ID работы: 7872580

О нем

Гет
NC-17
В процессе
490
автор
swc748 бета
tayana_nester бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 574 страницы, 18 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
490 Нравится 382 Отзывы 107 В сборник Скачать

О своей ученице (4 часть)

Настройки текста
       Ледяной ветер забирался под его сшитый на заказ черный пиджак, а затем незвано лез дальше — под рубашку и кожу, по венозным сплетениям потоком холода к легким и чуть выше к сердечной мышце.        Ледяной ветер бил по ребрам.        Ледяной ветер давно поселился в нем, напоминая Дементьеву (чтобы больше не забывал), что жизнь все еще — полное дерьмо.        Ледяной ветер — его отражение.        Ледяной ветер с вкраплением снега и льда, холодный, зимний, февральский.        Второй февраль, как и вторые по счету год и зима в стенах этой среднеобразовательной богадельни, с каждым новым днем чувствовались все более бессмысленно-абсурдными.        А вся шелуха былой новизны от резкой смены привычной, напряженной дедлайновой деятельности, что поменялась на контрастную, ленивую размеренность, подобие спокойствия, свободного времени и осязаемого бредового сюрра происходящего вокруг — отвалилась до конца. Причем достаточно давно. В конце первого года в этих стенах уже было очевидно, что ему здесь делать откровенно нечего, и это все для него чужеродно, когда обнажилась вся неприятная подноготная, и то, почему Дементьев в свое время выбрал себе именно другую жизнь и профессию: полную стресса, борьбы, соперничества, вечного напряжения, больших денег, возможностей и не кончающихся дедлайнов. А не в противовес бесперспективную спокойную работу для «души» за гроши, «строить» дом, садить дерево и подсаживать сперматозоиды в матку своей абстрактно-атрибутной жены — такая жизнь была не для него. Его невероятно угнетали пресная рутинность и бесконечная серость будней.        Это неинтересно. Это скучно. Это не для него.        Да и деньги в его жизни занимали слишком большое значение. Грязные или чистые — ему это неважно еще с семнадцати лет. Принципиально лишь только количество нулей в конце, дающих стабильность и статус, обеспечивающих безбедное сытое будущее и комфортную жизнь.        На руководящей должности на самом верху банковских систем каждый день — как последний. Эта система не прощала ошибок, совсем и никаких. Репутацию второй раз там не купишь, и проебавшись однажды — теряешь всё.        Либо пан, либо пропал.        И это держало в вечном тонусе и напряжении, совсем не давая расслабляться. Заставляло каждый раз учитывать множество переменных, выкладываться полностью, анализировать, бороться. На такой темп жизни быстро подсаживаешься, как на иглу, и Дементьев крепко на это все подсел.        Недаром пятнадцать лет в профессии пролетели для него за один короткий миг, после которых он, правда, полностью выгорел. Во всех аспектах. Вот только и «мирная» расслабленная жизнь, как оказалось, тоже была не панацеей для него. И лишь на резком контрасте того, что было, спокойно выдержалась им год. Ровно год. Когда он приходил в себя после сильнейшего выгорания от многолетнего не заканчивающегося напряженного дедлайна и смаковал для себя в работе учителем математики в простой школе что-то настолько контрастное привычному себе, неординарное и необычное. А когда сам фактор новизны для него пропал, всё стало отвратительно-тошно. До апатии. Второй год здесь был явно лишним, и его психотерапевт крупно проебался в своем совете тут задержаться.        Полная, осязаемая тупость образовательных систем в этой стране — вызывала лишь омерзение. Вся такая жизнь провоцировала в нем гадкую брезгливость и абсолютное неприятие.        Это не для него. Совершенно не для него.        Одни и те же аморфно-глупые лица, что учителей, что детей. Полнейшее нежелание напрягаться и думать. Ленивая тупость, возведенная в абсолют. И все это под заправкой полнейшей безнадеги и убогой серости окружающей обстановки.        Как же это все было бессмысленно и беспощадно. Беспросветно.        И тогда в его жизни появилась солнечная девочка. И все снова резко поменялось и внезапно заиграло другими красками при неменяющемся убогом антураже.        Он все еще не понимал в чем причина таких перемен.        Полнейшее безумие, но именно из-за нее Дементьев все еще не уволился из этой проклятой школы. Он все еще упрямо не писал заявление по собственному и продолжал разыгрывать весь этот идиотский фарс, что приелся ему еще с первого дня, как только переступил порог этой богадельни, при входе в которую явно должно было быть написано «arbeit macht frei» . Вот только ему от этого освобождения было далеко.        Но Дементьеву с недавнего времени было откровенно плевать на очень многое. Он все еще продолжал работать учителем математики в этих стенах. Не морщился от осязаемой тупости учеников на уроках. Изображал мягкое участие на дополнительных с собственной ученицей и игнорировал все более серьезные тревожные звоночки по проблемам со съезжающей крышей у Федотова.        Дементьев слишком много когда-то отдал в их дело (лучшие годы своей жизни, и что это такое в масштабе вселенной? — в сущности, мелочь) и поэтому имел за собой полное право нарушать правила при желании со временным делегированием своих обязанностей на других.        Крайне ироничным во всем этом было лишь одно: чего ради он это делал?        Правильный, но абсурдный ответ — ради дополнительных с собственной ученицей, во время которых он начинал чувствовать. Просто чувствовать. После апатичной, выжженной абсолютной пустоты этих лет — он снова что-то чувствовал. От простых часовых занятий математикой с этим ребенком внутри него становилось так, как давно не было — блаженно-пусто, хорошо.        Ему было хорошо, и именно это пресловутое «хорошо» — стоило всего.        Слишком уж долго было пусто и никак, чтобы отпустить так быстро это чувство.        Взгляд у девочки — все еще был темно-охровым, невероятно теплым, даже горячим, опаляющим, совсем летним, как начало августа.        И этот жаркий август в ее глазах прекрасно разбивал лед февраля за его грудиной.        У Дементьева осталось еще много пространных вопросов вроде «какого же черта?» и «что же в этом ребенке особенного?», и они все еще отдавались для него напряжением в теле, давили на плечи, голову, оседали в глотке сухим перечным раздражением, как от нерешенного уравнения, но сколько бы он не пытался на них ответить и рационально-логически разобрать — так и не мог сформулировать это во что-то конкретное, обобщенное и лаконичное.        Как говорил ему Шолохов: эмоции и логика — существуют отдельно друг от друга. И, кажется, это был тот самый случай — разбирать логически бессмысленно, нужно просто смириться.        Он и смирился. И в этом полном смирении прошла неделя их дополнительных по математике.        Дементьеву все еще каждый раз ее видеть было импульсно, болезненно тепло, до осязаемой духоты под ребрами. Это ощущение не проходило. Не приедалось. Оставалось константой.        Рядом с ним у девочки будто бы осязаемый хаос в голове, и первые минут десять их занятия она совершенно не могла сосредоточиться.        У девочки всегда из высокого собранного пучка на голове выбивался каштаново-золотистый локон, что задорно подпрыгивал у ее щеки при любом движении и ловил собой, искрясь чистым золотом, все солнечные блики, и который ему всегда до нестерпимого спазма хотелось заправить ей за ухо. Косточки на ее тонких запястьях при активном письме выглядывали из-под широких рукавов клетчатых безразмерных рубашек. А еще она иногда забывалась, и на мгновение расслабившись, улыбалась-улыбалась-улыбалась невероятно тепло и открыто.        Так, что и ему становилось тепло до измора. И хотелось, чтобы она делала это чаще.        Но чаще всего при нем она была напряженной, как сильно натянутая струна. Казалось, чуть надави — не выдержит, и, пойдя волнами вибрации, лопнет.        Абрамова все еще казалась ему невероятно забавной. Не приедалась.        Дементьеву было сложно не искать девочку глазами. Как будто сам центр Вселенной сместился, и его взгляд, как намагниченный, когда он был в школе, бесконтрольно скользил в поиске золотых вспышек, запутавшихся в прядях ее волос, и ярких вырвиглазных оттенков ее очередной клетчатой рубашки.        Уже невозможно было и игнорировать перемены в нем самом, что произошли всего за одну жалкую неделю. И дело было даже не в привычной разливающейся теплоте под ребрами при виде девочки, а в том, что она теперь сама ощущалась чем-то неизменно присутствующим в его жизни. Даже когда ее и вовсе не было видно. Даже когда он сам находился не в этой дурацкой школе. Даже за монотонной работой с цифрами и отчетами; даже на деловых собраниях и встречах — он ее чувствовал.        Простое осознание того, что она просто где-то есть, было сродни теплому приливу в грудной клетке и будто бы появлению какого-то постоянного «дела». Словно девочка, ненароком, нагло и не спрашивая, незвано вклинилась в его личное пространство. И теперь, хотел он этого или нет, но с ней надо было считаться. Надо было держать ее в голове.        Это было откровенно дико: для всей его упорядоченной, лишенной эмоциональных привязанностей жизни — в целом, и для всего его холодного существа — в частности.        И все же у него не получалось держать дистанцию. Не получалось делать вид, что ему вообще-то плевать, и этот акт внезапной доброты (абсолютно чуждой всей его природе) с дополнительными занятиями математики просто так и ни с чего. Просто предложение с помощью случайно совпало с проснувшимся в нем раз в несколько десятилетий альтруизмом и «любовью» к ближнему. А сама девочка для него одна из многих учениц, возможно чуть более способная и забавная, чем другие, но ничего больше.        Внутри него откровенно нездоровая и несвойственная ему смесь из теплоты и давно забытого азарта. Было любопытно: когда девочка все-таки не выдержит и на импульсе признается ему в своих чувствах.        И именно тогда и стоило все это к черту прекратить; начинающаяся между ними «игра» уже отдавала ненормальностью.        Но он не прекратил эти дополнительные, они также продолжали встречаться после уроков: девочка была все такой же забавной; его рука все также сводилась от спазматического желания заправить ей за ухо чертову выбившуюся прядку волос; с ней было также странно живительно-тепло, и он также беззлобно подразнивал ее из занятия в занятие, чтобы вызвать ту самую улыбку.        — Это очень странно для вас, — уже начинал «замечать» Шолохов на все более и более редких сеансах.        — Это несерьезно, — насмешливо фыркал Дементьев.        Девочка просто слишком забавная, и ему нравилось с ней заниматься, и на этом всё…        И всё.        Но внутри Дементьева при каждом взгляде на девочку разливалась неконтролируемая теплота, которая приятно обволакивала все внутри, забираясь пленкой за ребра.        Девочка забавная. Девочка теплая. Девочка упрямая и старательная. Девочка заслуживала поступить в хороший вуз. Что плохого в том, что ему хотелось ей в этом помочь?        Он просто ей помогал. Просто о ней заботился и хотел лучшего. Он никогда не позволял себе лишнего.        И плевать, что вот это «заботился и хотел лучшего» — отвратительно-чужеродное желание для всего его холодного, циничного существа.        Однако следом поменялось даже само его восприятие собственных «трудовых» будней в этой богадельне.        Это раннее утро вторника по всем негласно-заложенным фундаментальным правилам должно было начаться для Дементьева крайне отвратительно, — а именно с первых двух спаренных уроков у десятого «Б». Этот класс был вторым (после девятого «Б») в его личном рейтинге абсолютно безнадежных и не поддающихся «лечению».        Девяносто минут утомительной вынужденности. По плану решение примеров у доски, а значит — время осязаемой тупости детей в нежелании напрячь головку и подумать хоть немного. Все это приелось еще давно и старо как мир.        Но таким отчего-то больше не чувствовалось, по крайней мере сегодня.        — Сели, — деловито протянул он привычно шумно-гамонящему десятому «Б» классу, что синхронно повставали на ноги, как только прозвенел звонок на первый урок. — Сегодня будем разбирать с вами последнюю самостоятельную работу, — он небрежно положил проверенные тетради на первую парту, коротко бросив: — Раздайте.        Два первых его урока алгебры у этого класса прошли на удивление быстро и легко. И как будто у Дементьева даже на время пропало ощущение острого отторжения от всего происходящего и скуки.        И это почти занятно.        Его привычная агрессивность и раздражение от такого пустого времяпрепровождения сегодня улеглись, как штиль растирается в гладе волн, и сейчас школьная суета с неугомонностью детей отчего-то внутри задевала чем-то приятным, почти ностальгическим, без привычного апатично-смиренного неприятия.        Ощущение дошло до него позднее полного осознания — ему впервые не скучно, и его впервые здесь никто остро не раздражал.        Дементьев какое-то время наблюдал за точками снежинок за окнами его кабинета на белоснежном полотне неба, а затем перевел взгляд на решающего третье задание у доски Маленкова.        Парень, как всегда, решил ровно половину, а дальше на самом ответе застопорился и сейчас с крайне идиотским растерянным выражением лица смотрел на уже написанное.        Пример перед ним был простейшим. И раньше бы он давно отхватил «двойку» и отправился с крайне раздраженным вздохом на свою «Камчатку», но сейчас же…        — Ты уже нашел период функций, — скучающе протянул ему со своего места Дементьев, и Маленков, вздрогнув от неожиданности, едва не выронил мел. — Дальше дробь не нуждается в сокращении, что ты над ней думаешь два века? Просто рассчитай производные и запиши ответ.        Учитывая то, что Дементьев никогда никому не помогал при решении у доски — это уже прецедент.        Парнишке просто повезло, что сегодня у него крайне нетипичное доброжелательное настроение. Так легко он обычно не отпускал. И сам не понимал причину подобной доброты. Как и то, от чего в принципе находился в таком благодушном расположении духа во всем окружающем его рутинном однообразии.        — А я вот думаю все-таки пойти после окончания школы на филологический, — неожиданно в конце двух уроков алгебры у своего 10 «Б» решил с ним поделиться Маленков. Как будто Дементьеву, как его учителю, это хоть на какой-то процент должно быть интересно. — Вот и думаю, а нужно ли, и мое ли это?..        Конопатый, излишне болтливый парень, с несколькими своими одноклассниками, по всей видимости, слишком под впечатлением от сегодняшних двух уроков, остался в кабинете после звонка и теперь завязал крайне бестолковый разговор, надеясь услышать от своего учителя жизненное напутствие.        Только вот тратить свое личное время на мелкие заправские драмы и муки выбора будущей специальности школьников  Дементьеву по-прежнему не хотелось. Он им не нянька и не наставник. Он их учитель математики: и то только на 45 минут положенного урока, а после желательно вообще бы их не видеть и не слышать.        — Меня уже радует, Маленков, что у тебя появляется понимание, что тебе дальше с физико-математическими дисциплинами не по пути, — язвительность в его голосе настолько очевидна, что кажется ее можно было пощупать рукой. — А куда там тебе дальше идти учиться, веришь или нет: мне абсолютно без разницы.        Дементьев поднял на парнишку равнодушный взгляд.        Маленков без лишних предисловий понял, что от учителя сейчас не получит школьного психолога или даже просто сердобольного слушателя-советчика. То, что Дементьев сегодня просто помог ему у доски под настроение, вовсе не означало, что теперь он будет ему помогать в чем-то еще.        И закономерно, что на своем юношеском запале паренек мгновенно рефлекторно оскалился:        — Ну, с математикой действительно мне не по пути, — фыркнул задетый Маленков. — Она сухая и явно не про широкий кругозор. Я вот с седьмого класса читаю труды философов, и они повышают интеллект даже лучше. А математика же бесполезна. Это просто счет.        Паренек попробовал в открытую его поддеть, (будто почувствовал себя бессмертным, находясь не на уроке), но совсем уж беззубо, несерьезно и мимо. Но в воспитательных целях на место поставить нужно было бы.        Дементьев лишь усмехнулся:        — Много мозгов для простого чтения и не надо, Маленков. Дети в начальном классе тоже читать умеют. И это не достижение: знать, кто такой Сартр и Декарт — это знает даже человек с таким узким кругозором, как я. Но вот ты, например, не можешь без ошибки решить простейшие примеры за десятый класс. И поэтому весь коэффициент твоего великого интеллекта для меня — это корень из двух. Понимаю, что тебя сейчас крайне волнует только что было первичнее: материя или сознание, но все же, когда рот открываешь, думай хоть немного. И учи, Маленков. Учи матчасть. Математику с физикой. Пригодится дальше явно больше умения читать.        Парочка одноклассников за спиной парнишки зашлись в коротких смешках. Маленков же, порядком покраснев, на мгновение вкинув упрямый подбородок, уже было начал возмущенно открывать рот, но встретился взглядом с прищуренными насмешливыми глазами своего преподавателя, и будто, наконец, поняв с кем сейчас разговаривает, вмиг стушевался.        — А сейчас до свидания, филологи из физмата, вам уже пора, — лаконично поставил точку в этом затянувшемся трагико-комическом спектакле Дементьев.        Ребята, мгновенно оживляясь, попятились к выходу:        — До свидания, Александр Владимирович.        Этот день все же должен был быть для него особо «неудачным», потому что в этот же вторник на общеобязательной линейке для старших классов директриса всего этого среднеобразовательного цирка десять минут кряду монотонно повторяла скучающим школьникам и безразличным учителям неизменяющийся бред про важность экзаменов, про подготовку, про ответственность.        И так из раза в раз каждую чертову неделю. Циклично. Бессмысленно и беспощадно.        В конце же своей речи она именно в этот день отошла от привычного шаблона и наставительно дала ученикам совет: начинать учиться жить своим умом. Что было весьма самоиронично от женщины, живущей по прямым указкам из РАНО, но, как говорится: кто не умеет сам — учит, а кто не может даже учить — становится директором.        А еще по образованию она, кажется, была историком (со вторым высшим юридическим), а значит, руководствовалась в большей мере сводками законов и статей, что уже для любого руководителя фатально-плачевно: не напрягать головку, а делать, как скажут сверху. Ироничен тот факт, что «сверху» люди еще тупее; Дементьев это знал точно, хотя бы потому, что за пределами математического языка аргументация у всего в основном была такая же, как и в религии.        В сухом остатке же: глупость, пустота и возведенное в абсолют нежелание думать самостоятельно.        Вполне закономерно, почему эта «богадельня» находилась на таком дне. Рыба, действительно, всегда начинала гнить с головы.        Но не плевать ли?        После очередного «окна» в расписании перед следующим уроком за окнами его кабинета все белоснежно-серое, выцветшее, бесцветное. Все дорожки к школе были извечно покрыты мелкими серыми волнами — лед-лед-лед, и нет ему конца и края. Февраль — промерзшая скупая обитель бесконечного льда и снега.        Снегопады и морозы в городе все не кончались. Даже вмерзшие в сугробы пожухлые ветки высаженных по периметру школы убогих кустов, были все в сломанных наростах наледи.        Дементьев не находил в этом ничего по-настоящему стоящего, интересного, красивого. Взгляду было не за что зацепиться: вокруг лишь бесконечные пласты льда под грязно-серым небо. Бесцветие в квадрате.        Февраль за окнами был убогим и серым.        Был…        Потому что, будто бы по чьей-то насмешке аккурат к уроку алгебры в девятом «Б» классе, сквозь марево белесо-мутных облаков, на небе неожиданно робко воцарилось солнце. И мир уже не казался ему безжизненной серой статикой.        Странное забавное совпадение (из раза в раз).        Но солнце будто было негласным предчувствием ее скорого появления в его поле зрения. Такого долгожданного. Нужного. Меняющего его восприятие всего (даже пейзажа за окном).        Отрицать это уже бессмысленно. Это факт.        И тем только всё становилось необъяснимее, сюррнее, безумнее.        Совсем как их продолжающиеся дополнительные по математике.        Абрамова Дарья была той, что всегда примерно училась, обладала хорошей сообразительностью и полным отсутствием хорошего вкуса (клетчатые рубашки — не вкус даже в подростковом возрасте). Абрамова Дарья — шаблонная. Абрамова Дарья — обычная. Та, на кого никогда не обращали внимания в первую очередь. Она совсем тихая, робкая (едва ли не зашуганная), не привлекающая ненужных взглядов. Совсем не красавица. Было, конечно, что-то приятное в ее лице, теплое, но сами черты лица были далеки от классического понимания красоты. Абрамова Дарья — неловкая и смешная, в какой-то степени милая, но больше смешная. Ее даже по-настоящему умным ребенком ему было сложно охарактеризовать.        Девочка действительно была неглупой. И даже по-своему наделенной худо-бедными способностями к физико-математическим наукам, но ровно настолько, чтобы не провоцировать в нем слишком частые вспышки раздражения.        Дементьев совсем не терпел тупости. Его бесили откровенно глупые люди, которых всегда составляли подавляющее большинство (и особенно в стенах этой проклятой школы).        Но Абрамова была вполне сносна и терпима в математике, что-то действительно понимала и быстро все схватывала, что было хорошим результатом для этой богадельни и для ее пола (он все еще искренне считал, что девочкам в физико-математических науках было не место), но невероятно посредственным, чтобы ему это было бы по-настоящему интересно в качестве ее учителя.        Учись она в его время и в его гимназии — никогда в жизни бы не оказалась там лучшей. Ее знаний, способностей и упорства хватило бы, чтобы просто не вылететь оттуда. В остальном же он не видел в ней настоящих сильных математических задатков. Она была крайне посредственна в своем интеллектуальном потенциале, но компенсировала этот минус крайней старательностью и упрямством, и с этим можно было работать.        Впрочем — ядовитая насмешка остро очертила край его рта — какая ему, по большому счету, разница: способная она или нет?        Будто он в самом деле с ней занимался дополнительно после уроков только из-за самой светлой и великой «идеи» научить математике.        Однако проводя время с собственной ученицей, Дементьев необычайно сильно начинал походить на обычного «человека», а не на недосягаемого для простых смертных высокомерного финдиректора в застегнутом на все пуговицы сшитом на заказ черном пиджаке.        Сами холодные черты его лица смягчились, взгляд теплел, а из голоса пропали привычные повелительно-металлические нотки, характерные для людей на руководящих должностях.        Сплошной сюрр. Видел бы его в такие мгновения кто-то из его окружения — явно подумали бы, что бредят.        И все же…        В его кабинете девочка появилась одной из первых. Солнце к ее приходу сильнее стало разогревать февральское небо за окном, полностью выныривая из серой мути облаков.        Дементьев, будто чувствуя ее присутствие и взгляд на себе, на рефлексе сразу повернулся к двери в класс. Неловкая и смешная, она, окутанная яркими (до болезненной рези в глазах) солнечными лучами, застыла в дверном проеме, испытывающе-вопросительно поглядывая на него, будто бы взглядом спрашивая, действительно ли ей можно войти, заламывая тонкие пальцы в нервном жесте.        Абрамова будто бы вся была соткана из нервно-неровных изломов, солнечных лучей и чудовищных клетчатых рубашек.        Его губы дернулись в уголках губ в бесконтрольной усмешке. А взгляд, что до этого был холодно-безразличным, снова бесконтрольно потеплел.        Дементьев был рад ее видеть.        Само ожидание этой встречи с ней сделало для него вполне терпимым это «проклятое» утро.        — Здравствуй, Дарья, — выдохнул он, откровенно с наслаждением раскатывая ее имя на языке.        Следом же ее короткое и тихое на выдохе:        — Здравствуйте, Александр Владимирович.        И привычная, неподконтрольная теплота снова заполнила изнанку его ребер.        «Это все еще несерьезно», — наставительно-едко напомнил он сам себе, однако, в следующее же мгновение (вопреки напоминанию) подозвал девочку к себе. Просто для того, чтобы отдать ей контрольную работу, которую они писали на прошлом уроке, и указать на допущенную ошибку в одном из заданий:        — Дарья, подойди-ка, у тебя в третьем задании снова вышла какая-то ерунда.        Девочка, порывисто кивнув, тенью сразу же напряженно замерла в ожидании около его стола.        Это привычно. И в этом не было ничего предосудительного. Даже со стороны.        Дементьев в своем полном праве на это, как ее учитель. В конце концов, он же вроде как хотел для нее «лучшего».        Сухой злой смешок, однако, все равно оцарапал его горло, когда он объяснял девочке про ее странный ляп в третьем задании.        Дементьеву все еще было смешно от самого абсурда происходящего: он — и хочет лучшего для кого-то. Причем просто так и без личной выгоды, снова из-за сугубо светлых высокоморальных побуждений.        Объяснение же самой ее ошибки вышло коротким. Да и сама ошибка снова крайне идиотская, явно допущенная из-за сильной невнимательности или же (что более вероятно) волнения.        Как только он, объяснив сделанную помарку, отпустил ее, Абрамова в очередной раз будто бы оправдывая негласное звание «человека-катастрофы», разворачиваясь, умудрилась своей сумкой смахнуть с его стола все прочие листы с контрольными работами.        Многочисленные двойные листы с тихим шорохом разлетелись по полу.        Девочка, приглушенно ойкнув, обернулась, и они оба какое-то время молча смотрели на упавшие контрольные.        Секундная неловкость превращалась в откровенный конфуз.        И с ней подобное бывало слишком часто. Не будь Абрамова настолько бесхитростно-простой, он бы решил, что она каждый раз это делала специально.        Девочка будто зачаровано оцепенела в этот момент на месте, разглядывая пыльный пол, залитый косыми солнечными лучами. Дементьев же, не сдержавшись, насмешливо хмыкнул, прерывая залегшее между ними молчание.        Абрамова вздрогнула от этого в тонких плечах, смаргивая оцепенение.        Дементьеву было снова смешно до измора. И правда, девочка — исключительная. Она появилась в его классе пару минут назад, но (без прямого намерения) уже умудрилась дважды его развеселить.        — Извините… — «отмерев», пискнула она, порывисто опускаясь вниз.        Девочка, отчаянно раскрасневшаяся, бегло собирала рассыпавшиеся по полу листы, мельтеша своими бледными ладошками по деревянному старому паркету, попеременно то подбирая контрольные работы, то пытаясь убрать свои лезущие в лицо распущенные каштановые волосы.        Нагромождение на ее хрупких тонких запястьях, как множества резиночек, фенечек и прочей характерно-подростковой чепухи, так и тяжелой школьной сумки на плече, что постоянно норовила соскользнуть вниз и сползти на пол, отчего-то лишь добавляли комизма ситуации.        Осунувшаяся, абсолютно смущенная и на коленях перед ним, она выглядела совершенно жалко.        И все происходящее ощущалось им невольно порочно-грязным, но приятным, отдаваясь бесконтрольным жаром по позвонкам.        В этом-то и заключалась основная проблема с ней. Это явно не должно было ощущаться так двусмысленно, как ощущалось.        Наконец, собрав все рассыпавшиеся контрольные работы, Абрамова пружинисто поднялась, удерживая в одной руке листы, а в другой лямку все же сползшей с ее костлявого плеча сумки. Встретившись же на мгновение с ним своим взволнованным темно-охровым взглядом, она, сильно стушевавшись, снова опустила его вниз.        — Извините… — зачем-то снова смущенно пробормотала она, делая короткий шаг вперед и кладя поднятые листы с контрольными работами обратно на его стол.        — Ничего страшного не произошло, — выдохнул он, насмешливо качая головой, его откровенно это умиляло: дай девочке волю, она начнет извиняться за каждый лишний вздох. — Не извиняйся.        Звонок на урок противной громкой трелью раздался спустя пару минут.        — Сели, — безразлично кивнул он сразу же выдрессировано поднявшимся девятиклассникам (всего-то для перевоспитания понадобилось полгода ведения уроков в этом проклятом классе). — Проведем сейчас с вами короткую устную проверку знаний по теме прошлого урока.        Ученики девятого «Б» класса ожидаемо не восприняли эту новость с энтузиазмом, но как будто ему было до этого хоть какое-то дело. По классу осязаемо пронеслась тревожно-паническая волна из хаотичного перелистывания тетрадей и учебников в поисках пройденного материала.        Даже Абрамова (будто заранее предчувствуя, кого он хотел спросить первой), испуганно сжалась на стуле после его слов, но к своей чести, в тетрадь и учебник, как прочие, не полезла.        Девочка — отныне это постоянно вторая парта на третьем ряду в переполненном кабинете и мягком отсвете зимнего солнца; все чаще и чаще распущенные каштановые волосы (ему льстила мысль, что она их начала распускать сугубо из-за него), бесконечная скованность движений и невероятно тонкие изящные запястья с бесконечным безвкусным наслоением на них из фенечек и резинок. Яркая ткань клетчатой рубашки (сегодня оранжевая), угловатость линий тела, вороватые, быстрые взгляды на него со своего места и совершенно паршивый неаккуратный почерк в тетрадях.        Дементьев откровенно разглядывал ее, и вдруг, как в откровении, осознал с удивительной ясностью — ему не хочется сейчас отводить от нее взгляда. Ему хотелось на нее смотреть, разглядывать, подмечать детали.        Через окна кабинета проникало робкое зимнее солнце. Оно было хоть и бледным, как разлитое кем-то подсолнечное масло, но все же подсвечивало разбавленным золотом волосы девочки, что свободно спадали каштановыми волнами на ее тонкие сведенные напряжением плечи.        Смысл проводимого им урока начал откровенно расплываться, становясь неважным, несущественным, второстепенным. Все, о чем он думал — это главным образом то, что ему не хотелось ждать послезавтра для их дополнительного по математике.        А еще, что когда нельзя, но очень хочется — то можно на многое закрыть глаза.        Цель для него все еще оправдывала средство.        — Итак, что же по пройденной теме нам может рассказать… — Дементьев скучающе проскользил взглядом по списку в журнале, наигранно делая задумчивый вид, а после с лукавым прищуром поднял глаза прямо на нее. — …Дарья?        Про себя же со злой иронией интересуясь, как же так вышло, что все присутствующие вокруг стали для него вдруг случайно собранной массовкой для соблюдения хоть каких-то приличий и границ?        И девочка, в очередной раз от обращения к себе при всех привычно будто бы захлебнувшись бешеным волнением и отчаянно порозовев, не выдержала и секунды их зрительного контакта, сразу же смущенно опустила взгляд вниз.        Мимика же на его лице привычно стальная, беспристрастная, хладнокровная без единого намека на мягкую насмешку, что едва уловимо плескалась в прищуре его глаз, но незаметная для всех прочих.        — Возможно, еще кто-то может ответить? — ленно обратился Дементьев к классу, решая дальше не мучить девочку после ее продолжительного сконфуженного молчания (того и гляди, от перенапряжения упадет в обморок прямо на уроке).        И, наконец, кто-то с первых парт начал тихо блеять про числовые множества и входящие в них натуральные, целые и рациональные числа; тут нечего было оспаривать, все слишком элементарно, эту тему он рассказывал им вчера, и поэтому Дементьев лишь равнодушно кивнул.        Он сейчас был совершенно не заинтересован в ответе. Ну или по крайней мере, совсем не в ответах ее одноклассников.        — А что про характеристическую функцию множества нам все же может рассказать Дарья? — снова не удержался он, однако в этот раз намеренно не смотря в ее сторону, чтобы не спугнуть.        И все же до него долетел ее перепуганный вздох (явно не ожидала, что он второй раз за урок может ее спросить), и он не смог сдержать дернувшуюся острую усмешку в уголке рта.        Какая же она забавная. Внутри него отчаянно стало щекотать изнанку ребер что-то азартно-ядовитое, неподконтрольное.        Абрамову постоянно хотелось провоцировать, дразнить, испытывать.        В кабинете математики воцарилась напряженная тишина, никаких посторонних звуков. Все прочие ученики привычно прятали от него взгляды, боясь лишний раз привлечь внимание и быть следующими в списке спрашиваемых.        Молчала за своей партой, сильно сжав тонкие плечи, и она. Снова.        Пауза после его вопроса затягивалась уже до некрасивого и абсурдного.        — Мы, может, с тобой сейчас в молчанку играем? Или ты вопрос не расслышала? — хлестко поинтересовался Дементьев, все же решив ускорить процесс, прекрасно понимая, что без этого «кнута» девочка безбожно будет и дальше тянуть время. — Мне это уже начинает надоедать. Я даю тебе второй шанс на исправление оценки, поэтому будь так добра отвечать, когда тебя спрашивают.        Жестоко, однако крайне эффективно.        — Извините… Я просто… Я задумалась… — сразу же «ожив» и нервно запинаясь почти на каждом произнесенном слове, испугано выдохнула Абрамова, правда, от бешенного волнения кажется совсем не соображая, что несет: — Функция множества… эта такая функция, которая… определяется на множестве Х, и указывает… на ее принадлежению элементу…        «Ради всего святого!».        — Чему-чему, Дарья? — перебил он ее, уже не скрывая легкую вибрацию смеха в своем голосе, насмешливо уточняя: — «Принадлежению»?        Она когда-нибудь явно доведет его этим.        — До этого дня не знал, что можно настолько романтизировать алгебру.        По кабинету пронеслись короткие смешки учеников.        И ему на этом нужно бы уже прекратить, но вот только он физически не мог остановиться, не отводя пристального взгляда от нее и почти голодно предвкушая игру реакций на ее лице.        — Мне уже даже интересно, а что для тебя, Дарья, значит «принадлежение элементу»? — вопросительно приподнял бровь он, не сводя с нее глаз. — Я крайне заинтригован.        