчислении за срыв урока, оскорбления учителя и пропаганду нацизма.        – Тебе повезло, что совок распался четыре года назад.        – А мне вообще всегда везет, знаешь?.. Как утопленнице.        Лапина насмешливо улыбнулась ему. Пространство вокруг приобрело теплый оттенок. Хотя серый унылый дождь за ее спиной, казалось, стал еще сильнее барабанить по окну и подоконной металлической раме. А ему вдруг стало не по себе, потому что на мгновенье показалось, что она какая-то кривая солнечная дуга на проекции серого дождливого неба.        – Саша, я рада, что мы теперь разговариваем.        Прозвучало почти как капитуляция, но с намеком на что-то греховно большее.        Случайных прикосновений на их занятиях становится действительно до неприличия больше. И ему больше не хотелось брезгливо отдергивать руку после каждого из них. Она будто въелась под его кожу гуталиново-нефтяным пятном: не отмыться уже. И теперь ему тоже хотелось трогать. Как и, правда, заразился.        В ее задеваниях локтем и острых, брошенных как бы невзначай взглядах на его губы, была особая прелесть, потому что это она не специально. Она была из тех, кто пьет всегда залпом и сразу до дна, из тех, у кого сумасшедшие глаза с вечно расширенными зрачками и хриплый, заразительно-громкий смех. Дементьеву тогда казалось, что и срок жизни у таких девочек вроде нее короткий, способный тягаться лишь со сроком годности кефира, что истекает через неделю.        За окнами – выцветшее голубое небо мая, все затянутое в белесых облаках, как в спрессованных комочках пуха. Он механически холодно объяснял ей решение уравнения. Ее рука чертила кривую биссектрису, но дрогнув, вдруг остановилась. Лапина хрипло набрала воздух в легкие и задержала дыхание.        Ржавая трель звонка оглушительно пронеслась по классу.        Как всегда не вовремя.        – Саша, на сегодня все. Можете уже идти, – обозначила конец занятия ее классная руководительница из-за своего стола. Ярко-красная шаль на ее плечах слепила огнем глаза и без того воспаленный, разгоряченный мозг.        Лапина крепко свела колени вместе, зажимая ими его влажные пальцы, не давая ему выдернуть руку из-под парты.        Все между ними было перепутано и грязно настолько, что кружилась голова. А где-то внутри, под его диафрагму, забилась колючая ржавая проволока, царапая внутренности. Тлеющее острое желание было будто бы осязаемым. Оно царапало и жгло его изнутри. Одновременно и крышесносно хорошо, и тошно, и грязно, и неправильно; все равно, что хотеть облизать полную окурков пепельницу. Все равно, что хотеть сожрать песок или грязь.        Они занимались математикой, не физикой, но статический ток бился по его венам при одном лишь упоминании ее имени.        На следующем же занятии ему все больше и больше казалось, что они с Лапиной – как красиво рассаженные детьми куклы, которым еще нельзя трахаться. А учительница, маячившая тенью за их спинами, как маленькая капризная девочка. Еще не разрешила.        – Ребята, я вас оставлю сегодня одних заниматься, – неожиданно сказала им в тот день ее классная руководительница. Это было их последнее занятие. И полный карт-бланш. – Вот ключи… – Она положила их на свой стол. – Саша, закроешь кабинет и занесешь их на вахту, как вы закончите?        На его лице не дрогнул ни один мускул. Он был таким же отстраненным и холодным, как всегда, будто бы ничего сейчас не происходило внутри него.        – Конечно.        Когда учительница вышла, оставив их впервые наедине, они коротко встретились глазами. И вдребезги, на мелкое стеклянное крошево, разбились его: стремление держать расстояние, желание сохранять холодную голову и брезгливое отвращение к ней на уровне рефлекса, как к девушке, ноги которой расходились чаще питерских мостов ночью.        Лапина.        Ебанная Лапина.        Она улыбнулась ему на его голодный, острый, откровенно больной взгляд понимающей улыбкой. Самодовольной улыбкой человека, который понял, что произошла перемена мест слагаемых, и теперь она нужна ему больше, чем он ей. Что ему нужно теперь больше, чем исподтишка.        Но от перемены мест слагаемых – сумма не меняется.        Лапина не осуждала его за такой откровенный голод. Лапиной нравилось, когда ее хотели. Лапиной нравилось, когда ее желали.        Без продыху. Откровенно. Без намека на двойственность.        Они столкнулись губами в безумном лихорадочном порыве. Крепко вцепившись в друг друга, чуть не перевернув парту, будто не могли утолить вековой голод. И хорошо, и плохо, чрезмерно в своей неправильности настолько, что жгло фантомной болью в ребрах, но приятно отдавалось горячим импульсом внизу живота.        Ее губы отдавали чем-то приторно сладким, рафинадным с ржавым привкусом; эта сладость раздражала его рот, гортань и пищевод. Жгла его внутри кислотой. У Лапиной короткая школьная юбка с высокой посадкой, но без ремня, а ремень бы пригодился… Чтобы стянуть его или ее руки, чтобы не трогали или наоборот, – чтобы трогали и никто не мешал.        Не хватало пространства, и воздуха, и здравого смысла.        Вся она в его руках была отзывчивая, мягкая, плавная, как хорошо настроенный инструмент в руках музыканта. Саша провел пальцами по сильно выступающим хрупким шейным позвонкам – чуть надави, переломятся словно мел – как по струнам. Она вся выгнулась под его прикосновениями поломанной острой дугой. Раскрыла себя ему, как цветок.        Призывно выгнутое тело девятиклассницы на парте с распахнутой рубашкой и задранной юбкой под взгляды портретов писателей и поэтов золотого века – пошло и вульгарно. Но не настолько, как вытряхивать под партой из нее пальцами оргазмы в этом же кабинете.        Они тяжело дышали в унисон. Рвано, хрипло, с придыханием. Лапина пахла, как открытое окно прямо после летнего ливня.        Жар бухал в его голове. И ничего в жизни ему еще так сильно не хотелось, как ее.        Люба залезла холодными ладонями под его рубашку и горячо дышала с хрипотцой ему в шею, грязно и призывно. У Дементьева остро жгло кожу близь ребер, потому что Лапина яростно царапала там до безумия, оставляя зарубки ржавых, алеющих на его белой коже царапин. Будто желая проткнуть оболочку и забраться ледяными пальцами внутрь.        Не понимала, что уже давно там. Внутри него. Текла внутри него по венам чернильно-гуталиновыми сгустками вируса, смешавшись с кровью.        Когда он успел настолько сильно заболеть ею?        Лапина в очередной раз гибко выгнулась под ним, возобновляя поцелуй.        И что-то было не так…        Этот привкус с ее губ – рафинадно-кислый с отчетливой ржавой ноткой. Как вкус гнилых яблок. Как вкус грязи. Живое воплощение порочности, что полили сверху приторным сиропом.        Трезвое осознание происходящего поднималось по его внутренностям к горлу разъедающей кислотой.        «Боже, приди уже в себя! С кем ты связался?! – забился здравый голос в его сознании, рассеивая дурман жгущего желания, заставляя вспомнить, понять, осознать всю грязь и распущенность такого желанного тела под ним. – Каким по счету ты у нее будешь? Шестьсот шестьдесят шестым юбилейным?».        Дементьев резко отстранился от нее, сдвигая парту и роняя стулья. Брезгливо провел тыльной стороной ладони по рту и подбородку, стирая ее следы с себя. Его сильно тошнило и выкашивало. Как от сильной интоксикации. Его тошнило от нее. От бляди Лапиной. Чернушной легенде всех грязных слухов стен этой гимназии.        Лапина комично-очаровательна в своем смущенном недоумении:        – Что?.. Что не так?..        «Всё! Всё не так с тобой!».        – Свали отсюда, Лапина, – хрипло прошипел он ей. – Просто свали. В мои планы не входит сдохнуть в семнадцать от СПИДа с бонусным венерическим букетом, подцепленным от малолетней бляди.        Секундное напряженное молчание взорвалось ответным яростным шипением:        – Какой же ты мудак! – процедила она, вскакивая с парты. Уже не прилизанно-глянцевая. Вся взъерошенная, в распахнутой рубашке, юбке набекрень, подбитой птицей вылетела из кабинета, хлопая за собой дверью с такой силой, что с потолка мелкой пылью посыпалась побелка.        В висках у него все стучало. Веки горели огнем. Тело ломило до самых костей в лихорадке неудовлетворенного животного желания. Но это неважно, он сильнее этого. Стерпит. Переболеет. Рано или поздно его иммунная система сожжет ее след на молекулярном уровне. Будто никогда и не болел. Будто никогда и не хотел.        Но шли дни. Потом недели, а Лапина все не выветривалась, не выжигалась. Так и осталась на его губах и корне языка приторно-липким рафинадом. Что доводил его сознание до крайней станции тошноты. И тлеющего желания.        Слишком долго для болезни. Слишком мало для принятия.        А на второй неделе общего беспощадного игнорирования и закипающего в крови неудовлетворенного желания она сама неожиданно пришла к нему. В последний учебный день: жаркий и знойный. С абсурдно-смехотворной просьбой проводить ее на свидание с незнакомым мальчиком.        – А вдруг он будет меня обижать, а? – ее голос тянулся красной патокой и липким эхом стекал по его внутренностям. Как напоминание о том, что между ними могло случиться в этом же кабинете.        Это было опять не по правилам. Но Лапина всегда мухлевала.        А после закономерного исхода: стертыми в кровь костяшками на его руках и переломанным носом Федотова под палящим солнцем сверху, она с вызовом спросила его на следующей день в чужой вписочной, пропахшей табаком и жженной пластмассой квартире, когда он грубо выдернул ее из-под очередного трофейного мальчика на ночь под требование объясниться:        – Что такое? Ты забыл, какая я «малолетняя блядь»?        В ее светло-серых, с неестественно расширенными нефтяными пятнами зрачков, плескался океан невыплеснутой обиды и желания задеть.       – Я не звала тебя. Зачем ты сюда пришел? – она упивалась его болезненной зависимостью от себя, что отражалось в нездоровом блеске его температурного взгляда; смаковала каждую секунду: – Что ты хочешь от меня, Саша? Подружиться?        Лапина и Дементьев и близко не друзья, и вряд ли когда-то ими станут. Слишком разные. Из связующих их нитей: долгие занятия после уроков, все никак не заживающие царапины на его ребрах, откровенный, темный голодный блеск в глазах на двоих, да ударившая по голове и нервным окончаниям водка.        И ему бы хотелось ей сказать в очередной раз о том, какая она грязная блядь, и как его тошнит от нее. Да вот только при одном лишь взгляде на ее острое, приторно-смазливое лицо, чувствовал, как его сердце распиралось внутри, болезненно давило на исцарапанные ею же ребра.        – Что ты хочешь от меня, Саша? – повторила свой вопрос Лапина.        – Тебя, – признался он; его голос звучал хрипло и грубо.        Дементьев хотел ее. Он, наконец, принял свое желание и смирился с ним. Как с болезнью, которую нельзя излечить. Все было просто. Но хотел он ее не просто на ночь – хотел ее себе всю и целиком: с холодными руками, с тонкими запястьями и паршивым почерком, с порченой репутацией и тянущимся хвостом грязно-мазутных слухов, с привкусом алкоголя и гнилых яблок на губах, и ширившимся безумием на дне нефтяных зрачков в осколочно-серых глазах. Желание для всего его холодного и нелюдимого существа противоестественное и откровенно нездоровое.        Секундная, напряженная тишина в тесном пространстве захламленной комнаты, нарушилась звоном бьющегося стекла.        Лапина уронила граненый стакан с водкой. Высокоградусная жидкость оросила его ботинки и ее босые ступни. Пол под ними весь в стеклянном крошеве. Но сейчас не до этого.        Он остро, не мигая смотрел на нее. Она отвечала тем же. Его сердце снова и снова врезалось в ребра. И хотелось выдернуть самому себе хребет, лишь бы унять это зудящее жжение под кожей.        За дверьми этой комнатки во всю гулянка: тяжелый топот ног, громкие пьяные крики и визги, сплетенные с чьей-то хреновой игрой на гитаре. Но это там –за стенкой; казалось, что недосягаемо далеко, а в этой комнате они были совсем одни.        – У тебя больше не будет шанса, – непривычно серьезно прошептала ему Лапина. Голос у нее больше не отдавал тянущейся сладостью: он весь дрожаще-ломкий и в осколках обиды. – Это последний… Если отшвырнешь меня еще раз, то это все, Саша, конец. Предел терпения есть даже с тобой.        – Предел терпения есть и у меня. Мне нужно все. Все или ничего. Понимаешь?        Лапина медленно кивнула головой и, сделав шаг к нему, хрустко наступила босой стопой в битое стекло, но будто не заметила этого, закидывая голову, вставая на цыпочки, и прильнула к его губам.        У Дементьева встал колом в глотке приступ удушающего отвращения. Его сложно перебороть, практически невозможно. Но Люба, прижавшись к нему все телом, маниакально жадно целовала куда достанет, и ему становится плевать. Когда в легких начало колоть острыми иглами, он понял, что какое-то время не дышал, задержав дыхание.        Под их ногами приглушенно хрустело стекло. Саша прижал Лапину к себе и глубоко вдыхая, давился ее желанием, сладостью и грязью – она пьянила крепче неразбавленного спирта. Легкие, наполняясь воздухом, болезненно ширились в грудной клетке. А его сердце билось внутри рвано и живо, как в шаге от падения в пропасть.        Они подкошено рухнули на продавленный пыльный диван, заваленный чужими куртками и вещами, яростно, почти сдирая друг с друга одежду, как живодеры кожу.        Лапина в его руках вся податливая, отзывчивая, хрупкая, в кой-то веке пропахшая не своими приторными духами, а озоном и водкой, и еще какого-то черта розами.        В комнате стало невыносимо душно. Весь низ его живота горел в огне неудовлетворенного греховного желания; возбуждение, давя от долгой отсрочки этого момента, становилось откровенно болезненным и нестерпимым. На уровне первичной потребности для жизни, как нужда в кислороде.        И плевать, что после уже не отмоешься.        Саша жадно провел губами ее по выступающим острым ключицам и почувствовал себя грязным, проигравшим, вывалявшемся в черной мазуте – ощущение осквернения, словно он никогда больше не сможет молиться Богу этими же губами, которыми сейчас исступленно целовал белое тело Лапиной.        Она дернулась, прижатая его телом, гибко выскальзывая из-под него. Всегда ненавидела долгие прелюдии. И вот она уже сверху. Сильно сжимая острыми коленками его бедра, медленно опускаясь, вводила в себя его член до упора. Без всякой защиты и здравого смысла. Сдохнуть от возможного СПИДа им будет суждено вместе. Плавно опустившись до конца, Лапина закрыла глаза, закусывая нижнюю губу и откидывая голову назад: ее распущенные темные волосы были похожи на черный венец падшего ангела. И внутри она оказалась лихорадочно горячей и болезненно тесной, что нежданно для Дементьева. Исходя из многочисленных грязных слухов вокруг нее, он ожидал разъебанное, как у последней трассовой шлюхи естество, но не такую обволакивающе влажную узость.        Воздух перехватило в его глотке, вены и сосуды взбухли от острого, на грани муки долгожданного проникновения. И кислороду, как и словам, было невозможно пролезть сквозь венозное сплетение.        Слишком долго он ее хотел. Слишком хорошо ему в эту секунду.        Лапина же откровенно издевалась. Она почти не двигалась, лишь тягуче раскачивалась, болезненно крепко сжимая его внутри, как в шелковый кулак. И его ломало от ее тяжелого хриплого дыхания, от мучительно-агонической неспешности, от того, как крепко и тесно она сжималась вокруг него.        Ее плоский живот от напряжения провалился, и острота ребер неестественно четко обрисовалась под тонкой белой кожей. Она в очередной раз прогнулась в спине, все также тягуче медленно поднялась и опустилась, и сжимала, сжимала, сжимала его.        «Сука».        Вся нижняя часть его лица будто окаменела, угол рта чуть дернулся, кожа на остро очерченных скулах сильно стянулась, будто натянутая на невидимые стальные тросы.        