По кабинету вновь угодливо прокатилась волна смешков от прочих учеников, но уже более звонко и продолжительно.        Казалось, что девочке сильнее загнанно сжать тонкие плечи под своей оранжевой клетчатой рубашкой было уже некуда, но она похвально старалась. Отчаянное смущение на ее лице было настолько трогательно-осязаемым, что могло бы передаваться, как болезнь, другим воздушно-капельным путем.        Без слез на нее уже было не взглянуть.        — Красильников, я смотрю тебе так весело стало, может ты нам дальше продолжишь рассказывать про числовые множества? — едко поинтересовался Дементьев, наконец, переключая внимание с Абрамовой на слишком уж развеселившегося за своей последней партой паренька, который сразу же, впрочем, будто подавившись долькой кислого лимона, резко перестал гримасничать.        — Не… я это… лучше на следующем уроке вам расскажу, — сильно горбясь в плечах и прогибаясь всем корпусом к парте, чтобы стать незаметнее для учительских глаз, невпопад пробормотал он.        — Я тебя разве спросил сейчас о том, когда ты сможешь мне это рассказать? — с фирменной ледяной хлесткостью одернул его Дементьев без малейшей тени мягкой насмешливости в голосе, и от этого по кабинету математики расползся арктический холод, стирая словно ластиком на лицах учеников последние намеки на недавнее веселье, беззаботность и улыбки. — Выходи-ка, весельчак ты наш, к доске. Раз не можешь ответить устно, посмотрим, что ты сможешь письменно. Учебник не забудь захватить с собой.        И уже с прохладным-пренебрежением обращаясь к его одноклассникам:        — А вы чего ждете — отдельного приглашения? Открывайте рабочие тетради и записывайте, вас это тоже касается.        По всему классу снова прокатилась волна испуганного напряжения из шороха открываемых тетрадей. Красильников же, низко склонив голову, понуро побрел к доске, совсем как на расстрел.        — Упражнение 420. И что же ты так безрадостно, Красильников? Давай как-то поживее и жизнерадостнее, — язвительно «подбодрил» Дементьев паренька, что уныло переписывал мелом пример на доске. — Был же такой веселый, смеялся. Не переживай: урок длинный и времени много, поэтому успеешь еще нас всех повеселить своими званиями.        Следом быстрый загнанно-обреченный взгляд на него девятиклассника. Но в ответ лишь откровенное равнодушие к чужому раскаянию с очевидной мольбой о пощаде в глазах, потому что взгляд Дементьева снова бесконтрольно пристально замер на второй парте третьего ряда.        Абрамова, шумно выдохнув от облегчения от того, что ее, наконец, оставили в покое, расправила плечи.        Смешная…        Дементьев, сощурив глаза, замял усилием воли довольную, сытую усмешку. Едва сдерживаясь, чтобы на импульсе в желании продления живительного «тепла» под ребрами, не выдать сейчас новую провокацию.        Девочка слишком забавная, и сдерживаться с каждым таким разом, ему было все сложнее.        И это было почти, как…        «Не сейчас», — раздраженно одернул он самого себя.        Дементьев не хотел развивать мысль и думать, на что это было похоже со стороны. По крайней мере, совсем не сейчас. Потому что это явно не то, чем казалось.        И это все не серьезно. Это лишь провокация для ощущения подскочившего пульса под кожей и наплыва чего-то невероятно живительного, жаркого по венам. Он обязательно разберет это, разложив, как и всякое нерешенное уравнение, на все функции и производные, но потом.        Потому что сейчас у него переполненный неспособными детьми кабинет, аморальная теплота, разлившаяся изнутри кипятком, и темное довольное предвкушение будущей встречи, но уже без всех надоедливых «прочих».        И уже повторно непонятно, как всё пришло к тому, что все присутствующие в этот момент в классе снова становятся для него лишь откровенной массовкой для соблюдения приличий, чтобы его патологически-больной интерес к ней проявлялся не настолько явно и открыто.        666        — Дарья, — окликнул он ее после звонка с урока. — Задержись.        Одно лишь произношение ее имени заставляло что-то внутри него приятно в предвкушении тянуть. Ему до странного оно нравилось. Но не Даша, а именно полное — Дарья.        Дементьев сейчас всегда произносил ее имя с тянущейся ленцой, наслаждаясь звучанием.        И оттого удивительно (или же это банальное самовнушение), что для остальных все еще была незаметна та контрастная разница, с которой он относился к своим прочим ученикам и Абрамовой.        Девочка послушно заняла место за первой партой перед его столом, ожидая, пока ее одноклассники покинут аудиторию.        Кабинет математики все еще утопал в приглушенно-бледных солнечных лучах поздней зимы, чрезмерно наполненный естественным светом с окон, совсем нехарактерным для промерзло-серого февраля. В воздухе неторопливо плыли мальками крошечные пылинки. Отчего-то даже казалось, что весна пришла в город сильно раньше времени.        В коридоре, когда за последним учеником девятого «Б» класса, наконец, закрылась дверь, приглушенно раздавались голоса и шаги проходящих мимо и привычно галдящих школьников.        Но они казались ему далекими, несущественными.        Дементьев деловито перешел сразу к делу:        — Я сейчас свободен, Дарья.        Ложь. У него не было хронически сегодня времени практически ни на что. И это внеплановое «занятие» математикой ему крайне дорого обойдется в перспективе.        — И могу дополнительно с тобой позаниматься. В начале урока меня крайне обеспокоили твои знания по пройденной теме числовых множеств, — уголки его рта остро дернулись в насмешке. — Нужно бы это с тобой повторить еще раз.        Снова ложь. Мысли его сейчас были совсем не про алгебру и начало анализа.        На лице Абрамовой первой забавной реакцией на его слова полуоткрылся рот в удивленном беззвучном вздохе буквой «о». Следом в охровых глазах мелькнула очевидно-читаемая радость.        Она сама этого хотела. И этот очевидный факт отчего-то приятной теплотой огладил все внутри него.        — Я тоже сегодня могу остаться, насколько будет нужно… — взволновано выдохнула она, смущенно поднимая на него глаза. — Спасибо вам, Александр Владимирович.        Какая же прелесть.        Для нее это очевидный подарок судьбы.        Для него же всё выходило крайне хреново по всем фронтам.        Даже первичная их договоренность с дополнительными занятиями была только на понедельник и пятницу. Но ему на это уже плевать. Как и откровенно плевать на то, что у него нет на это времени совершенно, и все сегодняшние встречи придется сильно сдвигать, переносить, откладывать.        Вот только плевать.        Потому что девочка все равно своим отвратительно клетчато-оранжевым пятном въелась в его строго упорядоченную черно-белую жизнь. Словно и правда чрезмерно яркая клякса, что неотираемо впиталась в рукава его черного пиджака и белоснежной рубашки; его строгое черно-белое на ее клетчато-оранжевом — откровенно странное сочетание, неидеальное, едва ли правильное.        Но не плевать ли?        666        Они привычно весь следующий час занимались математикой за одной партой.        Абрамова все еще была невероятно забавной. Ему нравилось наблюдать за тем, как ее тонкие пальцы торопливо выводили цифры в тетради, резко перечеркивали ранее написанное и начинали заново писать. Тонкие сухие губы беззвучно шептали вычисления, но эта откровенная пыль в глаза не могла обмануть его. Если бы девочка действительно сейчас занималась решением уравнения перед собой, то решила его бы уже минут десять назад. Пример был слишком пустячный, чтобы над ним столько сидеть.        Вместо этого девочка то и дело воровато вскидывала на него свои темно-охровые глаза. Якобы вопросительно и с намеком на уточнение, но, когда встречалась с его насмешливым взглядом, вмиг очаровательно розовела и ничего не спрашивая, снова смущенно опускала глаза в собственную тетрадь.        Смешная.        — Правильно? — наконец, только после третьей вороватой игры в «переглядки», робко спросила его девочка.        «А что тут может быть неправильного? Все элементарно!», — про себя фыркнул Дементьев, однако озвучивать это вслух не стал, и лишь мягко кивнул ей в ответ.        Абрамова снова склонилась над тетрадью, продолжая писать. Усиленно изображала усердие и сосредоточенность, но пальцы под его пристальным взглядом предательски подрагивали, и ее почерк становился на глазах все более неразборчивым. Было уже непонятно, какую именно цифру она написала: двойка это или пятерка, да и ему сейчас это было совсем не важно. Ему куда интереснее было наблюдать совсем не за решением в ее тетради.        Дементьев — хороший математик. Но вот только не с ней.        И все же, скользнув взглядом по ходу ее решения, раздражение отчетливо зацарапалось в глотке (такое в нем все же нельзя бы перебить ничем, даже ей).        Забавно — не забавно, но лепить ошибки в таком элементарном уравнении — выше пределов его понимания.        Он деланно скучающе протянул вперед руку и нетерпеливо начал постукивать пальцами по деревянной столешнице парты. Намеренно близко от нее. Девочка мгновенно от этого сбилась, прекращая писать.        — Я неправильно решаю?.. — тихо спросила она его, слишком волнуясь для такого простого вопроса.        — Посмотри сама на то, что ты пишешь, — без привычной мягкости и насмешливости прохладно ответил он, его рефлекторное раздражение на чужую непрошибаемость оказалось все же сильнее. — Дарья, это элементарные уравнения на применение формул. Ты до этого решила идеально пять подобных уравнений, чтобы ошибиться в шестом? Это просто не поддается никакой логике.        Лицо Абрамовой на глазах живописно заволокло розовой россыпью от смущения.        Какая же прелесть.        Шла уже вторая неделя их занятий математикой, а девочка все никак не могла научиться не краснеть на любое его обращение к себе. Даже его раздражение начало спадать.        Слишком уж она забавная.        — Я стараюсь, Александр Владимирович, правда, — тихо и виновато начала оправдываться она. — Я их все уже наизусть знаю. Просто эти формулы… я не понимаю их иногда, и это…        Он насмешливо хмыкнул, и девочка следом неловко запнулась и замолчала.        — Сто раз тебе говорил, что математика — заклятый враг зубрежки. Это вид именно умственной деятельности, а не сводка правил. И в ней нужно напрягать головку и думать. Понимаю — сложно, и все же, надо.        — Иногда мне кажется, что у меня ничего не получится… — безрадостно заключила Абрамова с опущенной головой, будто заключенная на допросе и донельзя трогательно-несчастная. — Я не всегда понимаю ее.        И правда, словно заключенная в плен не заканчивающегося начала математического анализа.        — Дарья, чем мы сейчас с тобой занимаемся? — ровным голосом спросил он ее, удобнее откидываясь назад на спинку стула.        Она коротко бросила на него вороватый взгляд, будто пытаясь на глаз определить имеет ли его вопрос двойное дно, и неуверенно пробормотала:        — Математикой?..        — Верно. Математикой, — мягко кивнул Дементьев. — И раз уж мы занимаемся математикой, ты должна научиться чувствовать себя комфортно, когда чего-то не понимаешь. Это тебе не гуманитарный предмет, где все просто и на пальцах.        За окнами кабинета уже начинало активно смеркаться, день плавно перетекал в вечер первыми робкими оттенками разбавлено-оранжевого на сгущающемся полотне небе.       — Запомни, в школе есть всего два нужных предмета — родная речь и математика, — следом наставительно проговорил он ей. — Одна учит грамотно излагать свои мысли, вторая — мышлению в принципе.        — Но, а как же тогда классическая литература… — робко было попыталась оспорить его слова Абрамова, но Дементьев с тяжелым вздохом оборвал ее:        — Дарья, классическая литература называется классической не потому что в ней заложены вечные идеи, — с очевидной раздраженной язвинкой в голосе пояснил он ей. — А просто потому, что кто-то просто назначил этих авторов в классики. Именно назначил — потому что в литературе невозможно отличить гения от графомана. Это в физике и математике можно действительно отличить истинный талант от убожества. Если очень грубо: теория работает — молодец, не работает — позор. В гуманитарных дисциплинах это невозможно, не существует никаких критериев истины и даже самой истины, как во всяком искусстве. Все всегда исключительно субъективно и на вкус критиков, зачастую — проплаченных, в гуманитарных науках «гениев» всегда назначают приказами. Ни в какой же точной науке подобное попросту невозможно.        Да и назвать всерьез хоть одну гуманитарную дисциплину истинной «наукой» — самое настоящее варварство.        — По крайней мере, я могу легко объяснить почему в школах всегда будут релевантными труды Ньютона, Паскаля и Ферма, но объяснить смысл изучать книги литературных классиков не могу при всем желании. Будь моя воля, я бы давно убрал литературу из школьной программы. Она бесполезна.        Дементьев объяснял все это с пренебрежительной ленцой и в очередной раз рефлекторно зацепился взглядом за ее глаза: темно-охровые, широко распахнутые сейчас от удивления, как у ребенка.        Иногда он умудрялся забывать, насколько Абрамова еще юна, неопытна — и откровенно говоря — глупа и наивна в некоторых своих убеждениях.        Вроде той нелепости, что она смущенной скороговоркой выпалила следом:        — Но ведь именно литература должна помогать развивать мысль? Заставлять думать и…        Ради всего святого!        — Дарья, ты действительно считаешь, что тебя может заставить думать писанина признанных классиков? — в очередной раз перебивая ее, уже с отчетливой насмешкой уточнил Дементьев. — Я тебя очень удивлю, но решение уравнений с двухкратными интегралами справится с этой задачей, как минимум не хуже, а как максимум действительно заставит работать мозги.        — Но почему?..        — Потому что пытаться научиться думать с помощью какой бы то ни было художественной литературы — это примерно как пытаться камнями высечь огонь — в принципе, это возможно, но зажигалка всегда будет эффективнее. И так уж вышло, что в деле прокачки мозгов эта «зажигалка» досталась естественным наукам, а гуманитарный треп для этого малопригоден.        Между бровей девочки залегла упрямая складка. По всей видимости, она не хотела с ним соглашаться, и поэтому кинув на него быстрый вороватый взгляд, робко попыталась оспорить его слова:        — Но ведь все эти физико-математические теории… — сбивчиво начала Абрамова, и будто боясь на него смотреть, чтобы не растерять в себе крохи уверенности, загипнотизированно уставилась в собственную тетрадь. — …они ведь могут быть и не доказанными и поэтому не работать? И если это так, разве получается, что это не одно и тоже, как с гуманитарными предметами?.. Даже теоремы Ньютона сейчас считаются устаревшими и…        У него сорвался очередной тяжелый вздох, и девочка испуганно замолчала, сбиваясь на полуслове.        Нить путанного и сбивчивого рассуждения у Абрамовой была под стать этой утопической новой школьной системе. А ведь она, действительно, была далеко не глупым ребенком. Но вот только тоже игнорировала существование всяких следственно-причинных связей, как и все прочие жертвы деградационной реформы образования.        Детям поколения ЕГЭ все нужно было объяснять подробно и едва ли не на пальцах, чтобы они начали шевелить мозгами и усваивать что-то сложнее «дважды два равно четыре».        — Дарья, теории, да будет тебе известно, не могут перестать вдруг работать. Это тебе не двигатель внутреннего сгорания, — стараясь подавить в голосе отчетливые нотки раздражения на полнейшую чужую непрошибаемость, объяснял ей Дементьев очевидные и прописные истины. — Теория — это высшее обобщение знаний человечества в той или иной области. Время от времени теории сменяются более совершенными и общими. Например, та же самая механика Ньютона сменилась теорией относительности и квантовой механикой, но факт в том, что механика Ньютона в границах своей применимости работает и будет работать до тех пор, пока существует этот мир. Квантмех не отменяет Ньютона и его гениальность, причем подлинную, а не установленную приказом сверху, как у тех же самых писателей, это всего лишь расширяет его теорию в областях, которые лежат за границами ее применяемости.        Над ними моргнула, монотонно загудев, от очередного перебоя электричества старая школьная лампа.        — И так мы снова приходим к тому, что фундаментальное отличие математики и физики от литературы состоит в том, что физико-математические знания обладают доказательной ценностью, там можно отличить правду от лжи. В литературе же, как и почти в любой гуманитарной науке, нет и не может быть истины, есть только мнения.        Абрамова потупила глаза, но все же упрямо буркнула себе под нос:        — Хоть вы так и говорите, но я все равно люблю литературу и читать…        — Так люби и читай дальше, кто же тебе запрещает? — саркастично приподнял он бровь. — Просто нет никаких рациональных оснований решать за тебя, каких авторов и какое мнение тебе нужно читать и воспринимать за что-то неоспоримое. Это чистая вкусовщина.        — А какие авторы нравятся вам?        И тут уже Дементьев не смог сдержать злой ироничной усмешки. Потому что девочка либо издевалась над ним сейчас, либо полностью пропустила мимо ушей всё то, о чем он ей говорил.        — Мне не нравится художественная литература в принципе, Дарья, — насмешливо выдохнул он. — В сухом остатке это лишь развлекательный бессмысленный сегмент.        Девочка после его слов коротко подняла на него беспомощно-потерянный охровый взгляд, чтобы испуганно опустить его обратно вниз, не выдерживая ответный лукавый прищур его глаз. Скорее всего, она просто не могла сейчас уложить в своей хорошенькой головке, что кто-то мог не любить бессмысленную по своей сути художественную литературу, и не знала как на это нужно правильно реагировать.        Наверно, это было сложно для нее. Ведь всю ее жизнь ей вкладывали ровно противоположную бредовую точку зрения про мнимую пользу чтения книжек.        Подобные, невероятно редкие разговоры с девочкой (потому что обычно она боялась с ним вести настолько длительный диалог, сильно смущаясь), отдавались за его грудной клеткой приятной ломотой.        Дементьев чувствовал, как внутри снова все опускалось в сытом умиротворении, сглаживало теплом в нем то рефлекторно-холодное и осколочно-острое, как приглаживается, успокаиваясь, сильно вздыбленная в холке шерсть.        И именно это ощущение и стоило всех перенесенных им сегодня планов.        Определенно стоило.       — Вот что, сделай еще номер «Д», — протянул он ей, внезапно понимая, что от изначально обговоренного часа, они уже занимаются все три (время рядом с ней текло незаметно). — И на сегодня, пожалуй, будем уже закругляться.        Девочка кивнула, и потянувшись за отставленной ручкой, дотронулась между делом до его пальцев.        И это ее касание — совсем неуловимое, случайное, но от него неожиданно крепко дало в голову мгновенной реакцией. Дементьев замер, коротко непонимающе глянув на собственную руку. Кожу в месте соприкосновения жгло жаром, как при ожоге. И это уже не могло быть случайностью.        Случайность — когда один раз, совпадение — два, закономерность начиналась ровно на трех. А четыре, вероятно, уже привычка (или же зависимость).        — Здесь же нужно составлять график? — спросила его девочка, внезапно смело поднимая на него глаза.       И, откровенно утопая в этом теплом охровом взгляде, Дементьев на короткий миг ощутил неуместное отчетливое хрупкое трепетание чего-то чужеродного у себя за грудной клеткой.        «Кто из них с кем сейчас играется?».        — Нужно, — коротко кивнул он на заданный вопрос, и нахмурившись, впервые сам прекратил их зрительный контакт, переведя взгляд с девочки на парту перед собой.        Чтобы следом этому «чему-то» в себе без промедления сразу оборвал все «крылышки».        Потому что все еще «нельзя».        Потому что не должно быть так томительно желанно. Не должно быть так сложно. Девочка все еще ребенок. Девочке всего шестнадцать. А его все еще не привлекали дети. Абсолютно, бескомпромиссно и без всяких «но».        Вот только последующее молчание между ними стало ощутимо напряженным, будто бы тянясь расплавленным тягучим медом под приглушенное тиканье настенных часов и шорох ручки по тетрадным листам.        И Дементьев должен был сразу это прекратить. Отсечь от себя, как отсекают ненужное и патологически нездоровое, вроде изъеденной гангреной конечности или раковой опухоли в теле.        Это ненужное. Это больное. Это нужно сразу отсекать без колебания и сожаления, не оставляя ни малейшего намека на другой исход.        666        — Саша, блять! — выл в трубку Федотов на следующее же утро. — Ты не понимаешь?! Я не сплю уже вторые сутки!        — Не поспи и третьи, в чем твоя проблема? — равнодушно фыркнул Дементьев.        — В тебе, охуевший ты олень! Перенесешь встречу совета и сегодня, клянусь, Саня, я сожгу эту твою ебаную школу дотла! — все распалялся Олег, активно-взволнованный до ненормального, будто бы с утра пораньше кто-то хорошенько дал ему по хребту вожжей. — Лягушатники крайне обеспокоены ситуацией в нашей стране с новыми законами и переходом. Пидорас Джанлука завтра вылетает срочным рейсом из Парижа для внеплановой проверки идущих дел! А тебя опять нет!        И началось в деревне утро со старыми песенками все о том же.        Вот только это уже давно не забавно и не смешно.        — Прекрати панику, идиот. Я в курсе этого. Все бумаги у нас в порядке, как и идущие дела, — снова беспристрастно объяснял ему Дементьев прописные истины их дела, как последнему дурачку на деревне. — Как приедет завтра наш «многоуважаемый» региональный председатель, так и уедет. Ты прекрасно сам знаешь, что этот их «контроль» псевдо, и даже его им недолго осталось над нами осуществлять. Формальность ради формальности. Они давно уже ничего не решают.        — Но!.. — возмущенно было начал Федотов, с твердым намерением озвучить свою очередную бредовую теорию заговора.        — Пропей уже успокоительное, — раздраженно оборвал его Дементьев, скидывая звонок.        У него совсем не было настроения на очередной панический приступ Олега.        Его мысли были совсем о другом. Например о том, что ему уже тридцать пять лет. А он с недавнего времени совершенно перестал понимать, что за сюрреалистичная чертовщина творится и в его жизни, и в нем самом.        На его временно удаленной работе, впрочем, это отражалось мало.        Все привычно от Дементьева, как что-то само собой разумеющееся, ожидали: ответственности, холодной-рациональности, взвешенной расчетливости в каждом произнесенном слове и сделанном действие.        И в целом, именно это от него и получали, правда, с небольшой оговоркой на то, что его врожденная холодная рациональность осталась лишь внешним побочным проявлением, глубоко же внутри она застопорилась где-то на том же уровне, что и гормональный всплеск у молодого дурня в шестнадцать лет.        И все бы ничего, да вот только ему было долбанных тридцать пять лет, и подобное совершенно ему, как не по возрасту, так и не по статусу.        Усердная работа же по внедрению в их базу новой системы отчетности ничего кардинально нового в жизнь Дементьева не принесла. Все привычно. Это съедало почти все его время, которого, как в старые-добрые времена, критически перестало хватать.        Въедливая вычитка цифр в договорах ложилась на такую же досконально-дотошную проверку отчетностей. И это не считая обыденных дел для жизнеспособного поддержания работы всего банка, вроде контроля проделанной работы подконтрольных отделов — в целом; и привычного пропускания через себя всех внешних и внутренних потоков — в частности. А еще, конечно же, прибавились в геометрической величине бесконечные собрания и советы (как и всех директоров, так и локально своего финотдела). Все планы, висевшие в воздухе, нуждались в почти ежедневном согласовании, как и общие разборы полетов (или же проебов — тут уже как повезет). Обычно, конечно же, не везло, и мелкие местечковые проблемы имели неприятную особенность множиться снежным комом, который нужно было решать в крайне сжатые сроки в срочном порядке.        Все это крайне сюрреалистично смешивалось в его жизни с продолжающимися почти ежедневными дополнительными занятиями математикой с Абрамовой.        К которой у Дементьева что-то воистину странное. Что-то такое, чему он не мог найти точного определения. Нечто эфемерное-теплое сидело теплотой в его грудной клетке наравне с полупровальными попытками наставничества.        Ему быть просто учителем с ней сложно. Особенно когда хотелось научить совсем не алгебре и началу математического анализа.        И с каждым новым днем у него появлялось крайне ироничное осознание того, что этот ребенок ему дорого обходится, причем во всех смыслах, начиная с траты на нее своего самого объективно дорогого и ценного ресурса — времени; заканчивая полным сюрром собственного меняющегося восприятия.        Дементьев также прекрасно знал, что в перспективе она обойдется ему еще дороже (вполне хватит на то, чтобы сойти с ума, и не зайти обратно).        Девочка-катастрофа. Девочка-беда. Девочка проблемная. Девочка явно «заводская» поломка — ведь она на деле выходила по стоимости для него намного дороже штампованных, прилизанно-глянцевых девочек с обложек. Уже от самого этого факта ему было смешно до абсурда.        Но Дементьеву искренне нравилось проводить с ней время, заниматься математикой, вести диалоги, подмечать ее случайные вороватые взгляды на себе, видеть робкие улыбки на ее тонких искусанных губах, и как дрожат ее пальцы, когда он к ней за чем-то обращается.        — Дарья, внимательнее, у тебя снова корень теряется, — вкрадчиво выдохнул он ей, сидящей с ним за одной партой.        Ее пальцы трогательно задрожали, делая и без того паршивый почерк в тетради полностью неразборчиво-ужасным.        И будто бы, чтобы это скрыть, девочка в очередной раз нервно вскинула к лицу руку, убирая со лба непокорную прядку волос (что все равно возвращалась обратно спустя минуту, и которую ему все также до патологически-нездорового спазма в конечностях хотелось заправить ей за ухо). А затем несмело бросила быстрый взгляд на Дементьева, и, встретившись с пристальным насмешливым прищуром его глаз, остро смутилась, снова низко склоняясь над собственной тетрадкой.        И снова в дергано-нервном движении случайно задела его руку своим острым локтем.        — Извините, — сразу же смущенно выдохнула она, кидая вороватый быстрый взгляд на него, и снова опуская его в тетрадь.        «Она это специально?», — непроизвольно пронеслось у него в голове.        За решеткой ребер становилось тесно и душно, и на миг ему показалось, словно черная выжженная пустота внутри него опасливо съежилась до размеров суженного зрачка. Одно неверное движение, совпадение нескольких факторов разом — и все расширяясь после такого сильного сжатия закономерно взорвется.        «Нельзя».        Дементьев снова с усилием задушил в себе эту крохотную искру в самом зародыше, наконец, отводя свой сильно задержавшийся взгляд на ее лице. Переключился с привычной въедливостью на решенные ей примеры (и снова ошибки в неправильно подставленной формуле — уже даже не смешно), но девочка слишком близко от него…        И даже если попытаться ее сморгнуть или зажмурить глаза, Абрамова Дарья все равно (будто бы издеваясь и назло) останется и никуда не пропадет. Будет вспыхивать сверхновой на темной изнанке его век, как при сильном ожоге сетчатки глаз от солнца.        Дементьев повторял самому себе, как мантру, что за некоторыми цветами лучше наблюдать издалека.        Даже если до боли в пальцах хочется их сорвать.        Но вот только она была так близко.        Слишком близко. И пахла чем-то солнечно-медовым, сладким, откровенно раздразнивая все рецепторы его обоняния.        Он понимал, что это всё скатывалось в полный аморальный бред.        Они не должны с ней оставаться наедине. Дементьев не должен до спазматического напряжения в мышцах хотеть заправить ей за ухо чертову прядку волос. Не должен хотеть касаться. Не должен чувствовать тепло под ребрами, когда она рядом.        Не должен, в принципе, чувствовать всё это к ней!        Но чувствовал.        Девочка просто слишком забавная. И теплая. И рядом.        И Дементьев смотрел на нее не так, как должен. Без холодного педагогического интереса, равнодушия, язвительности. Он же ей просто наслаждался. Каждой черточкой на забавно насупившемся лице, золотисто-янтарными от солнечного света глазами, сухими тонкими потрескавшимися губами.        Он ей дышал. А она будто бы и не пыталась его задушить.        Лишь живописно краснела каждый раз, когда ловила на себе на его пристальный взгляд.        — Что? — остро смутилась Абрамова, когда, наконец, заметила на себе его откровенно температурный взгляд. — Я опять неправильно решаю?..        Они встретились глазами и изнанку его ребер ошпарило, как крутым кипятком.        Сплошное безумие.        Внутри него будто туго натягивалась леска, что в любой момент была готова лопнуть.        И в этот раз насмешливо перевести тему не получилось. Не получилось даже привычно усмехнуться и саркастично фыркнуть про ее очередную детскую мнительность. Он едва сдерживался от того, чтобы не коснуться ее покрасневшей кожи на лице.        Сейчас ему откровенно до полной истомы и ломоты в суставах хотелось смотреть на нее.        Хотелось трогать ее.        Хотелось ее.        Абрамова же, удивленно и широко распахнув свои янтарные глаза, все еще смотрела прямо на него и будто бы совершенно не понимала, что от таких ее взглядов у Дементьева сейчас сознание заволакивалось помехами жара и возбуждения.        Дементьев смотрел прямо на нее и чувствовал, как сильно сводило челюсть, как внутри его тела предвкушающе вибрировали мышцы в спазме бесконтрольного жаркого наплыва возбуждения, а сердце тяжело дробило грудную клетку.        Совершенно невыносимо, странно, чужеродно — чувствовать такое к ней.        Это определенно был предел. 666        Между ним и эмоциями всегда была бесконечная пропасть. Высокая стена. Будь у него хорошее воображение, ее можно было даже представить, коснуться холодного стекла, которое искажало для него всё, не позволяло ему даже на секунду почувствовать хоть что-то.        И не то что бы он раньше гнался за чувствами и прочим. Это было для него всегда несущественно.        Внутри него — арктическая пустыня. Там вечная мерзлота, суровость и ледники, такие же стеклянные, искажающие все, не пропускающие эмоции.        Дементьев на очередном сеансе психотерапии честно признался Шолохову, что между логикой и эмоциями всегда предпочтет логику и холодный расчет, но соврал тогда (намеренно или нет — уже не разберешь). Когда у него был выбор логика или эмоции: уйти или остаться в этой проклятой богадельне, чтобы вернуться в свой привычный мир — он выбрал эмоции. Он выбрал чувствовать. Во второй раз ложь своему психотерапевту была уже хорошо осознаваемой и откровенно наглой. Но наглость в его стиле, как и дерзость, агрессивность, напористость, упрямство, как и то, что он всегда высокомерно ставил себя выше всех остальных людей. Именно ставил. Такие, как он, не прятались в толпе, потому что не могли в ней потеряться — слишком выделялись на фоне остальных.        Поэтому Дементьев пришел к выводу, что сегодня он просто заигрался. Он просто перепутал.        Он не мог всерьез хотеть ребенка.        Это абсурдно.        — Саша, — пронеслось прохладным мелодичным выдохом где-то в отдалении.        Он лениво к ней обернулся, отставляя на низкий столик пригубленный стакан с виски, как только Влада тихой тенью появилась на пороге его гостиной.        — Подойди.        Она послушно подплыла к нему ближе. Внешне всегда такая идеальная. Изящная. Глянцевая.        — Влада, — мягко выдохнул он ее имя, пытаясь распробовать его на языке и не чувствуя ничего в послевкусие, кроме самого бумажного отсутствия вкуса.        У журнальных глянцевых девочек, кажется, и имена будто были совсем без вкуса.        Она вопросительно подняла глаза на его лицо и долгие секунды неотрывно зависла взглядом аккурат на его подбородке, привычно не поднимая его выше.        Влада никогда не смотрела ему прямо в глаза, и это сейчас отчего-то впервые показалось ему раздражающим.        Он обхватил своими длинными пальцами ее острый подбородок, приподнимая, заставляя смотреть себе в глаза, пристально вглядываясь, надеясь зацепиться хоть за что-то.        — Посмотри на меня, — вкрадчиво выдохнул Дементьев.        Длинные темные ресницы изящно дрогнули, и ее взгляд, наконец, плавно и несмело поднялся выше по его лицу, встречаясь с его собственным, отчаянно ищущим (да так и не находящим).        Потому что глаза у Влады были по-прежнему будто разбавленные отбеливателем, без ярко выраженного цвета, стеклянно-пустые, никакие. Словно вся она неживая, искусственная, кукольная. Словно внутри нее нет ничего, кроме телесной оболочки.        И так было всегда. Но вот только до этого дня он и не пытался ее «увидеть». Ему было плевать.        «Что ты на самом деле сейчас хочешь разглядеть в ней?»,  — насмешливо пронеслось у него в голове.        Ответ же на вопрос — слишком очевидный, аморальный, грязный.        Ведь искал то самое, что разглядел в убогом кабинете математики в темно-охровых глазах собственной ученицы и чего сейчас совершенно «не видел» в чужом бесцветном взгляде напротив.        — Какая ты прелесть, — прохладно-безразлично выдохнул он, наконец, разжимая свои пальцы, удерживающие ее за белый подбородок.        На ее полных, в этот раз отчего-то ненакрашенных губах дрогнула улыбка. Она плавно подалась в нему ближе.        И ее тонкие руки, обнимающие его, должны были дарить тепло, греть, должны делать хоть что-то, должны хотя бы банально ощущаться. Но Дементьев ничего не чувствовал. Ни теплоты ее пальцев, ни предвкушения и рефлекторного напряжения собственных мышц перед будущей разрядкой, ни даже самого желания этой самой разрядки с ней.        Ничего.        Ничего такого, что он чувствовал буквально пару часов назад с собственной ученицей.        И вот это уже проблема.        И от этого уже хотелось откреститься. Отмыться. Прийти, наконец, в себя.        