Острое желание долгожданной разрядки стремительно набухало, разливаясь по венам и сходясь болезненным томлением внизу живота, тяжелея с каждой секундой, с каждым толчком крови в ушах, с каждым ее тесным сжатием его члена внутри.        Лапина успела лишь еще раз мучительно медленно подняться и опуститься, сжимая его так сильно, будто желая оставить в себе, как у Дементьева бурно лопается терпение. Он резким рывком опрокинул ее обратно спиной на кучу чужих курток. Подмял хрупкое податливое тело под себя. Грубо раздвинул ногой ее колени и, помогая себе рукой, вставил и сразу задвинул до упора в сильном толчке так, что Лапина проехала голой спиной по мятым вещам и уронила тонкие руки с его спины, напоследок вспоров его кожу алыми полосами.        Он опять почти не дышал, от перенапряжения стучало в висках. Задержав дыхание, поддался назад, почти полностью выходя из ее обволакивающей влажной тесноты – так, что все мышцы свело в сладкой нетерпеливой судороге от трения, а после толкнулся обратно на всю длину, и больше не прекращал резких судорожных глубоких толчков.        Ему было настолько остро хорошо, что жглось огнем в солнечном сплетении.        Люба вся прогнулась под ним, сотрясаемая грубыми рывками; смотрела в упор своими осколочно-серыми глазами с неестественно расширенными колодцами зрачков, хватала воздух пересушенными покрасневшими губами и безмолвно молила его продолжать, вонзаясь острыми ногтями в его спину. Дементьев, рефлекторно вбиваясь в ее тело, резко и грубо засаживая раз за разом, выбивал из нее хриплые, почти беззвучные стоны.        И все это настолько чрезмерно остро и опаляюще, что дыхание у обоих стало обрывочным, смазанным: через раз – если повезет. Мозгу не хватало кислорода, и перед глазами все плыло.        Обжигающая змейка проползла по его позвоночнику, провоцируя вибрирующую дрожь по натянутым от жаркого нетерпения мышцам; он был на пределе.        Дементьев крепче сжал побелевшими от напряжения пальцами ее белые бедра, на которых уже расцветали сиреневые узоры от его жесткой хватки, и несколько раз грубо и резко вбился в нее так, что Лапину выгнуло на продавленном диване. Ее голова ударилась о диванную спинку, а ее голые ступни, с вонзившимися в них стеклянными мелкими осколками, проехались по многочисленному вороху курток. И оттого, как она сильно, судорожно, крепко сжималась внутри, как конвульсивно задрожала под ним, стискивая руками его спину, как грязно по-блядски уже в голос застонала… Оргазм острой освобождающей судорогой свел все его тело – настолько мощный и оглушающий, что Саша на мгновение будто отключился от всего мира и реальности. Он замер, судорожно вздрагивая прямо в ней, спускал короткими глубокими толчками в нее. Не сумел вовремя вытащить – как полный, конченный долбаеб, просто мозг в этот миг будто отключился.        И снова появилось чувство, будто время замедлилось на мелкие пыльные частицы миллисекунд. Их течение отсчитывалось под тяжелое учащенное сердцебиение в его груди. Пропали все звуки. А мир перед глазами разгорался в ржавом, кроваво-красном пятне, хотя в этой мелкой захламленной комнатке не было ничего такого насыщенного красного цвета.        Острый спазм недавнего оргазма совсем не успокоил его расшатанные нервы и пылающее сознание, а будто лишь чиркнул огнем зажигалки над ворохом веток. Он горел, плавился изнутри… Будто в этом пламени мог сжечь со своего тела налипшую черную грязь, назойливо пахнущую розами, дождем, красными яблоками и гнилью.        Огонь – очищает, но ему уже никак не очиститься.        Тут его лица ласкающе коснулись холодные пальцы Лапиной, и звуки снова ворвались в его сознание, как и естественный отсчет времени. Разноцветные краски поглотили ржаво-алый. Он глубоко вдохнул и прислонился просоленным от пота лбом в ее белое прохладное плечо. И все никак не мог успокоить собственное учащенное сердцебиение и пульс, бешено подскочивший к самым векам.        – Все или ничего, да? – прошептала она в желтоватую белизну потолка, автоматически проводя рукой по его темным волосам. – Теперь вместе?..        – Теперь у нас нет выбора.        Лапина, не сдержавшись, насмешливо хмыкнула под ним. Прозвучало и правда чрезмерно слащаво-высокопарно, но суть оставалась неизменной: ему нужно было от нее все или ничего.        И заполучить ее всю – минимум затрат. Достаточно было просто перестать сопротивляться. Принять свою болезнь как нездоровую потребность. Смириться с ней. Как соскрести с давно завалявшегося в кармане выигрышного лотерейного билета позолоту и забрать, наконец, свой чертов приз, отдающий, правда, будущей сильной мигренью.        Солнце разливалось по их телам желтым маслом. Лето только-только разгоралось в городе. 666        – Первая любовь – никогда не проходит бесследно для личности.        «…и всегда плохо кончается», – рефреном пронеслось в его голове.        Дементьев резко мотнул головой.        «Любовь» – само определение вызывало в нем жжение. И все, что он мог сказать про долбанную «любовь», что любил раз в своей жизни. Всего лишь раз. Лапину. И это его чуть полностью не уничтожило. 666        То паранормально жаркое удушливое лето стало для него самым запоминающимся на всю жизнь. Провели его втроем: он, она и Федотов. И все они были откровенно нездорово похожи друг на друга в одном: быть где угодно – лишь бы подальше от дома.        У каждого из них на это своя причина, что тянулась мутным, черным, нерассказанным секретом, облаченным в белые кости и заботливо спрятанная от чужих глаз под половицами тягостного молчания. Они никогда не спрашивали друг друга, что скрывается за этим молчанием и нежеланием возвращаться даже в сильно дождливые ночи в родной дом. На своей шкуре понимали, что есть что-то, куда лучше не лезть.        То лето душило и навсегда выжглось в его памяти: разгоряченным асфальтом, желтой пылью на выжженной солнцем дороге, влажными акварельными закатами, горчащим на языке хмельным привкусом пива, горящими кострами под чернильным небом с мириадами звезд, откровенно дебильным громким хохотом Федотова, Лапиной под боком; она переплетала их пальцы вместе, и тоска в нем… Почти звериная тоска внутри и нежелание, чтобы это лето, похожее оттенком на апельсиновую цедру, кончалось. Будто если оно закончится, все изменится…        По сути все так и случилось.        От кожи и одежды приятно пахло кострами, которые они жгли ночами за городом: Лапина снимала туфли и ходила босыми ногами по обжигающему кожу разгоряченному асфальту и смеялась, смеялась, смеялась. Она набила себе тем августом маленькое тату: бутон пошлой розы на полном колючих шипов стебельке, что теперь вечно цвел на изнанке ее острых ребер с левой стороны под грудью.        Оторваться друг от друга у них не получалось. Если честно, то Дементьев не особо и пытался, а Лапина не то, чтобы отталкивала его.        Это были лучшие дни.        – Слушай, от меня все равно будет ближе к твоей гимназии… Перебирайся в сентябре ко мне, вдвоем будет не так скучно, – протянул ему Федотов, крепко затягиваясь сигаретой и ширя рот в придурковатой улыбке; по его лицу скользили золотые и красные блики.        Воздух плавился от зноя.        Они навсегда тогда оставили частички себя в том лете. Свои лучшие части.        В самом конце августа Дементьев перебрался насовсем к Федотову. Просто уже не мог физически находиться и часа в отчем доме, банально даже для смены одежды или сна. Лапина перебралась туда вслед за ним в начале сентября.        И с того дня лето навсегда выжглось с их жизней.        Теперь только взрослые игры для семнадцатилетних «уже/не/детей». Беззаботные знойные дни остались позади.        Поменялся даже воздух и запахи. Осень вдыхала в его легкие мокрую, прелую вязкость, противно липла к коже, оседая на ней плотной матовой пленкой.        Трехкомнатная квартира у Федотова была просторной, пыльной и абсолютно раздолбанной: минимум уюта, минимум мебели, минимум всего – за исключением разрухи. Квадратные метры вмещали в себя две спальные комнаты с выцветшими обоями и одноместными кроватями на пружинках, раздолбанную кухню, ванную – всю в мелких сколах, и до абсурда огромный зал с дырой в стене, которую Олег закрыл плакатом с «Братом». Для жизни там одного – одиноко и пустынно, для жизни втроем – неожиданно тесно.        