Потому что само горячее возбуждение никуда из него не делось. Ему хотелось разрядки. Хотелось настолько, что от вспенившейся внутри ярости от чрезмерно отложенного неудовлетворенного желания, хотелось раскрошить костяшки пальцев, разодрать глотку, разорвать кожу. Все ради одного — чувствовать. Просто чувствовать сейчас к льнущей к нему сейчас глянцево-идеальной Владе хотя бы тень того, что он чувствовал к, по сути своей, совсем еще ребенку.        Но не чувствовал сейчас ничего.        И все это чистое безумие. Все это нечестно.        Но вот только жизнь — вообще штука несправедливая, а судьба — несуществующая. Смирись или борись — итог один.        Жизнь продолжалась дальше.        Дементьев привычно не сожалел и уж, конечно, не впадал в отчаяние. Последнее — совсем не в его характере, всего остального — просто в нем нет. Это все давно отбросилось в нем за ненужностью. В нем нет ни сожаления, ни печали, ни грусти, ни вины — это все лишнее, это слабости. Изредка, конечно, что-то мелькало внутри него за грудиной, возгораясь на мгновение, но тут же затухая, и ледяной ветер снова врывался за его ребра. Нет холода, нет жары. Он обычно не ощущал климатических условий ни снаружи, ни внутри. Но вот только не с собственной ученицей.        Дементьев рефлекторно сейчас злился. Но машинально держал на лице скучающее выражение, дернув уголками губ в насмешливой ухмылке в ответ на чужую неумелую попытку вовлечь его в диалог.        — Ты насовсем сейчас сюда приехал? — шелестяще спросила она его. — Может мне…        — Помолчи.        Потому что это всё было неважным.        Потому что нужно было проверить еще раз.        Дементьев, наклонив голову, коснулся губами ее тонкой выпирающей острой косточки ключиц и прижал Владу к себе. Рефлекторно.        Так было нужно. Вот только, как оказалось, бессмысленно…        Дементьев обнимал ее. Пусто.        Дементьев прикасался губами к ее губам. Пусто.        Дементьев позволил положить ей голову к себе на плечо. Пусто.        Дементьев чувствовал ее пальцы на своей коже, проникающие под его одежду. Пусто.        Н и ч е г о. 666        На следующий день он старательно отгонял от себя все лишнее, мешающее. Думая, что просто перепутал, что не почувствует к этому нелепому ребенку ничего, кроме брезгливого снисхождения и жалости.        Но реальность утром в залитом солнцем тесном школьном коридоре оказалась другой — жаркой, августовской, живой, с взволнованным блеском в темно-охровых глазах при виде него и робкой радостной улыбкой на тонких обветренных губах.        У Дементьева разом непроизвольно-рефлекторной реакцией — расползающееся тепло по внутренностям.        У него не оставалось никаких шансов.        — Здравствуй, Дарья, — с осязаемой хрипотцой на выдохе почти смиренно.        Ее имя уже как его персональное проклятие, приговор, плаха.        Будь же это все не ладно!        — Здравствуйте, Александр Владимирович.        Его собственное имя в ее тихом и смущенном произношении — и снова очередной теплый прилив под изнанку ребер.        Невыносимо.        — Сегодня у нас в силе дополнительное после уроков? — спросила она, воровато исподлобья поглядывая на него и невротично крепко сжимая лямку сумки на своем плече.        — А что, кто-то планировал сегодня побездельничать? — делано строго пожурил он. — Или ты просто не выполнила домашнее задание?        — Вообще-то я все давно сделала… — почти обиженно буркнула девочка.        — Какая ты умница.        Абрамова, ярко зардевшись от его слов и сильнее вцепившись до побеления костяшек пальцев в сумку, опустила свой взгляд ниже с его лица (привычно не выдерживая длительного зрительного контакта с ним) и зависла на его солнечном сплетении, аккурат на пуговицах пиджака: там, где за белоснежной тканью рубашки и черной пиджака — мешанина из нервных сплетений, сосудов, кожи и костей. Не мигая, смотрела именно туда, где что-то неподконтрольной теплотой расходилось по всему его телу, стоило только ей появиться рядом. Будто чувствовала.        — Посмотри на меня, — неожиданно даже для самого себя, вкрадчиво попросил вдруг Дементьев.        Ему откровенно плевать на то, что это со стороны отдавало уже чистейшим безумием.        Девочка, недоуменно моргнув, подняла глаза выше, вопросительно встречаясь с ним взглядом.        «Только не спрашивай. Ответ тебе все равно не понравится».        Дементьев немигающе, пристально вглядывался в ее глаза — широко распахнутые, темно-охровые, с целой плеядой янтарных крапинок по радужкам. Они должны были быть для него сейчас такими же пустыми и ничего не стоящими, как те бесцветно-болотные, что смотрели на него вчера (до ироничного почти с таким же застывшим вопросом в глубине).        Но вот только они не были. Они не чувствовались пустыми.        Ее глаза откровенно обжигали всё его промерзшее нутро своей абсолютной открытостью, искренностью, осязаемым смущением и ноткой отчаяния вперемешку со сметающим всё очевидным сильным чувством в глубине.        За изнанкой же его ребер снова расходился жар и натягивалась леска.        Что за мука…        — Сегодня ровно в три. Не опаздывай, Дарья, — машинально выдохнул ей Дементьев делано насмешливо, переводя взгляд с ее лица на циферблат своих часов на руке.        Внутри же про себя повторяя, как мантру: ему нельзя ее хотеть. Это безумие. Он не педофил.        Но вот только Дементьеву предательски сильно ее хотелось-хотелось-хотелось. 666        Дементьев по привычке отторгал от себя всё то, чего не понимал и оттого не принимал. У всех людей этот рефлекс заложен в генетический код — остерегаться всего непонятного, как чего-то потенциально опасного. Собственная ученица относилась к этому.        Ведь он не понимал. Он не принимал. Он рационально-логически отторгал все это дерьмо.        И самое очевидное (даже если уже не брать в расчет, что это ребенок) — Абрамова не его типаж. И всё. И точка. Просто абсолютно не его типаж женщин.        Все женщины в его жизни были другого типажа. Изящного. Холодного. Облагороженного. Дорогого. У него был вкус, как в качественном алкоголе, так и в женщинах. Он был требователен в собственной «планке» — ширпотреба в его постели никогда не было (и не будет). Да и относился он к прекрасному полу крайне потребительски.        Дементьев прекрасно знал свой особый «типаж», опознавал женщин под ним с первого взгляда на многочисленных светских вечерах (утомительной, но необходимой атрибутики его жизни), задерживая на них взгляд, и когда ловил ответные заинтересованные взгляды, остро улыбался уголками губ, небрежно кивая — своеобразный знак и приглашение, очевидное и мгновенно читаемое. У него никогда не было времени на разыгрывание спектаклей с ухаживаниями — это совсем не его история. И дамы на таких вечерах сами прекрасно считывали полунамеки и охотно плыли к нему сами. Ему не нужно было даже представляться. В Москве в кругах такого уровня, как его, людей, которые из себя что-то представляли, все и так прекрасно знали, и особенно присутствующие там и картинно «скучающие» женщины. Их же имена его никогда особо не интересовали, и воспринимались всегда за что-то незначительное.        В самом деле, какая разница, как зовут очередную девочку, что по первому кивку воодушевленно подлетала к нему сама с полной готовностью через час-другой быть отодранной на холодных простынях номера отеля? В них не было разницы. Особенно в тех одноразовых, что только на одну ночь: у всех темные длинные волосы, изящный холодный типаж, и они все одинаково хватали воздух губами, как утопающие, цепляясь руками за спинки кровати или дивана, когда он их брал-брал-брал.        Это уже давно не было для него интересным. Простая физиологическая потребность, что требовала утоления время от времени.        И тем не менее, он усвоил одну простую вещь, что у всего в жизни есть, как цена, так и свои аналоги (и у женщин в том числе, как у особо «продающихся»): дешевые, дорогие, хуже, лучше, равные. И женщин ниже определенной «планки» и «цены» он никогда к себе не подпускал.        Поэтому все происходящее с собственной ученицей давно для него перестало быть забавным. Потому что Абрамова по шкале его привычных критериев не выдерживала никакого сравнения.        Это же просто смешно.        Его никогда не тянуло, как к детям, так и к «девочкам» уровня массмаркета (и это совсем не оскорбление, это жесткий факт отметки ее «планки» в его классификации женщин). На таких, как она, его взгляд никогда не задерживался, не находя ничего интересного и стоящего внимания даже на уровне визуального ознакомления, не говоря уже даже о чем-то большем. Это смешно. Чаще людей подобного «сорта» он просто не замечал, не фокусировал внимания. Также как не замечал и не воспринимал абсолютно всех в этой богадельне: как не обращал внимания и на пыль под своими ногами.        Ему, правда, не было никакого дела.        Дементьев привычно циничен до аморального, и оттого прекрасно понимал, что цена у девочки — копеечная, массмаркетная, ничего не стоившая. Таких, как она, каждая вторая. Даже всерьез разбирать и оценивать ее — смешно. Слишком очевидно даже невооруженным взглядом, что не его уровень во всем. Она среднестатистическая, посредственная, шаблонная: начиная со своей нелепой инфантильной влюбленностью в учителя (какое же клише), лучшей подружкой-болтушкой, сидящей с ней за одной партой, и ушедшим из семьи отцом (комплекс на замену отца в жизни? — очередная банальность); заканчивая полной бесхитростностью, наивно-оторванным от жестокой реальности взглядом на этот мир, бесперспективно выбранной для себя профессией (ну какой из девочки экономист? — ему смешно и только) и оттого откровенно утопичными планами на жизнь.        Он обладал выученной рефлекторной брезгливостью к таким, как она, а еще выученным спуском в агрессию от полного непонимания всей этой аморальной чертовщины, что происходила с ним, стоило лишь девочке оказаться рядом.        Но отрицать собственные однозначные реакции на нее (как и очевидного желания) — значило лицемерить дальше.        Дементьев не понимал, когда успел настолько во все это вляпаться. Когда его один случайный шаг за строго ограниченную территорию открыл темную и зияющую безумием пропасть — потому что, по всей видимости, Дементьев сам себя совсем не знал, и все же получался латентным чертовым педофилом.        Да и как это можно было объяснить по-другому?        Со взрослыми женщинами он не чувствовал того, что чувствовал с маленькой шестнадцатилетней девочкой. С женщинами его «типажа» такого не было. С другими было лишь простое желание разрядки. С девочкой же — патологически больная игра в кошки-мышки, будто бы в отчаянной попытке добрать то, чего ему так отчаянно не хватало.        Теплоты за ребрами. Эмоций. Банальнейшего чувства, что он живой. Просто живой.        Она давала ему это. И как же мало ему нужно было по итогу.        Это не то, что ему было бы легко отпустить.        В этот же день через пару часов между ними снова протянулась напряженная, многообещающая тишина.        Крошечные крупинки пыли невесомо кружились в свете вновь выглянувшего солнца над партой, которую они заняли во время своего дополнительного занятия по математике. И этот февраль выходил самым беспрецедентно солнечным в его жизни.        Лучи бледного и совсем негреющего зимнего солнца иллюзорным теплом касались его лопаток и плеч под черным пиджаком. Путались золотыми искрами в каштановых волосах девочки. Наполняли этот убогий кабинет светом. Время от времени слепили глаза.        И вновь очередное прикосновение ее острого локтя к его ладони, когда девочка неосторожным движением руки (уже второй раз за сегодняшнее занятие) смахнула со стола ручку и потянулась следом вниз, чтобы ее поднять.        — Извините, — на выдохе робко пробормотала она, выпрямляясь, но совсем дрожаще, словно бы в такт своих отчаянно подрагивающих пальцев, вцепившихся в поднятую ручку до побеления в костяшках.        Она сегодня даже для своего прилипшего звания девочки-катастрофы была слишком неуклюжей, взволнованной, напряженной.        И какая же прелесть; кажется, девочка тоже это чувствовала.        — Не нужно извиняться, Дарья, — мягко усмехнулся он ей.        А затем с издевательской небрежностью, будто бы между делом и в этом не было ничего особенного, протянул свою руку, вальяжно закидывая ее на спинку стула, на котором она сидела, и с фальшивым беспокойством поинтересовался:        — Что с тобой сегодня такое? Все постоянно из твоих рук так и валится.        Дементьев будто бы ничего не понимал.        Абрамова же от его руки за своей спиной, будто бы перестала дышать, неестественно сильно выпрямляясь на стуле. Загнанно повернулась к нему, а встретившись с его пристальным взглядом, захлебнулась воздухом от волнения и смущения.        — Я… просто… извините… — совсем невпопад скороговоркой выпалила она.        Пальцы Дементьева бесконтрольно легко поглаживали деревянные края спинки стула и были буквально в нескольких сантиметрах от соприкосновения с ее напряженной прямой спиной. А в голове настойчиво бился один порочно-грязный вопрос:        «Если я сейчас проведу ладонью по твоей щеке, опускаясь к шее, чтобы после пойти чуть выше и запутаться пальцами в твоих волосах, ты выдержишь, не отключишься?».        Вслух же он лишь насмешливо фыркнул:        — За что ты постоянно извиняешься, беспокойный ребенок?        В ее покрасневшем лице что-то холодно заострилось, а тонкие губы обиженно дрогнули. Абрамову каждый раз невероятно сильно задевало это сравнение.        — Я не ребенок, — тихо буркнула она себе под нос.        До чего же забавная. Смех невыносимо зацарапался в его горле.        — Да что ты.        Опустив глаза вниз, Абрамова задрала свой маленький упрямый подбородок выше: она так храбрилась или все же боялась — не разобрать, однако кончики его пальцев защипало в абсурдном, но невероятно сильном желании поймать ими сейчас линию ее скул, и научить больше никогда не прятать от него свои глаза.        Но все еще нельзя. Это для него воспринималось за что-то грязное.        И лишь тогда Дементьев, наконец, признался самому себя, что для него это все было — стыдным, недостойным, низким.        Это было почти иронично.        Потому что к тридцати пяти годам его вообще мало что могло тронуть и задеть. Дементьев был непрошибаемым в вопросах морали и нравственности. Он никогда не считал секс с несовершеннолетними девочками чем-то грязным или предосудительным (в конце концов, так было всю историю человечества, и только в этот двадцать первый век — почему-то стало резко табуированным и запретным), и прекрасно знал, что у многих в его кругах был свой особый фетиш на малолеток (особенно на тех девочках, что крутились в большом спорте: там была и особая «растяжка», и сам понт отодрать олимпийскую чемпионку). Дементьев не видел в этом проблемы, и это попадало для него в разряд «нормы».        Но его лично это всё не привлекало, и раньше он считал, что уже устаканился в своих взглядах на женщин и давно нашел свой «типаж» (и это были далеко не дети). И что многое готов был понять, а что не поймет — привычно отринуть. Но…        Но собственное больное влечение к шестнадцатилетней ученице — не понимал. Абсолютно не понимал. Да и не хотел понимать и принимать.        Для него это все было откровенно грязным. И воспринималось отчего-то, как собственная постыдная слабость (на уровне серьезного венерического заболевания), которую нужно стыдиться и ни в коем случае не распространяться о ней.        Это слабость. А собственные слабости он ненавидел. От них он, как правило, становился еще злее и агрессивнее. Естественная реакция. Дементьев считал, что со слабостями нужно бороться, как и со страхами. И что самого страха в человеке должно быть ровно на оскал и решительный удар — нападай, пока на тебя не напали первым.        Дементьев же с самого своего детства научен, как держать удар, так и нападать. А в довесок ко всему этому еще и был научен шевелить мозгами. Это оттачивалось до автоматизма в нем всю жизнь. Свой вклад внесла и работа в банковской системе на ее верхушке, где шла постоянная локальная война, и победа в ней возможна только при полностью холодной голове и расчете — как единственно верных стратегиях. Он знал, как правильно распределить нападение и выжидательную позицию, когда лучше продавить, а когда отпустить ситуацию. Выживали, оставаясь на плаву, только сильнейшие.        И это касалось всех сфер его жизни. Не только работы.        Вот только вести «борьбу» с самим собой во влечении к ребенку — воспринималось откровенным сюрром. Такого раньше не было. Это абсолютный прецедент в его жизни.        Ему все еще до аморально-сильного нравились их случайные прикосновения. А еще было крайне забавно представлять, как загнанно бы билось ее сердце и как она бы отреагировала, скользни он руками в один из дней под тонкую дешевую синтетическую ткань ее клетчатой рубашки; как тяжело бы давались ей вздохи, коснись он губами ямки ключиц, спрятанных под одеждой; как отчаянно впивались бы ее тонкие пальцы в его плечи, опрокинь он ее на парту, чтобы нависнуть сверху…        Сама эта игра между ними «кто первый сбросит маску» была азартной и напряженной. Интересной. Острой. На грани.        