Ощущение ничтожности собственной жизни захватило Дементьева на второй неделе проживания там. Мрачная роскошь собственного дома в самом центре Москвы, где даже иконы на стенах были с позолоченными рамками, осталась далеко позади. Абстрагироваться от материального и перестроиться под новый быт после семнадцати лет жизни проведенной под ореолом богатства и лоска, было крайне сложно.        Если в самом начале это все еще было забавно и воспринималось скорее как веселое приключение, – ведь нет ничего более максималистично-бунтарского в семнадцать лет, чем сбежать с родного дома с любимой девушкой к лучшему раздолбаю другу, то после поднялась трезвая оценка.        Сепаративная жизнь от взрослого мира «уже/не/детей» была далека от легкости и беззаботности. Они все еще учились и были несовершеннолетними (кроме Олега), у них больше не было, как раньше, полных карманов денег. Вся сознательная жизнь в полном сытом достатке сыграла с ними тогда злую шутку. Они только-только учились понимать цену деньгам и пробовали вкус бедности и нищеты, которая расползалась в девяностые по всей стране.        Дементьев тогда еще презирал концепцию денег, но уже потому, что их редко хватало на жизнь в те дни. Ими надо было оплачивать счета, еду, одежду, учебники и алкоголь – и себе, и Лапиной, потому что он взрослый и самостоятельный, всегда таким был и останется.        А еще он тогда понял – когда ты подросток, у тебя не будет хватать ресурсов на любовь в оттенке сепарации от взрослого мира. Кусок пирога слишком велик для еще не выросшей глотки. Приходится давиться, насильно проталкивать, глотать как есть, раздирая стенки глотки, блевать. Так всегда бывает, когда сталкиваются непомерные максималистичные амбиции в семнадцать с реальностью.        В подобных, непривычно аскетичных условиях, обнажались, подобно костям, худшие из их черт. Холодная ненависть и презрение ко всему, доходящие до неконтролируемой ярости и желанию содрать все руки в кровь – Дементьева. Откровенно патологически-больная истеричность на грани безумного помешательства и полный эгоцентризм – Лапиной.        Подобная их смесь крайне концентрирована и взрывоопасна.        В такие дни «приступов» Лапка могла специально делать все назло ему. На такое разрушительное, всеобъемлющее зло, что оно грозилось стереть весь их маленький мирок ядерным взрывом.        Федотов в такие дни всегда сваливал куда-то, даже ночью, он как будто заранее предчувствовал скорую бурю между ними в перепадах давления в квартире. Как говорится: «вы меня заранее уже заебали».        Олегу всегда было как-то откровенно до лампочки на их отношения, ему нужен здоровый сон в тишине, а не разбавленный звуками очередного скандала или секса за стеной.        – Знаешь, что самое смешное? – спрашивал он на следующее утро после, выдыхая кольца дыма от сигарет в распахнутую форточку на кухне. – Вы на пару просто в край поехавшие… Серьезно, Саня, вам лечиться надо. Когда-нибудь кто-то из вас грохнет второго, зуб даю. Но как вы охуительно красиво смотритесь вместе… Оба смазливые на морду, как с постера. У вас были бы красивые дети. Из самых ебнутых отношений почему-то всегда получаются красивые дети. Больная любовь дает красивые плоды.        Иногда у Федотова получалось совершенно случайно брякать, очень витиевато, философские выражения, но вряд ли он сам осознавал их глубину.        Их любовь с Лапиной и правда, была больной и грязной. Как началась, так и продолжилась. Иногда откровенно перерастала в обоюдную ненависть и желание сделать больно.        Ее холодные пальцы жгли и царапали его, когда она вцеплялась в его бедра, становясь на колени и отсасывая. Они часто так «мирились». Лапина часто остро задевала его зубами, будто бы случайно, и он воспринимал это, как ее больное проявление любви. Все ее царапины и укусы. Ему с детства вдалбливали, что любовь без боли и самопожертвования – ничего не стоит. Не из ненависти же она так старательно глубоко заглатывала его член до слезившихся покрасневших глаз с подплывшей тушью.        Он прощал ей если не все, то многое. Закрывая глаза и на ее блядское прошлое.        – Ты знаешь, что мое полное имя, как тройная любовь? – спросила его как-то Лапина. – Тройное «Л». Лапина Любовь Леонидовна.        В их комнате она синей ручкой написала на английском свои инициалы тройным «L» на выцветших обоях над кроватью. Безвкусно и убого, как и все в этой комнате и квартире. Дементьеву они напоминали скорее незаполненные графики функций или недорисованные до конца треугольники. Она писала эти свои инициалы во всех своих тетрадках и учебниках неизменно на английском. Будто помечая.        – Что это за убожество? – спросил он ее, впервые увидев эти каракули на стене, вернувшись после уроков с гимназии.        – Это я, – хмыкнула она. – И наша тройная любовь.        Лапина сидела на подоконнике в их комнате, прогуляв очередной учебный день. Манерно поправляя влажные, только-только из-под душа, темные волосы, откидывая тяжелые локоны назад. И острым голодным взглядом прямо на его губы, заставляя его чувствовать зудящее жжение под солнечным сплетением.        В ее глазах гуталиновая черная воронка поглотила собой весь серый цвет радужки; они казались мутными, нездоровыми, бешеными. Всем ее существом правил животный порок, что отражался даже в особом изгибе ее губ при очередной влекущей улыбке. В ней будто были вплетены все семь грехов – и даже больше. Живое воплощение порока и грязи, но она становилась для него святостью и сосредоточием всех его стремлений, когда зарывалась пальцами похоти под его кожу, и очередное блядоватое, тянущееся: «хочу» срывалось с ее опухших зацелованных губ.        Лапина была холодная. Всегда холодная. Пахнущая дождями и розовой водой. Она медленно отогревалась под его жаркими губами и, словно змей-искуситель, хрипло шептала в острых спазмах удовольствия его имя, оставляя на его ребрах и спине все новые и новые зазубрины. А внутри, на контрасте, она всегда была опаляюще жаркой, тесной и влажной.        – Разве молодость не должна быть прекрасной, а? – шептала она в его ухо, обжигая все рецепторы. – Как же я тебя обожаю!.. А ты?.. Ты меня любишь, Саша? Скажи мне…        Дементьев дернулся от этого жара, задевая пальцами ее острые ребра и терновый из шипов стебелек от розы на них, в голове расползалась мутная дурь от недавнего сильного оргазма, и он готов был буквально сказать ей все, что она пожелает.        Они лежали, с трудом успокаивая сбившееся дыхание, на примятых, согретых общим теплом простынях, в ворохе грязно-белого и ржавого.        Алеющие царапины на его коже жглись тлеющей лаской.        Они застыли тогда вне пространства и времени в тех теплых осенних днях. Невозможно держаться за воздух и рационально при этом строить свою жизнь, они оба были непрактичные и как дети жадны и жестоки к друг другу. Люба отзывалась на любое имя даже ночью… Особенно ночью. Обманчиво прикормленная. Обманчиво льнущая.        В чем причина такого слепого обожания именно в ночное время, Дементьев выяснил в один из поздних вечерних дней, когда по всему району вырубило свет, и темнота, будто имея плотность, обступила со всех сторон и поглотила всю квартиру.        – Саша, не уходи! Не оставляй меня тут одну! – натурально рыдала Лапина, мертвой хваткой вцепившись в его рукав, когда он хотел выйти в подъезд проверить пробки.        Вся она сотрясалась в безумно-конвульсивной дрожжи. Ее голос хрипло срывался и плыл от частых всхлипов:        – Не оставляй меня в темноте! Я не переживу этого!        И в этом ее крике: «я не переживу этого!» – было столько горького отчаяния, что стало откровенно не по себе.        Вся Лапка в его руках вибрировала и дрожала, и все никак не могла успокоиться.        Настолько панический страх темноты для него абсурдно непонятен. Дементьев зарылся пальцами в ее мягкие волосы, успокаивающе перебирая прядки, а Лапина все конвульсивно всхлипывала, мелко дрожа всем телом. Прижалась лицом к его груди, и кажется, внутри полностью разрывалась на части от слепого, душащего ее ужаса.        У ее страха был запах гнилых листьев и яблок.        Позже, когда вернулся свет, Лапина забралась с ногами на подоконник, крепко обняв свои коленки руками, уткнувшись в них подбородком, и мутно уставилась покрасневшими заплаканными глазами на чернильное небо полное звездной россыпи.        – Ты когда-нибудь считал, сколько звезд на небе? – вдруг глухо спросила она его.        – Нет… не доводилось, – безразлично отозвался Саша. – Это бессмысленно. Их количество близко к бесконечности.        – Правда? Я не знала… – хмыкнула Лапина. – Скажи мне кто в седьмом классе, что звезд бесконечное количество, не пересчитывала бы их, как дура!.. Знаешь, какое самое большое количество я насчитала? Триста тринадцать. И тогда всерьез считала, что именно столько звезд во всем небе. Я была такой тупой!..        Он проглотил, не озвучивая вслух, собственное замечание о ее никудышных интеллектуальных способностях и сейчас, отстраненно протянув:        – Ты была просто ребенком.        Она хрипло засмеялась, закрывая покрасневший нос рукавом кофты, будто была на грани очередной истерики:        – Знаешь... Я ненавижу звезды.        Воздух в комнате колебался от порывов ветра с отрытого окна, и остро пахло влажной землей, прелой листвой, скорыми заморозками и чем-то гнилым.        Лапина, отвернувшись от окна, посмотрела прямо на него. Абсолютная, глухая пустота в ее осколочно-серых глазах была аккуратно подведена подплывшей тушью.       – Я ненавижу звезды, – повторила она. – Я ненавижу ночь. Ненавижу темноту. Именно в такие ночи ко мне и приходил мой дядя: «Любаша, поедем, покатаемся на машине, посчитаешь мне звездочки», и я считала. Каждый раз считала. Моя сука-мать всегда нас отпускала. А что такого? – она влажно подавилась мрачным смешком: – Ее любимый старший братик же такая крутая шишка в министерстве, он же так поддерживает нашу семью, денежки дает, покровительство. А после – первый аборт в восьмом классе. И все… И бесплодие. Пустоцветик. Зато определили в лучшую гимназию в Москве и забыли, как поломанную игрушку. И звезд на всем небе триста тринадцать… Пусть бы они все взорвались! Все бы сдохли!..        Тишина между ними расползлась давящим на плечи и гортань липким туманом от неожиданного откровения. Неприятно и уже неотмываемо прилипла к коже. И правда – у каждого из них были секреты, которые лучше бы было навсегда похоронить под половицами вечного молчания, но слова уже вырвались.        Почему-то Дементьева совершенно не удивила ее история. Он будто это всегда если и не знал, то чувствовал в ней.        Подобная блядоватая распущенность в девятом классе у такой красивой девочки из хорошей, обеспеченной семьи не могла созреть на пустом месте.        – Саша, не надо, – попросила она полушепотом, когда он накрыл ее холодные руки своими ладонями, помогая ей обхватить себя за шею и подхватывая ее ледяное тело с подоконника. – Я хочу побыть одна…        Что-то противоестественное было в том, что Лапина никогда не смущалась, когда он раздевал ее догола, но робела и сопротивлялась каждый раз, когда он проявлял о ней хоть какую-то заботу.        – Не будь идиоткой, – привычно холодно огрызнулся Дементьев, осторожно укладывая ее на кровать и накрывая подрагивающие плечи тяжелым одеялом. – С окна сильно дует. Заболеешь. Хочешь побыть одна? – спросил он ее, тут же едко цедя сквозь зубы ответ: – Пожалуйста, сколько влезет, но не под сквозняком. Я могу уйти. Хоть на всю ночь.        Ее светло-серый взгляд, еще секунду назад бесцельно направленный в потолок, внезапно обрел фокус и осмысленность, дрогнул живым бликом.        – Нет, – Лапина смотрела прямо на него, протягивая ему подрагивающую руку из-под одеяла. – Останься со мной.        «Не оставляй меня одну».        Холодный ноябрь пришел с первым минусом за окном: теплая осень из стружек корицы, янтарного редкого солнца, вороха пожелтевших листьев и обжигающего горло глинтвейна, который почти каждый вечер варил Федотов, кончилась.        За холодом пришел голод.        Тяжелее всего им было перебороть эти первые дни безденежья. И такое было в те холодные предзимние осенние дни, когда они только-только ассимилировались в новых аскетичных для себя условиях, когда кончились последние деньги, и максималистичные игры в «уже/не/детей» окончательно подошли к концу.        Остатки детства и света в них тогда сдохли от истощения.        Голод медленно пожирал изнутри: стягивая внутренности в комок острой потребности, поднимался к глотке едкой желчью. И это чувство голода было странно знакомо ему, хотя он никогда в жизни до этого не голодал. Голод зиждился на животно-рефлекторной потребности в поглощение и обладании, на заполнении невыносимой пустоты внутри: банально будь то едой, или же любовью, болью, чужой плотью, яростью и злостью. Наверное, поэтому оно находило в нем такой знакомый импульсный отклик. Пустота всегда голодна до истощения и ищет чем себя заполнить – ее алчущее нутро неизменно.        В эти дни Лапина жалась к нему так тесно и сильно, будто хотела полного растворения в его теле, запуская ледяные пальцы под его одежду, и мелко дрожала, дрожала, дрожала. Никак не могла согреться. Ее дрожь вибрационно передавалась и ему.        Холод и голод – худшее сочетание.        В этой убогой квартире с наступлением первых заморозков стало невъебически холодно. Отопления почти не было. Почерневшие, облезшие батареи были едва теплые. Деревянные раздолбанные рамы окон пропускали продирающий холод и ледяные сквозняки в едва прогретые комнаты; кожа от такого трещала по швам.        Лапина прогуливала учебу все чаще и чаще. Когда он приходил после занятий, она всегда ждала его в их комнате, закопавшись сразу в два одеяла, куталась в громоздкий уродливый черный свитер грубой вязки и была похожа на ведьму. Минусовая сизость красок пожирала блеск ее темных волос и выбелила кожу до нездорового серого оттенка.        Это был самый сложный пик их жизни. И его надо было пережить. Перебороть.        Дементьев не мог больше вернуться в теплую сытость родного дома и прекрасно понимал, что и Лапка не могла. Для него это бы было унизительное поражение, сравнимое с выстрелом в голову. А Лапина бы скорее ушла на трассу или по рукам во вписочных квартирах за еду и кров, чем вернулась в свой дом, просто потому что…        Остаться цельными и не разбитыми, отстоять свои границы – терновая, сложная дорожка для них.        Пришлось работать. В девяностые с работой было откровенно все плохо. Полная тотальная безработица и сокращения по всей стране. Но с теневым незаконным заработком все в России всегда было отлично. Все сводилось лишь к тому, сможешь ли ты отбросить все моральные предрассудки и на самом деле испачкать руки в грязи, крови и блевотине – если сможешь, сорвешь карт-бланш и выживешь. А если нет, то сохранишь честь и достоинство (дешевая и никому не нужная валюта в окружающих реалиях), да и сдохнешь от голода в холоде с протянутой рукой. Это имело бы смысл, если бы он хотел после смерти в рай и поскорее, да ему уже поздно. Не отмыться уже от всей грязи, не отмолиться за все грехи больше. И Бога внутри себя он не чувствовал давно и напрочь забыл о нем в те дни, как будто никогда и не верил, как будто Всевышний тогда умер в нем вместе с остатками детства, а может – просто никогда и не жил.        Совмещать преимущественно ночную работу и учебу в гимназии – сложно, но возможно. Он смог. Смог это и Олег, но ему было проще, в его шараге не особо следили за посещаемостью и успеваемостью, и после он не был нацелен на учебу в высшем заведении, как Дементьев.        В начале его смутно, но терзали острые иглы отвращения к самому себе за то, что ему приходилось делать для выживания в те дни. Но когда первые собственно заработанные большие деньги обожгли его руки, мораль отошла на второй план.        