То непонятное, жаркое, запутанное — что слоями налипало и зарывалось под кожу с каждой их встречей — должно было рано или поздно «сдетонировать». Невозможно уже было игнорировать натянутое нервами напряжение и искрившийся воздух между ними.        Сам Дементьев просто наблюдал и ждал, самостоятельно не собираясь ничего с этим делать. Ему было любопытно, когда именно девочка не выдержит и сорвется. А в том, что именно она не выдержит и однажды на импульсе снесет все границы между ними — он был абсолютно уверен. Слишком уж пугающе хорошо он чувствовал в ней несдержанную хаосно-разрушительную суть — однажды она должна выбраться из своей болезненной скорлупы зажатости и «взорваться», как сверхновая звезда. И ему было интересно, когда и как именно это произойдет. Насколько долго она еще продержится.        Впрочем, возможно своим бездействием в нежелании ничего с этим делать и пустив все на самотек, он успокаивал хоть на какой-то процент собственную (несуществующую) совесть — ведь девочка сама снесет все барьеры между ними и переступит запретную черту.        Именно она, а не он.        Это было крайне хреновым оправданием аморальному теплу, что жглось внутри него при виде нее, но тем не менее. Сам себе он запретил позволить хоть что-то лишнее в отношении этой девочки.        Если она переступит черту — все сгорит синим пламенем. А если не переступит — он никогда не позволит себе сделать это сам.        Все было в ее руках.        До которых ему постоянно хотелось касаться.        Что он иногда все же себе и позволял. Разумеется: случайно и ненамеренно. Лишь однажды не сдержавшись, Дементьев целенаправленно коснулся ее руки, привлекая внимание, и ничего с этим фактом уже нельзя было поделать. Как и с тем, что кожа после долго пульсировала в месте их соприкосновения, нагреваясь, заставляла рефлекторно сжиматься ладонь, и желание…        Странное, необъяснимое аморальное желание снова дотронуться, и снова, и снова.        Дементьев не понимал, как девочка это контролировала, ведь влюбленной из них двоих была именно она, он же был равнодушен к ней, но именно у него это получалось откровенно хреново.        Все менялось.        Перестраивалось.        Трансформировалось.        Поменялось даже восприятие времени года. Он нашел свою особую прелесть в феврале (но только в этом) в его лаконичной математической правильности: начинаясь в понедельник, все его двадцать восемь дней ровно распределялись по всем четырем неделям месяца. Ни днем больше, ни днем меньше.        И девочка теперь казалась ему сотканной из солнечного света созданием. Она гранями отдавала брызгами солнечных зайчиков, летом и теплом, а еще пахла неизменно чем-то медовым, сладким, согревающим.        Абрамова — болезненно сжатые до хруста пальцы, совсем робкий тихий смех и жидкий горячий янтарь, разлитый вокруг зрачков.        Он лениво рассматривал ее, сидящую напротив на очередном занятии после уроков в предпоследний день февраля. У Абрамовой всегда идеально ровная спина в его присутствии и напускная собранность на лице, но учащенное дыхание, подрагивающие кончики пальцев и нервные рваные телодвижения каждые несколько секунд, что выдавали ее сильное волнение.        Она вообще перманентно находилась в каком-то мелком движении: то поправляла волосы, то невротично постукивала носком кед по полу, то одергивала вниз рубашку, то нервно закусывала кончик ручки.        По-настоящему беспокойный ребенок.        Дементьеву было практически невозможно сдерживать улыбку в ее присутствии. И порой даже смех. Она слишком забавная, слишком смешная, слишком теплая, слишком… Она просто слишком. И это «слишком» касалось всего в ней.        Ему просто до измора рядом с ней было хорошо и тепло. И такого с ним не было уже давно.        Все дело, скорее всего, было в ее лице. Сильно напоминала кого-то давно забытого с его прошлого или что-то вроде того, как и положено по всем канонам психоанализа — от которого ему уже блевать хотелось. Но что-то было в девочке глубоко «своё», близкое, понятное на уровне инстинктов, будто специально для него вылепленное. Но незаметное и неважное ни для кого больше.        Больше никак этого нельзя было объяснить.        Потому что в остальном она была обычной. Посредственной. Ничем не выделяющейся. Абсолютно равнобедренной: выстави ее на свет — начнет просвечивать. Но отчего-то патологическая больная заинтересованность именно к ней расползалась под его ребрами странной теплотой, сжимая внутренности в фантомном неожиданном спазме понимания.        Он привязался к ней. И ему хорошо, когда она рядом. И ни черта с этим уже не поделаешь.        Потому что его интерес к ней  был аморально-ублюдошным еще с самого начала.        Потому что то тепло, что разливалось под его ребрами, стоило ей только на него посмотреть — откровенно патологически нездоровое, больное, неправильное.        Потому что ему нужно было думать, прежде чем впускать кого-то так глубоко за щит холодности и цинизма.        И на очередном их дополнительном занятии, он смотрел на нее и не мог отвести глаз. Смотрел на ее ровную спину, напряженные плечи, на ткань клетчатой рубашки… этой очередной чудовищной черно-серой рубашки, на тонкие крепко сжатые пальцы на ручке и на привычно выбившуюся прядку волос.        — Александр Владимирович, я здесь не поняла, — подняла на него девочка свои теплые охровые глаза, отрываясь от записи в тетради.        — Чего именно ты не поняла? — усмехнулся он.        Его ответный взгляд был насмешливый и сдержанный.        Мысли и неконтролируемый приток теплоты под ребрами — нет.        — Всё… — тихо выдохнула девочка, качая головой и опуская взгляд.        Настолько очевидно — что даже уже не забавно. Только что решала идентичный пример с показной легкостью, а тут вдруг не поняла.        Девочка решила поиграть не по правилам, и он тоже может позволить себе переступить границы.        Тем более, что сдерживать острое импульсное желание прикоснуться к ней — уже невозможно. Суставы в руках сводились спазмом. Хотелось, наконец, дотронуться до нее, чтобы в очередной раз обжечь все рецепторы.        Запретное — слишком манящее.        Девочку хотелось трогать.        К девочке хотелось прикасаться.        — Дарья, дай-ка сюда ручку, — он накрыл ее тонкие, неожиданно горячие пальцы своей ладонью, забирая у нее шариковую ручку.        Кожа в месте прикосновения к ней ощутимо полыхнула жаром, ощутимый заряд тока прошелся по всей коже, будто обугливая изнутри вены и сосуды, но этого было мало.        Касание было быстрое и мимолетное.        А хотелось откровенно большего.        Его ладонь остро жглась в желании продлить контакт, прикоснуться снова. Ощутить расплавленную магму, что горячими нитями расходилась под кожей, еще раз.        А еще хотелось, чтобы она не прятала взгляд, а смотрела на него.        — Здесь… посмотри на меня, — с ощутимой хрипотцой попросил он ее, и когда она подняла на него глаза, то остро почувствовал расходившуюся под ребрами знакомую импульсную лихорадку слишком отчетливо, чтобы не осознать, куда все идет и чем закончится.        Его пальцы свело судорогой в аморально-порочном желании коснуться ее лихорадочно покрасневшей щеки: но совсем не грубо, а изучающе, осторожно, с особой аккуратностью.        «Нельзя!».        Дементьев с трудом возвратив себе вновь потерянный контроль, с силой сжал собственные пальцы на шариковой ручке, едва не переломав ее пополам, твердо выводя в ее тетради вдолбленные в его подкорку алгебраические формулы.        — …нужно просто подставить формулу, ты уже ее подставляла почти под такой же пример, — металлически закончил он свое объяснение, будто бы ничего и не происходило.        Так, будто бы девочка сейчас могла воспринимать хоть какую-то информацию. Так, будто воздух между ними напряженно не трещал электричеством. Так, будто бы сам Дементьев был искренне заинтересован во всей этой образовательно-просвещающей фикции и игре в хорошего учителя.        Неожиданно в кабинете раздался громкий шаркающий звук резко отодвинутого стула. Абрамова рывком поднялась на ноги, едва не сдвинув парту.        И вот это что-то явно новенькое. Раньше она никогда так не реагировала на его провокации: для нее было характернее испуганное оцепенение на месте.        «Что такое? Уже все? Для тебя это слишком?».        Дементьев откровенно изучающе покадрово прошелся по ней взглядом, снизу-вверх, замирая на ее осунувшемся лице.        И до него, наконец, дошло, что с ней творилось что-то неладное: в полубезумном блеске ее бегающих глаз, в тяжелом прерывистом дыхании и чрезмерно прилившей краски к щекам. Даже для своего привычного сильного смущения, тонкая кожа на ее лице была сейчас слишком покрасневшей: совсем лихорадочно, нездорово.        Как была и откровенно нездоровой и влажная испарина на ее лбу, которая обычно бывала только от высокой температуры.        — С тобой все хорошо? — предательски хриплым голосом от так и неспавшего растекающегося по внутренностям жаркого желания спросил он. — Ты вся покраснела…        И это еще очень мягко сказано.        Абрамова отрицательно качнула головой, но вот только она даже прямо на ногах сейчас стоять не могла, ее сильно вело куда-то набок.        Дело было, по всей видимости, совсем хреново, как бы трогательно она не пыталась это скрыть.        Девочка, как в бреду, попыталась было что-то сказать ему своими пересушенными тонкими губами, но лишь испуганно щелестяще шумно набрала ими воздух, когда он одним плавным движением следом поднялся на ноги и за один широкий шаг вплотную приблизился к ней.        Ее словам в отношении собственного состояния он все равно не доверял. Уже прекрасно понимая, что всегда такая бесхитростная и простая Абрамова, ненавидела казаться слабой и уязвимой, и была склонна к полному упрямому отрицанию, когда речь касалась ее здоровья.        Умирать будет, но никогда не пожалуется — в этом они с ней были невероятно схожи.        Поэтому нужно было проверить самому.        Его ладонь легла на ее маленький лоб, и девочка ощутимо вздрогнула, вновь испуганно шумно вбирая в воздух своими треснутыми сухими губами.        И, конечно же, Дементьев оказался прав.        Ее лоб в мелкой испарине был настолько лихорадочно горячим, что вполне осязаемо обжигал его пальцы, словно он дотронулся не до кожи, а до раскаленного угля.        — Абрамова, ты вся горишь! — ледяным тоном уличил он ее ложь.        Она на это отреагировала чем-то средним между надрывным всхлипом и обреченным смешком, будто бы была совсем уже не в себе.        У него же внутри начало ворочаться что-то тяжелое и злое. По вискам глухим пульсом забились закономерно-гневные вопросы: когда у нее успела настолько сильно подняться температура? Почему она молчала все это время? Если он бы сейчас не проверил, поверив ей на слово, так и сидела бы дальше?        Но один взгляд на перепуганное от его резкого тона лицо Абрамовой — блики света от школьных ламп залегли в ее широко распахнутых темно-охровых глазах тепло и плаксиво, не хуже рождественских гирлянд — и понимание мягко пригладило шквальную волну поднимающегося в нем гнева, потому что ответ слишком очевидный: да, ради него она продолжила бы сидеть дальше, как ни в чем небывало, пока не отключилась бы совсем.        Не даром же она девочка-катастрофа.        Внутри него снова натягивалась леска, но уже не эфемерно, а снизу-верх, полностью связывая раздражение и обезоруживая.        — На сегодня хватит математики, иди-ка ты домой, — уже гораздо мягче протянул он ей.        — Александр Владимирович, со мной все в порядке, правда! — жарко выпалила Абрамова, в одно мгновение смаргивая с глаз былой страх перед ним.        Все же девочка была невероятно упрямой и с характером, но совсем не там, где это действительно было нужно. Ее же подобное наплевательское отношение к собственному здоровью, снова зацарапалось в нем едкой злостью.        И вот это было почти занятно.        «Он что, за нее и правда настолько сильно переживает и беспокоится?».        Дементьев остановился на том, что ему просто не все равно. Этого было вполне достаточно.        — Дарья, у тебя температура, — он не хотел быть с ней грубым, но в отзвуке его голоса холодным металлом прорезалось отчетливое раздражение. — А с этим не шутят.        Но ее брови слишком трогательно печально дрогнули (ей в самом деле не хотелось уходить от него), очередная реакция из наплыва бесконтрольно-обезоруживающего тепла за изнанкой ребер, и следом его голос смягчился уже сам по себе:        — Может, тебя довезти домой? — предложил Дементьев.        Именно предложил, не настаивая, рационально осознавая, как это все аморально-двусмысленно выглядело бы со стороны.        Но лучше бы ультимативно настоял, честное слово, потому что Абрамова мгновенно ощетиниваясь, кинула на него остро-обиженный взгляд, поджимая тонкие губы и запальчиво дергая верх упрямым маленьким подбородком.        И какая же это прелесть.        По его венам снова бесконтрольно побежало тепло. Слишком уж она была трогательная в это мгновение: Абрамовой слишком обидно, что ее снова попытались посчитать слабой и ни на что неспособной. Для Абрамовой это унизительно. Абрамова скорее предпочла бы сгореть от температуры ему назло, лишь бы не принимать жалость.        Подобное ребяческое упрямство в отстаивании себя парадоксально вызывало в нем лишь уважение (пополам с умилением).        — Нет, я сама дойду, — зло буркнула она, невероятно забавная в своем приступе праведного возмущения.        Дементьеву откровенно не хотелось отпускать ее одну в таком состоянии, но настаивать все же не стал. Дело ее.        Не будет же он насильно усаживать несовершеннолетнюю девочку в свою машину (а по-другому она сейчас никак и не согласилась бы). Это было бы уже слишком. Даже для него.        — До свидания, Александр Владимирович, — сухо отчеканила она, не поднимая на него взгляд, и будто бы совершенно «позабыв» о собственной высокой температуре, довольно резво собрала с парты свои вещи.        Провожая насмешливым взглядом ее решительно выпрямленную спину и тускло бликующий в рассеянном свете школьных ламп каштановый пучок на голове, Дементьев до зло-ироничного чувствовал себя совсем как ребенок, у которого только что отобрали любимую игрушку.        За его грудиной должен быть лед, выученное мерзлое равнодушие и привычные минус тридцать по Цельсию. Но на уровне слуховой галлюцинации раздался лишь громкий предательский треск того извечно промерзлого в нем.        Девочка слишком смешно злилась, сердито сжимая свои маленькие кулачки, прямо давая этим понять свой неозвученный посыл, куда бы ему следовало сходить со всей этой снисходительной жалостью к ней.        Забавная. До чего же она была забавной.        И как же сильно ему хотелось ее.        Но за долгую минуту он полностью возвратил себе контроль. Над собой, над произошедшим только что, над их больной аморальной игрой, контроль над которой был у него, как оказалось, лишь мнимый. Он уже это не контролировал, и понял это слишком поздно. Ее близость и теплота, пахнущая чем-то медово-сладким, полностью сбивали с ритма, лишали рассудительности и всякого намека на сдержанность.        А еще Дементьеву было жарко. Жарко до духоты, до фантомного чувства, что легкие спекаются внутри от нагретого воздуха. И плевать, что за окнами холодный конец февраля и разбушевавшаяся снежная метель.        Пора было это уже прекращать. С него достаточно. С нее, впрочем, тоже.        Он стянул с себя пиджак, небрежно перебрасывая его через руку, ослабляя галстук и расстегивая пару верхних пуговиц рубашки. А затем усмехнулся как-то чересчур цинично даже для себя: потому что какого черта-то, в самом деле? Все это так непривычно — огненные волны, раз за разом опаляя нутро, ползли вдоль позвонков.        В конце концов: сколько ему лет? Даже смешно — в его-то года такое чувствовать. И главное, к кому?        Острый сюрр всего происходящего снова ехидно дал о себе знать, зацарапал изнанку глотки едким злым смехом.        666        Этот день был последним перед каникулами. У детей давно закончились уроки, и школьные пустые коридоры гудели тишиной.        Когда Дементьев спустился в главное фойе на первом этаже, широким шагом направляясь к выходу, то глазами рефлекторно зацепился за какое-то мелкое хаотичное движение на периферии.        — Дарья? — машинально окликнул он ее, останавливаясь.        Следом пронеслась короткая колючая мысль о том, что он уже успел настолько рехнуться в стенах этой богадельни, что Абрамова начала ему мерещится вполне реальными зрительными фантомами, но нет…        Это и правда была она, загнанно сжавшая плечи под своей ужасной клетчатой рубашкой и застывшая у дверей гардеробной.        «Почему современные дети такие непослушные?», — зацарапалось в нем раздражение. Вот что ей больной и с температурой не шлось сейчас домой? Что она этим хотела добиться? Что вообще за чертовщина происходит в ее голове?        — Что ты здесь делаешь? — его вопрос прозвучал гораздо агрессивнее и жестче, чем хотелось, в нем открыто сквозила вновь проснувшаяся в нем злость на чужую непрошибаемость. — Я же сказал, чтобы ты шла домой.        Плечи Абрамовой снова испуганно дрогнули, она затравленно смотрела себе под ноги и будто боялась сделать любое лишнее движение.        — Я хотела… — после короткой паузы, наконец, тихо выдохнула девочка, и коротко взглянула на гардеробную, и совсем несчастно выдавила многозначное тянущееся: — но…        Он равнодушно мазнул взглядом по запертому замку на дверях гардеробной (по всей видимости, с ее верхней одеждой), сходу складывая в голове один плюс один.        — Ну, ясно, — прохладно констатировал Дементьев.        И не разобрать даже, что это было: очередная насмешка мироздания или же полный карт-бланш от судьбы.        Вот куда она теперь от него денется?        «Куда ты сам теперь от нее денешься?», — мгновенным ядовито-насмешливым эхом.        Приблизившись в два шага к ее застывшему маленькому силуэту, он небрежным движением снял с руки собственный пиджак, чтобы с галантной аккуратностью накинуть его на узкие плечи девочки. Тонкая кожа ее шеи от этого отчетливо пошла рябью дрожи. Они снова была от него чрезмерно близко. И не сдержавшись, Дементьев чуть дольше нужного задержал свои ладони на ее отчетливо проступающих сквозь слои одежды хрупких лопатках, прежде чем отстраниться от нее.        Кажется в этот момент Абрамова от полного шока, даже дышать перестала, полностью цепенея всем телом.        Дементьев же, глядя на ее напряженную спину, «тонущую» в его откровенно не по размеру для ее хрупкого маленького тела пиджаке, усмехнулся так едко, словно ядом подавился: для него это тоже всё непривычно, странно, чужеродно.        Во всем этом уже было столько непривычной мягкой заботы, что бесполезно анализировать логически. Дементьев к ней, действительно, успел привыкнуть, Дементьев для нее хотел лучшего.        Вот только когда он вообще в последний раз о ком-то проявлял подобную протекцию?        (Никогда и ни к кому).        Девочка после секундного испуганного ступора хотела было уже сбросить со своих плеч его пиджак, но предупреждая ее возражение, он, уже не скрывая приказного тона в своем голосе, откровенно металлически тяжело придавил:        — Абрамова, возражения не принимаются, ты видела, какой снегопад за окном? Спускайся со мной, я тебя довезу.        И Дементьев был полон решимости довезти ее сейчас до дома (даже если придется ее для этого заставить); но без всего лишнего, двусмысленного и грязного, как могло бы показаться со стороны.        Однако внутри него расползалась полная ехидства насмешка от простого осознания того, что в его случае это намерение совершенно не было гарантией ни на что; как что-то пустое, как что-то ненадежное; как курс на бирже турецкой лиры, как обещания политиков на выборах.        Его контроль ситуации рядом с ней — мнимый, и всегда таким был.        На улице, когда они вышли через главные двери школы, воцарился самый настоящий мерзлый Адъ и Израиль. С продирающим холодом, невероятно сильными ледяными потоками ветра, во все стороны летящими мокрыми слепками снега и льда.        Выдыхаемый ими воздух комкался паром, врезаясь в мельтешащий со всех сторон крупный влажный снег. Тонкие плечи Абрамовой под темным пиджаком крупно тряслись.        Когда же Дементьев, разблокировав замки, взялся за дверцу автомобиля, открывая ее, холод металла обжег кожу ладони почти отрезвляюще. И на какое-то мгновение в его голове пронеслось смутное сомнение.        Что он вообще собрался делать дальше?        Это было почти забавно.        Ведь Дементьев всегда негласно презирал людей, к которым по тем или иным причинам относился снисходительно. С одной стороны — это не совсем брезгливое отторжение (как к подавляющему большинству), а с другой — слишком далеко от хоть какого-нибудь намека на уважение и признание.        Он относился так почти ко всем женщинам в своей жизни: снисходительно, покровительственно, свысока, никогда не воспринимая всерьез.        И это вызывало внутри него сейчас неплохой конфликт, потому что, кажется, что собственная снисходительность к этому смешному ребенку — то фундаментальное, на чем и было намешано подобие их игры.        Снисходительность, азарт, клинический интерес, жалость и похоть — ядерная смесь, которая не могла не рвануть в один из дней.        Они с ней пробыли под снежной метелью улицы совсем немного (от дверей школы до его машины были жалкие несколько метров), но мокрые большие слепки снега успели осесть контрастно-белыми хлопьями на плечах Абрамовой, укрытых его черным пиджаком, и запутаться в ее каштановых локонах собранных наверх волос.        Девочку откровенно лихорадило на пассажирском кресле напротив него. Ее маленькое тело раз за разом прошивало крупной непрекращающейся дрожью.        Состояние Абрамовой вызывало у него все больше и больше беспокойства.        Дементьев невольно задержал взгляд на отблеске подтаявших снежинок на ее темных подрагивающих ресницах и отвел глаза.        — Пристегнись, — коротко бросил он ей, заводя автомобиль и включая на полную мощность печку.        В салоне тихо заурчал мотор. Колеса машины, плавно придя в движение, заскрипели по промерзшей, ледяной колее дороги. Стенания сильного ветра приглушенно доносились протяжным воем, звоном льдинок, отчаянно бьющихся о лобовое стекло, и скрипе мокрого снега под колесами.        Погода за пределами его автомобиля колючая, мерзлая. Видимость на дороге сквозь бешеную метель из хаосного сплошного потока грязно-серого (недо)града с (недо)снегопадом была практически нулевой. Предпоследний день зимы решил разойтись во всю силу, будто бы запоздалой компенсацией за весь непривычно теплый февраль.        В уже порядком нагретом салоне автомобиля между ними повисло напряженное молчание, разбавленное тихим скрипом дворников, очищающих липкий снег с лобового стекла.        Девочку, закопавшуюся от холода чуть ли не с головой в его пиджак на соседнем пассажирском кресле, наконец, постепенно переставало трясти.        И невольная мысль о том, что она могла бы на самом деле сейчас из-за собственного ослиного упрямства и неумения просить о помощи, идти по такой снежной метели домой без верхней одежды — осела чем-то мерзко-осадочным во рту.        — Как там поживает Алексей? — поведя челюстью и пробуя погасить в себе вновь просыпающееся раздражение, нарушил затянувшееся молчание Дементьев вопросом о ее младшем брате (имя которого он отчего-то умудрился запомнить).        На губах Абрамовой, будто бы непроизвольно, дрогнула робкая удивленная полуулыбка. Для нее это тоже было странным.        — Лучше, чем заслуживает, — пробормотала она, слегка хмурясь.        Отношения у них, как у брата и сестры, явно были совсем не радужными. И это было бы ясно любому с первого поверхностного взгляда на их взаимодействие.        Что лишь забавляло и подначивало. Слишком заманчиво было ее сейчас подразнить.        — А по мне, он вполне милый молодой человек, — усмехнулся Дементьев.        — Да, — кивнув, неприкрыто кисло подтвердила она, неприязненно поджимая губы. — Он бывает милым иногда… В основном, когда спит.        Он непроизвольно хмыкнул на ее признание, скалясь и стараясь подавить диковинный приступ беспричинного веселья, но тщетно. Смех уже зацарапался в глотке и его было не сдержать — слишком уж забавное совпадение из общей неприязни к младшим братьям. У Абрамовой это было, конечно, в более мягкой форме. Сам же Дементьев своего младшего брата совсем не считал за часть своей семьи и всю свою жизнь упрямо отрицал сам факт его существования.        Происходящее ощущалось откровенным сюрром.        Как правило, в своей жизни Дементьев подобно раскатисто смеялся еще реже, чем довозил до дома нелепых заболевших шестнадцатилетних девочек (то есть практически никогда с процентным шансом один на тысячу).        И все же это было хорошо. Давно забыто. Но как же чертовски хорошо. Что-то глубоко ностальгические приятным живым теплом осело в грудной клетке.        Дементьев, лениво переключив скорость, останавливаясь на светофоре, удовлетворенно взглянул на притихшую девочку напротив, что с нескрываемым интересом сейчас разглядывала его, но поймав на себе ответный взгляд, тут же смущенно стушевалась.        Подобные вспышки его веселья и для нее были в новинку.        — Я всегда в детстве хотел кого-то младшего, — после короткого молчания, зачем-то лениво признался он ей.        Даже когда-то давно ставил за это свечки в церкви. Когда еще наивно верил, что Бог внемлет молитвам детей своих.        «Правда, до тех пор, пока это скулящее жалкое существо не появилось в доме, и мне не захотелось, чтобы оно исчезло, испарилось, сдохло», — этого озвучивать вслух Дементьев уже не стал. Какой в этом смысл? Все равно для него брат по-настоящему никогда не существовал.        Светофор перед ними, наконец, загорелся зеленым, колеса автомобиля приходя в движение, взвизгнули скрипом шин по крутому гололеду и с нарастающим мягким гулом мощного мотора пересекли заледеневшую проезжую дорогу.        — Ну, я тоже в четыре года мечтала о братике… — ответно призналась Абрамова с осязаемой ноткой кислой горечи в голосе.        И вновь их неожиданное совпадение в схожести взглядов с девочкой отчего-то приятно осело внутри него, как еда после легкого голода.        Но само ее построение этого признания стрельнуло в голову сильным дежавю. Ему тоже в четыре года хотелось именно младшего брата, потому что не понимал, что интересного может быть в сестре…        Но уже так давно. Будто бы это все было в прошлой жизни.        — И что же, разочаровалась в своей мечте? — спросил Дементьев, лукаво прищуриваясь.        — Не то слово! — запальчиво выдохнула она, это явно для нее было больной темой. — Будьте осторожны со своими мечтами, они иногда весьма неприятно сбываются…        Ну надо же!        В уголках его губ дернулась острая насмешка.        Это вполне могло бы прозвучать почти в духе Федотова в его пьяных псевдо-философствованиях о смысле жизни, но в устах девочки это показалось лишь уморительно-забавным.        Слишком уж ультимативно-серьезные для ее возраста умозаключения.        — Я уверен, что моя мечта сбудется самым приятным образом, — откровенно подначивающе протянул в ответ Дементьев.        И смотрел на нее сейчас внимательно, пусть и с очевидным оттенком насмешки, но все же: поймет она, о чем он, или нет? Какой намек прозвучал бы еще откровеннее, чем этот? Какая аморально-порочная мечта связанная с ней у него могла быть?        — Вы все еще хотите младшего брата? — недоуменно нахмурила брови она.        «До чего же наивная душа!»        — Нет, конечно, я не об этом, — Дементьев, не скрываясь хмыкнул, насмешливо качая головой; конечно же, она его не поняла, слишком ребенок.        Абрамова жила совсем близко от школы, от того их поездка не заняла много времени.        И прежде чем плавно припарковаться около подъезда ее дома, под колесами автомобиля мягко проскрипела наледь, плотно припорошенная мокрыми комьями снега.        Погода на улице будто бы испортилась еще сильнее.        Во дворе же этого тихого спального закутка из плотного наслоения грустных шестиэтажек совсем никого. На улице еще было достаточно светло, и окна в домах все сплошь темные, будто бы нежилые, без единого проблеска света хоть где-то. И общая картина хаосной разбушевавшейся грязно-серой снежной пелены с неба при общей безлюдности вокруг, отчего-то показалась почти апокалиптической.        Словно за пределами салона его автомобиля не было больше никакой жизни.        Лишь они двое.        В сгустившейся тишине между ними щелчок ремня безопасности, что шумно втягивался обратно в исходное положение, прозвучал почти оглушающе громко.        Девочка, коротко вздохнув, воровато подняла на него глаза и трогательно взволнованно выдохнула:        — Большое вам спасибо!        Его губы вновь непроизвольно дернулись в насмешке.        — Да не за что.        Он чуть повернул голову, отвлекаясь от полной безлюдности и непогоды за лобовым стеклом и окидывая ее долгим внимательным взглядом.        С ее лица так и не сошел нездоровый лихорадочный румянец, ярко окрасивший бледные щеки пудрово-розовым — и отчего-то ему сейчас иррационально показалось это красивым.        Ей шла температурная краска; ей вообще сейчас было все к лицу — даже высокая температура (влажной испариной на белом лбу), даже выбившиеся из пучка каштановые прядки, даже плаксиво-влажный блеск в широко распахнутых глазах, даже его черный пиджак на ее острых плечах, который был сильно велик для нее.        Пальцы Дементьева сильнее сжались на руле; в какое же дерьмо он умудрился вляпаться.        Абрамова, подавшись корпусом вперед и случайно задевая своей коленкой в тесноте спорт-купе салона его ногу (и сразу же выдохнув за это извинения), на удивление невероятно изящно повела плечами, снимая с себя его пиджак, и он, зацепившись за это взглядом, бесконтрольно зачарованный этим ее движением.        Какой-то бред.        Но глаз от нее сейчас было попросту невозможно оторвать.        Ад, сплетенный из аморальных желаний внутри него, расходился огненными импульсами вверх по позвонкам; это из себя уже не вытравить, не убить, не отмахнуться.        Девочка, потупив свой темно-охровый взгляд в пол, уже протягивала обратно его пиджак, и Дементьев с усилием переведя взгляд с ее лица на все еще бушующую снежную метель за окнами, бесцветно выдохнул:        — Вот что, оставь его пока у себя.        — Да не нужно, мне пройти-то осталось!.. — тут же, как по команде, горячо запротестовала Абрамова.        Однако свой лимит дозволенного из забавности в своей нелепой упрямости девочки-катастрофы, там, где это совсем было не нужно — она на сегодня у него превысила в несколько раз, поэтому одного его тяжелого, холодного, давящего взгляда на нее, оказалось вполне достаточно, чтобы она мгновенно перестала спорить и послушно натянула на себя его пиджак обратно.        Следом над ними повисло напряженное, статичное молчание.        Девочка, перестав суетиться, нервно замерла в кресле напротив и совсем больше не торопилась выходить. Дементьев же равнодушно постукивал пальцами по рулю, не сводя с нее глаз.        Мотор заглох. Как намеком, что он никуда не торопится. И на какое-то мгновение тишина в салоне резанула по ушам, как хорошо заточенный нож: многообещающая, острая, напряженная. Но ее почти сразу же нарушили приглушенно бьющиеся о стекло крупинки льда и снега под аккомпанемент работающих дворников и длинного затяжного воя ветра.        Абрамова вдруг едва заметно вздрогнула, словно от холода, так и не расслабляя свои напряженные и тесно сведенные вместе плечи; въедливая наблюдательность Дементьева сейчас действовала, как палка о двух концах: он видел отчетливую нить мурашек по тонкой белой коже ее шеи, и это словно откровенно застопорило его на шесть целых шесть десятых миллисекунд.        Так и тянуло прикоснуться к ней, проверить, как эта дрожь на ее шее ощущалась бы под его пальцами, а еще лучше под губами, особенно там, где отчаянно сильно билась жилка пульса…        Этому трудно сопротивляться: порочному желанию коснуться ее сейчас. Словно свежая затянувшаяся корочка на ранке, которую невыносимо сильно тянуло содрать. Словно зудящее раздражение от укуса насекомого, только в голове и нервных окончаниях.        «Нельзя».        Кончики его пальцев слегка подрагивали — от нетерпения, желанности, предвкушения, безумного жара разливающегося за ребрами — и Дементьев рефлекторно крепко сжал их на руле.        «Нельзя», — уже гораздо грубее, отрывистее и настойчивее, но все также по сути своей бессмысленно.        У него больше не было ни сил, ни желания сопротивляться этому.        — Тебя больше не знобит? — бесцветно спросил он, наконец, смиряясь.        — Нет.        Девочка, не отрываясь, смотрела в окно, на крупный непрекращающийся мокрый снегопад на улице, и будто бы боялась смотреть на него. А сам же Дементьев все еще пристально, почти не моргая, смотрел на нее.        В его груди странно отяжелело. Конфликт интересов тугим комком искрящихся проводов перепутался сильнее.        Если он сейчас сам «поможет» ей в первом шаге с недвусмысленным, переходящим грань жесте, в таком желанном прикосновении, то как быстро пожалеет об этом?        Ироничный ответ в том, что он вообще не склонен к жалости. Это чувство в нем полностью атрофировано с рождения.        Поэтому не плевать ли?        — Дарья, повернись ко мне, — наконец, нарушил продолжительную паузу Дементьев, с усилием разжимая свои крепко стиснутые пальцы.        Абрамова несмело медленно обернулась к нему, с крепко зажмуренными глазами, сжатыми плечами и взволнованно-частым неглубоким дыханием.        «Неужели настолько боялась его?».        Подавив в себе тяжелый вздох, он, стараясь не делать резких движений, медленно склонился над ее маленькой фигуркой, небрежно запрокидывая свою руку на спинку ее кресла.        Плечи девочки отчаянно вздрогнули: она очевидно совсем не ожидала от него такого стремительного сближения. И от перенапряжения неожиданно перепугано дернулась назад, едва со всей силы не впечатавшись затылком о стекло. Но его ладонь, мгновенно опустившаяся на маленькое плечо, удержала ее на месте, почти вдавливая ее тело в кресло и не позволяя покалечиться.        До чего же проблемная. У нее и так температура, не хватало еще к ней добавить в комплект сотрясение.        — Абрамова, не дергайся, я просто хочу измерить твою температуру, — с тяжелым раздраженным вздохом придавил Дементьев.        Не убивать же он ее сейчас собрался, ей-Богу!        Девочка, наконец, послушно, но напряженно до треска в тонких сжавшихся плечах, замерла в его руках.        И уже без всякого сопротивления приблизившись к ней вплотную, Дементьев едва коснулся губами ее все еще пылающего лба, и в голове мгновенной реакцией становится гулко и мягко, правильно, нужно.        На эту короткую секунду даже кажется, что весь чертов мир не полное дерьмо, что старалось уничтожить в нем любую возможность чувствовать хоть что-то, кроме промерзлой выжженной пустоты.        — Дело дрянь, — отстраняясь, констатировал он, с предательской охриплостью в голосе. — Температура не спадает.        В ответ лишь напряженное молчание, прерываемое тихим скрипом дворников по лобовому стеклу.        Дементьев все еще ощущал губами лихорадочный жар ее кожи. Место, где он соприкоснулся с ней, ощутимо покалывало. И он не отрываясь смотрел на нее и чувствовал. Кажется, впервые за долгие десятилетия.        И эти чувства после многолетней промерзлой пустоты, как глоток воды после сильного обезвоживания; настолько яркие, живые, восхитительные. Их и мало. Их и много. Ими невозможно манипулировать и управлять; полная потеря всякого контроля, словно с искрящимся куском проводов были сорваны все внутренние предохранители.        Наверное, поэтому это для него было намного больше, чем просто желание утолить физиологическую потребность. Больше, чем просто секс. Больше, чем необъяснимо-сильное желание чужого присутствия рядом с ним.        Больше, чем запомнить имя ее младшего брата, а ее собственное произносить с неизменной довольно-тянущейся интонацией, которая у него больше ни с кем и никогда не повторялась.        Дементьев, не скрываясь, насмешливо прыснул. В этот раз это была насмешка над самим собой — и подумать никогда не мог, что так внезапно его угораздит в этой жизни, и в кого? В шестнадцатилетнюю нелепую девочку.        Полнейшее безумие.        Но его взгляд рефлекторно голодно застыл на ее маленькой фигурке; отчаянно зажмурившейся, сжавшейся в кресле, шокированной, дышащей, кажется, что через раз и совсем неглубоко, пальцами вцепившейся мертвой хваткой в слишком длинные рукава его пиджака.        Насколько же все быстро между ними могло полететь ко всем чертям.        — Александр Владимирович… — тяжело сглатывая, сипло пробормотала она, по-прежнему не раскрывая глаз. — Мне нужно вам кое-что сказать.        — Я тебя слушаю, — голос его отдавал показным мягким спокойствием, внутри же все предвкушающе напряглось, как леска пришла в движение: сжимаясь, сдавливая, оставляя красные отметины.        Ему нужно, чтобы она сорвалась. Ему необходимо ее прямое признание (совсем как индульгенция, совсем как разрешение на собственную инициативу дальше).        Абрамова неожиданно смело вскинула к нему лицо, распахивая глаза и поджимая свои тонкие, стянутые сухостью губы. Будто готовилась к чему-то. В ее взгляде пылала температурная решительность, хрупкие руки на коленях были напряжены до предела, тонкие пальцы до побеления в костяшках все еще рефлекторно сжимали края рукавов его пиджака.        И, наконец, она на одном дыхании призналась, в каком-то невозможном смешении искренности, решимости и смущения:        — А вы знаете, я ведь вас люблю.        Как будто для Дементьева это было новостью, и тем не менее, это впервые было озвучено вслух. Их игра в поддавки окончена.        По внутренностям потекло густой жаркой патокой полное темного триумфа удовлетворение.        «Наконец-то!».        Но он не успел даже до конца просмаковать это чувство, что крепко и ядовито начало разливаться горячей смолой у него за ребрами. Потому что Абрамова, будто из-за своей высокой температуры совсем потеряла всякие границы (наконец так долгожданно полностью выбравшись из скорлупы своей зажатости и «взорвавшись» сверхновой), и на отчаянном огненном импульсе, неожиданно подалась к нему вперед.        Все пронеслось слишком быстро.        Дементьев непроизвольно замер в это мгновение на месте (просто не ожидал даже в своих самых смелых прогнозах ее неминуемого «взрыва» ничего подобного), и она неумело, совсем по-детски, с крепко сжатым ртом, едва ли не целомудренно припала поцелуем к его скуле.        И, по всей видимости, метила изначально в губы, но по неопытности (или же от адреналинового волнения вкупе с высокой температурой) промахнулась.        Но даже от такой, по сути, мелочи, по его спине прошлась вверх невозможно жаркая волна. Все мышцы в теле разом свело предвкушающим напряжением.        Он тяжело сглотнул, чувствуя, как начали каменеть, заостряясь, скулы и линия челюсти.        Его ладонь рефлекторно крепко сжалась на ремне ее джинсов, а вторая легла ей на плечо, в псевдо-контроле ситуации. Но мгновение, и Абрамова также порывисто-дергано, как и подалась вперед, слегка отстранилась от него, внимательно заглядывая в его глаза.        Ее зрачки были сильно расширенными — влажная зеркальная чернота почти целиком поглотила янтарную радужку. Ее температурный взгляд метался по его лицу. Снова. Снова. И снова.        Девочка смотрела жадно глаза в глаза, тяжело и часто дыша, и от этого его бросало в непонятный, совершенно лишающий здравого смысла жар, пока она, совершенно забывшись, выискивала что-то в его лице.        Что-то такое, чего так и не нашла в нем, как бы внимательно не всматривалась.        Дементьев видел, как у Абрамовой вдруг вздрогнули брови, как на мгновение по лихорадочно румяному лицу пробежала тень, полная горького смирения вперемешку с отчаянием.        Она крепко зажмурила глаза и дерганым движением подалась назад, отстраняясь от него.        И ему следовало быть в это мгновение особенно осторожным, чтобы не испугать, не сделать больно или неприятно. Как если бы имел дело с маленьким испуганным зверьком. Нужно было позволить ей отстраниться, чтобы затем аккуратно привлечь внимание, осторожно приблизиться, мягко обхватить пальцами маленький подбородок, вот только…        «Как же плевать!».        Когда девочка начала от него отстраняться, перебираясь обратно на свое пассажирское кресло, в нем будто сработало что-то глубоко животное, инстинктивное, бесконтрольное.        И он сорвался. Леска внутри него лопнула.        Главное сейчас было не отпускать (и он готов был сделать для этого что угодно): сжать руку на ее ремне и дернуть к себе, подминая, чтобы после вжать ее маленькое тело в собственное водительское кресло и нависнуть сверху, рукой опираясь об кожаную спинку у ее головы.        — А я знаю, — насмешливо выдохнул он ей.        Чтобы в следующее мгновение, наконец, так долгожданно, желанно прикоснуться губами к тонкой коже ее шеи, именно туда, где у нее так соблазнительно все это время билась жилка. Девочка сдавленно охнула. Он слышал ее хриплый тяжелый выдох, ощутил прошедшую по ее горлу вибрацию, отчетливо чувствовал губами хрупкие толчки в пульсирующей нити ее учащенного пульса. И едва удержался от того, чтобы слегка не прикусить кожу в этом месте.        Но вот только чего-чего, а следов на девочке нельзя было оставлять в любом из случаев.        И только поэтому, оставив в покое ее горло, двинулся наверх.        Дементьев никогда не перекладывал ответственность на случай, неопределенность и несдержанность. Ему нужна конкретика. Поэтому он совершенно осознанно прочертил губами дорожку с ее шеи до лица, чтобы через мгновение голодно припасть поцелуем к ее рту.        Если она сейчас отстранится, взбрыкнет, оттолкнет — он это примет. Ответит — уже успокоится.        Но вот девочка совсем не вырывалась, а неожиданно горячо ответила на поцелуй сама, с готовностью запрокидывая к нему голову и зарываясь пальцами в его волосы.        Это мало походило на классический поцелуй. Это было больше похоже на агонизирующую жадность, утолить которую невозможно.        Как почти невозможно было остановиться, особенно когда она сама неожиданно требовательно притянула его к себе ближе, цепляясь за его плечи и волосы своими тонкими и хрупкими на вид, но неожиданно оказавшимися сильными пальцами.        Но Дементьев все же отстранился, окидывая ее коротким, потемневшим, голодным взглядом.        По вискам у него тяжело бился пульс, под кожей по венам будто текла расплавленная магма. Разум наполнялся жарким плотным паром.        И она, сама путая свои пальцы в его волосах, жалась к нему всем телом так, что не оставалось ничего другого, как снова припасть влажным медленным поцелуем к ее шее, и обхватывать руками полностью, прикосновениями, касаниями…        Как этого вообще можно было избежать и сопротивляться дальше? Можно ли было не вдыхать медово-сладкий запах ее разгоряченной кожи? Не прикасаться к ней? Не осознавать, что, кажется, полностью пропал.        И как же плевать.        На все сейчас было плевать, кроме того, что вот она, наконец-то, настолько близко, и у него развязаны руки (причем, ей же). И его пальцы сами потянулись к ней на бесконтрольно-сильном голодном импульсе дотрагиваясь, ощупывая, гладя сразу все до чего дотянется — талию, локти, плечи, шею; она в самом деле была под его руками, и это не сон, не галлюцинация, а реальность.        Ему отчетливо нравилось к ней прикасаться, изучать подушечками пальцев и долгими движениями ладоней по ее телу.        Абрамова судорожно втягивала воздух. Вздрагивая от каждого его касания        И, наконец, оторвавшись от ее шеи, подавшись наверх, он снова нашел ее губы и поцеловал уже правильно, так как должно было быть — глубоко, влажно, чувственно. Долгожданно в своей неспешности.       Девочка чуть запрокинула лицо, послушно подставляясь под движение его губ и прикосновения, позволяя ему наконец-то действовать так, как хотелось.        А еще она совершенно не умела целоваться. Совсем как ребенок (каким она и являлась по большому счету в свои шестнадцать лет). Отвечала ему хоть и с жаркой самоотдачей, но совсем неумело, несуразно, невнятно. Пару раз из-за своей полной неопытности едва не прикусила его за язык, а потом все-таки укусила, следом фыркнув ему в рот. Смущенно и неловко попыталась сразу же прошептать извинения за это, конечно же, прямо во время поцелуя.        Черт бы побрал этого ребенка с его бесконечной смешной нелепостью!..        Дементьев сам едва сдерживался, чтобы не расхохотаться в голос от всего этого абсурда.        Пришлось слегка сбавить темп. Все равно целоваться вот так было совершенно неудобно.        Он слегка отстранился, выпрямляясь, его ладони отпустили ее поясницу и затылок, чтобы упереться рукой в спинку кресла.        Они оба среагировали непроизвольным вздрагиванием от чувства потери, когда прекратились касания и ставшая жизненно-необходимой тактильность, будто этим от них оторвали часть плоти.        И Дементьеву не нужно ей ничего пояснять, девочка сразу же прекрасно поняла, чего он от нее хотел (сейчас у них были общие желания, общие порывы, общая потребность), и подстраиваясь под очередную смену позиций их тел в слишком тесном салоне автомобиля, взобралась на его колени, лицом к нему.        Не даром такая умница и все схватывала налету.        Он снова коротко окинул ее потемневшим взглядом, задерживаясь на лице. Девочка на его коленях была раскрасневшейся и растрепанной. У нее сбившееся рваное дыхание и покрасневший рот, поплывший тепло-охровый взгляд сквозь ресницы.        Возбуждение висело в воздухе напряженной густой патокой.        Все происходящее отчего-то начало казаться ожившей выстраданной фантазией.        Дементьев подался к ней чуть вперед, и его ладони скользнув под собственный пиджак на ней, легли на ее поясницу, слегка сдавливая, вынуждая прогнуться под нужным углом. Абрамова снова слегка запрокинула голову назад, чтобы ему было удобнее было исследовать ее лихорадочно горячую шею медленными влажными поцелуями, собственными же тонкими пальцами впиваясь в его плечи, сминая ткань белоснежной рубашки.        Сознательная бессознательность в полной потери всякого контроля, растеклась парадоксами вдоль ирреальности происходящего между ними; ловить губами ее пульс в горле, сжимать за тонкую талию, прижимать к себе еще ближе.        Их поцелуи — единицами измерения — вниз по термометру опускающейся температуры в салоне; но парадоксом вместо холода чувствовать лишь жар.        Он словно в полной эйфорической неге в какое-то мгновение откинулся назад, запрокидывая голову и упираясь затылком в кожаное кресло за собой. Их длительная игра в «поддавки» явно успела «сломать» что-то глубоко фундаментальное в нем, превратив простое и понятное желание чувствовать себя живым в откровенную одержимость.        Между его лопаток было влажно от пота; перенапряженные мышцы под кожей спазматически подрагивали — приятно, тянуще.        Дементьев в хреновой попытке холодного отрезвления рационально напомнил себе, что пора бы уже остановиться. Хотя бы потому, что целовать свою несовершеннолетнюю ученицу, находясь при этом под окнами ее дома (пусть даже надежно скрытыми от посторонних глаз разбушевавшейся снежной бурей и тонированными окнами автомобиля) — быть полным конченным идиотом. А еще у девочки высокая температура, она нездорова и с каждой минутой ей становилось все хуже: ее прерывистые вздохи и выдохи все больше и больше наполнялись откровенно пугающим хрипом.        — У тебя температура.        — Не беспокойтесь, это из-за вас, — сиплым шепотом выдохнула она ему, как если бы созналась в грехе.        И какая же это прелесть.        Нужно было бы отпустить и девочку, и собственные ладони с ее талии, но вот только он не мог.        Слишком уж все происходящее было долгожданно желанно. Необходимо. Нужно.        Слишком он был заворожен тем, как Абрамова в его руках жадно с придыханием ловила воздух полураскрытыми влажными покрасневшими губами, мелко вздрагивала, прогибаясь в пояснице и тянясь к нему: чтобы быть ближе до самого упора, и чтобы уже самой потянуться к его губам (чтобы снова забавно промахнуться и попасть в краешек рта).        И все равно от этого с его головы разом выбило все логические «нельзя».        К черту это все.        Можно.        Девочка совсем как бабочка на пламя, бездумно сама тянулась к нему, и он выдержал всего мгновение, прежде чем снова увлечь ее в долгий чувственный поцелуй. И вся она в его руках — такая горячая, отзывчивая, почти безумная. И внутри него лишь неуправляемый поток из чистых эмоций-ощущений, никаких мыслей.        Абрамова же даже и не пыталась себя одернуть, упиваясь всем происходящим. Ее привычное смущение и зажатость куда-то пропали.        После длительного табуированного строгого запрета ее хоть как-то трогать, в его пальцах — физическая потребность, почти необходимость, касаться ее кожи, изучить тактильно ее тонкое запястье. Полностью игнорируя зудящий в затылке голос здравого смысла: неправильно, нельзя, перед ним все еще был ребенок.        Плевать.        Можно.        От кожи девочки пахло настолько сладко-солнечно и горячо (словно раскаленным на солнце медом), что кружилась голова. Он потянул ее руку ближе к себе, поглаживая по тыльной части ладони и обхватывая невероятно хрупкое тонкое запястье.        Ее пульс бился о его пальцы, учащенный, лихорадочный, и Дементьев на какое-то мгновение прижался к ее руке плотнее, совершенно этим очарованный. Прежде чем скользнуть в невесомом поглаживании вверх к локтю по сплетению из ее вен под кожей.        — Мне щекотно! — дернулась было девочка, вздрагивая всем телом от его касания.        — Потерпи, — выдохнул он ей, и голос ненамеренно стал ниже и мягче; в нем появилась та самая порочная интимная хрипотца.        В его груди и голове было тяжело и громко от бившегося пульса. И он чувствовал. Снова чувствовал. После стольких лет чувствовал.        Дементьев даже не осознавал сполна насколько мертвым, пустым, обмороженным был все это время.        Он касался ее кожи, направляя пальцы вверх по ее запястью до самого локтя, непроизвольно периодически сжимая крепче хватку — и девочка, подавившись выдохом, не отстранилась и на этот раз послушно позволяла ему это: без споров, без вопросов, будто все прекрасно понимая (насколько это ему было сейчас необходимо).        Покорная и податливая, она чуть подалась вперед, прижимаясь лицом к его шее, он чувствовал на своем горле ее прерывистые горячие выдохи.        У них было одно дыхание на двоих: тяжелое, хриплое, учащенное.        И ему уже откровенно плевать, как все это выглядело со стороны. Он не знал, какая сила способна была его сейчас заставить разомкнуть руки, отпустить ее. Да и существовала ли такая вообще?        Кажется, что нет.        Дементьев спустя долгие года чувствовал настолько живое биение своего сердца. Словно та часть — которую когда-то давно из него вырвали с мясом, с невозможной агонией — наконец-то стала возвращаться на место.        И еще немного, совсем чуть-чуть, но он хотел удержать это чувство; прекрасно зная, что не заслужил его ничем, но все равно крепко цеплялся за это (а значит за нее), понимая, что если сейчас отстранится, то все снова развалится на части, уйдет на дно, угаснет.        Пусть же лучше горит столько, сколько это будет возможным.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.