Чувство вины стало на всю жизнь для него сродни болезни. Не переборешь ее внутри себя – никогда ничего не добьешься, а то и вовсе сдохнешь от нищеты, но зато ручки не замараешь. Неравноценный обмен.        Победителей – ведь не судят. А значит, и выживших – тоже.        Кому нужна мораль и добродетели, когда тебя внутри душит голод?        Большие деньги в их возрасте пьянили, особенно после долгих дней голодного безденежья. Они, как раньше, не умели рационально их тратить: все заработанное почти всегда спускалось в первые же дни на дорогую выпивку, привычно качественную готовую еду из ресторанов и редкую ценную санкционку с запада. Деньги текучий ресурс – всегда заработают еще. Живя в аскетичном тесном мирке из друг друга, легко не обращать внимания на это. На все это.        Ржавый кран шумно выплюнул воду, как подавившаяся собака, трубы протяжно загудели. Вода была нестерпимо ледяная, будто еще несколько градусов вниз и тронется коркой льда. Нужно ждать несколько минут, чтобы она хоть чуть-чуть потеплела, но у Дементьева никогда не хватало на это времени и терпения. И он умывался этой холодной водой, что колола кожу тысячами игл, терпя и задерживая дыхание. А еще не понимая, как при такой жизни не подхватил воспаление легких.        Жизнь в таких условиях закаляла.        Внешне Дементьев всегда невозмутимый и прямой. Прозрачная накидка на его плечах из почти бессонных ночей (четыре часа сна если повезет), тяжелой нелегальной работы, переутомления и тревог – никому не видима. У него по-прежнему, как и всегда: ни одного пропуска занятий в гимназии, столбик «пятерок» по всем предметам, безукоризненно белоснежные рубашки, застывшие осколки льда в темно-зеленых глазах, такая же высокомерная нелюдимость и одна декоративная забавная деталь во всем облике: темно-бордовый засос на шее, который не скрыть воротом рубашки, как ни старайся.        В классе открыто зубоскалят по этому поводу, но совсем тихо, шепотом и приглушенными смешками. Саше на это откровенно плевать.        – Вот уж чудеса! – оскалился физрук в понимающей мягкой улыбке на своем уроке: единственный из преподавателей совсем не по-педагогически тихо, так чтобы слышал только он, дал непрошенный совет: – Дементьев, ты бы поаккуратней со своей кошечкой, вон как наследила на тебе. Некрасиво это. Я-то ладно… Но заметит директор – плохо будет. У нас тут все еще, как в СССР, понимаешь?        «Секса нет».        В середине ноября ему исполнилось восемнадцать. Он стал совершеннолетним. Они отметили его день рождения все также втроем. Варварски пили пятизвездочный коньяк прямо из горла, потому что Лапина несколько дней назад в приступе своей очередной истерики перебила все кружки и бокалы в доме.        Вообще Люба с каждым днем истерила больше и громче, порой скатываясь в откровенные рыдания, и чем дольше Дементьева не было дома, тем дольше могли длиться ее концерты. И еще она совсем забила на учебу, и совсем не удивительно, что в начале декабря ее отчислили из гимназии.        – Ты – идиотка, и украла у самой себя шанс на нормальное образование. Теперь живи с этим сама, – холодно процедил ей тогда Дементьев.        Тогда они стали жить вчетвером. Он, она, ее украденное образование и Федотов в соседней комнате.        – Тебя никогда нет, – обиженно говорила она в вязкой полутьме в предрассветные часы.        Ему после работы оставалось три часа сна перед учебой, и, конечно же, именно тогда ей надо было выговорить все накипевшее.        – Саша, ответь мне! Зачем я здесь, если тебя никогда нет дома? Для чего это все?! Почему я всегда одна?!        Злость и усталость, набухающие в нем от тяжелой работы и постоянного недосыпа вкупе с раздражающим скулежом под ухом, когда он пытался заснуть, заставили вспениться внутри него алое марево гнева.        – Закрой свой рот хотя бы на пять минут. Хватит ныть, – сквозь зубы прошипел Дементьев, не открывая глаза. – Не моя вина, что ты торчишь бездельно днями дома и не знаешь, чем себя занять. Найди себе какое-нибудь занятие. Ты от безделья совсем ебнулась.        – Какой же ты мудак!        После сквозь сон он слышал ее приглушенные рыдания, но ему было совершенно плевать на это, слишком выжатым он себя чувствовал тогда.        Их отношения медленно начали трещать по швам той холодной зимой. После выматывающих длинных скандалов они уже не мирились, как раньше, растворяя ярость и злость в животной страсти, а просто расходились донельзя накаленные в раздражении и ненависти к друг другу. Он, как правило, на работу или учебу, а она никуда, оставалась в этой же раздолбанной квартире, как в тюрьме. Ей было некуда уйти. И, скорее всего, именно это ее так душило. За окном сильный минус, снегопады и сугробы до колена, рано заходящие солнце, а во всем этом аду в ледяной непрогретой квартире – теплолюбивая она, что до заикания боится темноты и одиночества.        Сейчас он это вдруг понял, но тогда совершенно не чувствовал ее.        Относительный покой и умиротворение наступало в редкие дни его выходных, когда они неизменно напивались на пару. Пьяные и отрешенно-веселые, на тонкой грани от очередной громкой ссоры, которая в такие дни никогда так и не начиналась. Они проводили все время вдвоем, как раньше.        Они вместе. И это их лучшее время. И опять бы почувствовать себя болезненно-живыми, как в том прошедшим лете, или теплой ранней осени, ловить редкий момент единения, но внутри больше ничего жарко не распирало ребра…        Наверное, и правда есть ощущения, которые можешь испытать только ограниченное количество раз, а то и вовсе – лишь один.        Все остальное бред из слащавых книжек у «навечно влюбленных в друг друга».        А они не в слащавой книжке, и больше не влюблены до чертиков.        – Саш, а ты знаешь… планета-то наша умирает, вчера в газете прочитала, – непривычно меланхолично протянула Лапка, бездумно пялясь в потолок, переплетая, как раньше, их пальцы вместе.        – Всё умирает, подумаешь.        Солнце давно село. Мрак поглотил почти всю их комнату. Но Люба не боялась темноты, если он был рядом.        Лапина сама почти потерялась в этой черноте, Дементьев видел лишь в этой темноте ее расплывчатый силуэт. Сегодня на редкость молчаливая. Она была сверху лишь мгновение, как всегда. Он нетерпеливо вдавил ее в матрас, кровать под ними прогнулась и визгливо скрипнула просевшими пружинами. Все как всегда. Рефлекторные глубокие толчки, ее едва слышные приглушенные стоны на грани хрипа, и внутри него все медленно, но верно разгоралось в опаляющем жаре. Все это почти уже обыденно. Но что-то во всем этом в этот раз было не так…        Отсутствие боли. Она не царапала его и не кусала, как раньше; ее руки безжизненными плетьми свисали вдоль туловища.        Он остановился, когда понял в чем проблема, совершенно сбитый с толку:        – Что с тобой?        – Я хочу по-другому… – прошептала она, вырываясь из-под тяжести его тела и опять садясь на него сверху.        Он совсем не видел ее лица в этой темноте, лишь слышал прерывистое тяжелое дыхание, когда она медленно опустилась до конца на его член.        Мрак полностью сожрал белое тело Лапиной, он не видел ее лица, и отчего-то ее голос прозвучал для него странно незнакомым:        – Ты можешь сделать мне больно? Быть погрубее? – совершенно бесцветно спросила она в этой темноте, сильно сжимаясь вокруг него, так что его пробивали волны теплой нетерпеливой дрожи, и не сразу понял, что она ему говорит. – Я хочу… – она, пригнувшись к нему, взяла его ладонь, и, приложив на мгновение к своей щеке, опустила ниже на тонкую шею, заставила обхватить ее пальцами. – Можешь ударить меня? Придушить?..        До его сознания, наконец, дошел смысл ее просьбы.        – Ты совсем ебнулась?        Он резким, грубым движением сбросил ее с себя на пол. Люба приглушенно упала на колени, низко наклонив голову так, что ее волосы темной завесой полностью скрыли лицо, и застыла. Во мраке ночи ее обнаженный сгорбленный силуэт показался ему странно знакомым, до всполохов огненной боли в черепной коробке. Воздух сперло в его горле. В висках сильно стучало, полный слепой ярости животный трепет сотрясал все его тело. В нем опять медленно, но верно стало закипать знакомое отвращение к ней, которое уже давно не давало о себе знать.        Ударить женщину – это самое строгое табу в его жизни.        Как бы низко Дементьев не упал в этой жизни, он знал одно, что никогда, ни при каких обстоятельствах он не ударит женщину. Никогда. Не будет, как его ебанный папаша, он никогда до такого не опустится. Никогда.        И идиотская просьба Лапиной для него, как худшее из оскорблений, что когда-либо ему говорили. Худшее, что она вообще могла ему сказать.        – Мы же… мы же справимся с этим, да? Скоро все будет как раньше? – умоляюще спросила она в пустоту мрака комнаты, будто совсем не ожидая ответа.        Потому что они – совокупность ненормальности. А обратная связь давно была нарушена и нуждалась в починке с первого же дня их знакомства. Но они оба умели только разрушать, не строить. Ноль созидания при полном хаосе. Отвратительные слагаемые для слащаво-киношного «долго и навсегда».        В вязкой тишине темноты ее всхлипы казались оглушающе-влажными и горькими.        Дементьев запретил себе до нее дотрагиваться. Слишком мерзко ему было от нее сейчас, совсем как тогда. Но рука, будто ему не принадлежала, она ныла, сводилась спазмом, тянулась вопреки запрету. И он все-таки подался вперед, пальцы застыли в сантиметре от ее позвоночника, но у самой кожи в миге от прикосновения, он одернул их и вышел прочь из комнаты.        Лапина казалась ему сейчас совершенно чужой. Незнакомой. Отвратительной.        Возможно, всему виной полный мрак и отсутствие света.        Декабрь в Москве снежный и холодный. Небо чаще темно-серое, реже – туманно-молочное, и почти никогда – безоблачно-солнечное.        Ни тяжелая ночная работа, ни ударная подготовка в гимназии к вступительным экзаменам в МГУ не помогали ему забыться, не выводили токсины нехорошего предчувствия.        Что-то с хрустом сломалось между ним и Лапиной той ночью.        И как раньше уже не становилось.        Аккурат к новогодним праздникам город полностью засыпало бесконечными снегопадами. Снега на улицах становится чрезмерно много, как в дурацких зимних открытках, где все плоскости изображены в сугробах до окон.        После последнего урока перед зимними каникулами Дементьева неожиданно окликнул в коридоре незнакомый конопатый одиннадцатиклассник с параллельного класса с настойчивым предложением поговорить за воротами.        – Свали, – коротко бросил ему Саша, просто равнодушно проходя мимо.        У него совсем не было и времени и настроения на послеурочные стычки, как раньше. Его жизнью больше не правила слепая ярость. Ведущая потребность в физическом выплеске злости выветрилась.        Наверное, это и было взросление.        – А я думал тебе будет интересно, – раздосадовано и с желанием задеть кричал ему в спину он. – Ко мне на квартиру уже несколько дней одна девочка приходит. Твоя же? Мне сказали, что твоя. Красивая такая… Любой зовут.        Дементьев резко остановился, и он еще злораднее продолжил:        – Ненасытная, никогда такой не было. Но ебанутая на всю голову, всю спину мне разодрала. Я вот и хотел спросить у тебя, олень: она всегда такая? Или только когда у нее давно нормального мужика не было?        Миг, ничтожно короткий миг – и состояние секундного замешательства растаяло в знакомом красном тумане, что начал стелиться перед глазами. От всего услышанного у Дементьева стало невыносимо першить в глотке, а язык, будто намертво, сошелся к небу.        Он медленно развернулся назад. Давно забытая ярость и потребность в чужой боли закипала внутри него: пенилась, билась в нем, вырывалась, выходила из краев – нетерпеливая дрожь прошла по напрягшимся рукам, рефлекторно заставляя сжаться их в кулаки.        Конопатый одиннадцатиклассник стоял всего в паре шагов от него, и острое желание в его уничтожении становилось непреодолимым. А он, как будто не чувствуя никакой угрозы, сам же неспешно подходил ближе, кривя широкий рот в гнилой усмешке:        – Что, олень, уже не похуй?        Совсем без инстинкта самосохранения.        Короткий захват, прицельный удар под дых – и на деревянный паркет полетели красные брызги. Дементьев почти ничего не слышал, его уши будто заложило от нарастающего гула собственного пульса; и испуганные визгливые крики учеников у себя за спиной доносились до него эхом, как через тяжелую подушку. Он уже никак не мог остановиться: избивая скрючившееся тело одиннадцатиклассника перед собой, раз за разом врезаясь кулаками в круглое конопатое лицо – пока полностью не содрал собственную кожу на костяшках в красное месиво, пока тело под ним не начало надрывно хрипеть, а самого Сашу, наконец, не отодрали от него в четыре пары рук.        Он бы его убил, если бы его не оттащили. Он бы сам не смог прекратить.        Но в то мгновение Дементьев этого совсем не осознавал. Что был в одном шаге от вечного клейма убийцы.        Абсолютная бесцветная пустота заполнила его голову, как белый шум, без мыслей и образов, образуя защитный механизм от «разочаровательной» реальности.        Воздух в доме после морозной свежести улицы казался удушающе густым, переполненным статическим током, предвестником скорой бури. Полная тишина давила на ушные перепонки, звенела заупокойными колоколами, была невыносимой.        Лапина сидела у открытого окна на подоконнике в их комнате. Загипнотизировано смотрела на бешенный белоснежный снегопад на улице, рукой ловя сразу тающие от тепла комочки снега. Когда он вошел в комнату, обернулась к нему и неподвижно замерла.        Дементьев смотрел прямо на нее в упор. Вода от растаявшего снега превратила его ресницы в шипы, и темное больное марево клубилось на дне его черных зрачков. Лапина, коротко коснувшись взглядом разбитых костяшек на его сжатых кулаках, перевела взгляд на глаза и, отвернувшись, сильно зажмурилась, будто не в силах смотреть на то, разбитое в кровь, болезненное и агоническое, что отражалось сейчас в них.        – Это правда? – бесцветно спросил ее он, так и не отводя взгляда.        Она не ответила. И не нужно было. Все и так было понятно.        Пауза растянулась до бесконечности, черной траурной изолентной, которую вроде бы и можно мучительно наматывать на каркас вопросов в пустоту, но это бессмысленно и глупо.        Звук бьющихся о стекло крупинок снега в полной тишине царапал нервы хуже скрипа пенопласта об асфальт.        И во рту сразу стало горько, как от раскрошившейся паршивой таблетки.        – Ты сам в этом виноват, – донесся до него ее тихий голос, когда он уже отвернулся и почти вышел из комнаты. – Ты сам меня бросил одну здесь.        Вязкий алый туман опять начал подниматься к глазам, окутывая голову паром, злость клокотала в груди, а уши снова начало закладывать пульсом.        Лучше бы она молчала. А еще лучше не была бы такой тупой блядью.        – В чем виноват? В том, что ты такая безотказная шлюха еще с восьмого класса?        – Какой же ты все-таки ублюдок! – в ответ распалилась Лапина, вскакивая с подоконника, задетая и почти безумная в своем гневе, не замечая, что он совсем на пределе. – Я просила. Я умоляла тебя остаться. Не бросать меня. Я живу тут, как в аду совсем одна, тебя же никогда нет, тебе плевать на меня! И, знаешь что? Ты это заслужил.        Алый туман ярости в глазах обрел плотность, окончательно расфокусировал зрение, сделал все окружающее пространство вибрирующе-паралоновым, мягким, а сам Дементьев окаменел, прирос к месту, будто под кожей по венам у него растекся жидкий цемент, который в одну секунду затвердел.        Но Лапина все никак не могла остановиться, подходя все ближе и выплевывая в него слова пообидней, в желании сделать больно, задеть, унизить, будто не замечая, что с ним происходит.        – Спроси меня, давай, я отвечу тебе честно, – шипела она, останавливаясь в шаге от него, черные колодца зрачков в ее серых глазах были ненормально расширены. - Ты хочешь знать сколько раз я трахалась на стороне? И сколько раз после этого приходила к тебе и…        И она перешла черту. И время вдруг схлопнулось, замедлилось, остановилось. Пространство ощущалось, как в замедленной съемке.        Перешел черту и он. Будто на короткий миг, весь мир погряз в темноте, всего лишь на миг; миллисекунда, что растянулась в бесконечность в этом замедлении.        Дементьев чувствовал это вспышками. Его рука, стиснутая в кулак, дрожала, мышцы еще вибрировали от сделанного рефлекторного удара, когда голова Лапиной неестественно запрокинулась назад, и она надломлено, как марионетка, у которой обрезали все нити, рухнула у его ног.        Тошнотворный стук от сильного удара головой при падении о старые напольные доски, эхом продробился в его ушах. Темные длинные волосы разметались по полу, накрывая блестящим полотном его ботинки. А затем послышался громкий влажный всхлип. Такой тошнотворно знакомый ему…        И воздух застыл в его грудной клетке. Его выворачивало и крутило в этом замедлении.        Как будто самый страшный кошмар из его прошлого начал воплощаться наяву, вот только роль чудовища была сейчас у него, и вместо матери у его ног распростерлось белое тело Лапиной в нелепом черном свитере.        Он будто оказался в психоделическом сновидении, которое все никак не заканчивалось, и проснуться не получалось.        Лапина, совсем как во сне, тягуче-неспешно поднялась на колени, знакомым ему движением прикоснулась к голове: трогая, ощупывая, проверяя. Он будто оцепенел в этот миг, не в силах и пальцем пошевелить. После она прикоснулась к разбитой, сильно кровоточащей губе и поднесла окровавленные пальцы к глазам, а затем медленно, невыносимо медленно, как в многократном замедлении, подняла лицо наверх к нему, и не мигая, в упор, посмотрела на него снизу вверх.        И он ожидал увидеть у нее страх, укор, ненависть, но никак не влажно-блестящих, возбужденных, остекленевших, будто обдолбанных, серых глаз. У Лапиной будто окончательно сорвало все тормоза, маска треснула, и наружу полилось то, густое, черное и грязное, что и было ее сутью.        Как перевертыш. По-настоящему жуткая и помешанная.        Она резко, одним рывком, поднялась на ноги и впилась своими разбитыми губами в его рот. Все ее тело сотрясалось в мелкой дрожи. Их яростный поцелуй отдавал железом, и вышел ржаво-соленым. 666        – Яркий пример комплекса жертвы с сильной потребностью в наказании за неправильное «греховное» поведение, – протянул Шолохов, переворачивая блокнот. – В целом, похоже на вашу мать, но мне кажется, что в ее случае это базируется на сильном стремлении к чужому принятию и полному слиянию со своим партнером и последующему страданию из-за невозможности этого. Все не перестаю удивляться тому, как люди с одинаковыми психологическими установками так клинически сильно притягиваются друг к другу. У вас были бы эталонные созависимые отношения, как у ваших родителей. Это могло быть полным повторением семейного сценария. И, как я понимаю, именно это повторение вас так коробило?        – Меня коробило ее блядское поведение и измены, – раздраженно поправил его Дементьев. – Меня тошнило от нее, от ее поступков, от ее запаха, тошнило от собственных чувств к ней. А после да, меня стало коробить от самого себя за то, кем я стал становиться из-за нее. Это все равно, что влюбиться в проститутку и пытаться слепить из нее что-то приличное – бесполезно и глупо.        – Вы считаете, что любовь всегда нужно заслужить? Любви достоин только тот, кто «правильно», с вашей точки зрения, себя ведет? А если ведет себя не так, то не достоин быть любимым?        Дементьев пригубил виски в своем стакане и мрачно процедил:        – Это было бы, по крайней мере, справедливо - любить за что-то, а не вопреки всей заложенной в человеке гнили. Взять хотя бы моего конченного папашу… Мать любила его до самого последнего дня. Любила больше всех на свете. И сейчас любит. Разве это можно назвать хоть в какой-то мере справедливым?        Шолохов закрыл свой блокнот, положил его себе на колени и посмотрел на своего клиента мягко, но настойчиво:        – Александр, мы уже говорили, что у ваших родителей были патологические созависимые отношения. Но вы не обязаны быть их заложником всю свою жизнь…        – Я и не…        – Также вы не обязаны выстраивать свою жизнь через «не». «Не быть как мой отец» – это тоже нездоровая контрапозиция, которая все равно делает вас своего рода заложником этих отношений.        После короткой напряженной паузы Дементьев нехотя признался:        – На самом деле, я тогда понял, что, как бы этого не отрицал, но я все-таки похож на своего отца, – вот только у него хватало ума не отравлять больше ничью жизнь, только свою. - А мой чертов папаша – это последний человек, на кого я хотел бы быть похожим.        – Опустим пока этот вопрос. Вернемся к вашим первым отношениям: чем они все-таки разрешились?        – Тем, что понял в тот день, что если я не прекращу эти отношения, то рано или поздно убью ее.        И еще она умерла для него в тот день. И все, и конец, потому что уже не важно, почему и отчего это случилось. Просто умерла. С течением времени причина всегда забывается, остается только сам факт случившегося: умерла.        Слишком много «не» он нарушил из-за нее:        Никогда не связываться с блядьми.        Никогда не влюбляться в блядей.        Никогда и не при каких условиях не бить женщин.        Никогда не поступать так, как собственный папаша.        Два последних пункта и оказались добивающими. 666        Тогда он был оглушен, совершенно себя не контролировал, прибывая в полной отрешенности от происходящего, как будто находился во сне. И уже не был собой. Он был как будто другим человеком в этот миг.        И все, что он чувствовал: злость, ярость и желание сделать больно.        Мысль, что ее белое тело под ним до этого точно также было под чужими руками и губами, жгла все внутри кислотой, разъедала на молекулярном уровне.        Дементьев вбивался в ее белое, столь ненавистное ему сейчас тело резкими грубыми рывками, схватив ее за горло, как она и хотела, подняв над собой. И тут лихорадочное возбуждение оставило Лапину, заменив место паническому ужасу.        Она сипло хрипела в его руках, всеми силами стараясь отцепить его пальцы от своей шеи, но он сдавливал все сильнее и сильнее, чувствуя под ее кожей судорожные толчки подскочившего пульса.        Ее осколочно-серые глаза бешено вращались в глазницах.        Она царапала его руки все интенсивнее, стараясь ослабить хватку.        Отчего-то в нем проснулся больной интерес к тому, что будет, если он не остановится. Если он все сильнее и сильнее будет сжимать ладони на ее горле…        Но когда Лапина совсем побелела, а пальцы соскользнули с его ладоней, оставив всякие попытки вырваться, он испытал острую досаду, граничившую с резким спазмом отвращения. Она как будто разочаровала его, сдавшись так быстро.        Она была слабая. Как на поступки, так и внутри.        По-настоящему пустышка.        Ее глаза начали закатываться к потолку, и только тогда он разжал пальцы.        Лапина свалилась по стенке на пол и зашлась в надломанном громком кашле. Из глаз у нее катились слезы, и она шумно вбирала в себя воздух, не переставая хрипло кашлять.        У Дементьева же раскалывалась голова, невыносимо сильно жгло внутри черепной коробки. Горячие волны освободительной боли. И он сам соскользнул вниз по стене.        Он зажмурил глаза и слушал, как в ушах бешено стучал пульс.        И сам воздух будто колебался от ржавого запаха крови.        Его по-настоящему ломало и дробило изнутри от осознания того, что он на мгновение забылся и стал тем, кем всю свою жизнь клялся не быть.        – Мы… мы сможем это пережить. Забудем. Все будет, как раньше, – сипло шептала ему Лапина.        – Нет, уже нет.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.