ID работы: 7872580

О нем

Гет
NC-17
В процессе
490
автор
swc748 бета
tayana_nester бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 574 страницы, 18 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
490 Нравится 382 Отзывы 107 В сборник Скачать

О своей ученице (6 часть)

Настройки текста
      Дементьев знал точно: цель всегда оправдывала средства, какой бы она ни была безумной и порочной.       Его цель (и безумие) сверкало чистым золотом на солнце, обжигало жаром его промерзшую изнанку, являясь его шестнадцатилетней ученицей. И вытекающие из этого проблемы, множась, собирались в единую цепь – ту самую, что, цепляясь к ошейнику, ограничивала, сковывала.       Он вел себя с девочкой беспрецедентно бережно, галантно; никакой привычной грубости, резкости и надменно-снисходительного пренебрежения (свойственного ему в любых отношениях) – Дементьев, если было нужно, умел прятать свои особо неприятные черты.       Ему просто не хотелось ее обижать или делать неприятно.       Слишком солнечная. Слишком невинная. Слишком еще ребенок.       В Абрамовой совершенно не было понятия выгоды. Девочка не меркантильна от слова совсем, что было сильным контрастом с ним. Потому что Дементьев – чертов эгоист и потребитель, благо, что незаметно за холодными выученными хорошими (псевдо)манерами.       Абрамова простая, лишенная множества лощеных граней, меняющих окраску в зависимости от угла падения. Девочка проста и понятна, обычна, прямолинейна – такая не будет прятать нож за спиной или же скрывать козыри до последнего. Она, по сути своей, не значила ничего больше жертвы и средства.       В Абрамовой не было особой ценности. Она по его ублюдошно-циничным расценкам – чуть больше, чем ничто, вот только...       Воздействовала на него так, как никто и никогда в этой жизни.       Именно поэтому он и впустил ее так глубоко.       Выписал ей бессрочный пропуск в свое прогнившее насквозь циничное нутро под личную (без)ответственность – не потеряйся же там в бесконечных коридорах между холодом презрительного пренебрежения и безотчетной злобой, забавный теплый ребенок.       Одобрение за подобные отношения им не светило ни в каком из случаев; против мира, закона и реальности. Жалкий довод из того, что она хочет этого сама (даже первая его поцеловала) – несерьезный, шаткий, нелепый.       И ему вроде как должно быть на душе гадко от аморальной неправильности происходящего, помноженного на вселенную вытекающих последствий для подобного рода табуированных отношений.       Должно быть (вот только: а судьи-то кто, что определяют это “должное”?).       Да вот только ему откровенно плевать. И ей (как иронично) тоже.       И если Абрамовой было плевать в силу неопытности, оторванного от реальности наивного взгляда на этот мир и совсем юного возраста, то Дементьеву же – от полного безразличия к навешанным социумом табуированным ярлыкам.       У них была едва ли не идеальная совместимость в общем игнорировании очевидного.       Девочка сверкала счастливыми улыбками и, кажется, совершенно не понимала, во что вляпалась. В радужках ее глаз отражалось лето: яркое, золотистое, теплое, живое – будто бы в тон ее вырвиглазных клетчатых рубашек.       Дементьев все еще циничен до аморального (старая жизнь и заложенные в нем установки все еще сильно конфликтовали с новой парадигмой его существования) и понимал, что цена ее лету, что в глазах, что в улыбках – жалкая и копеечная – вот только он, как последний идиот, взял и продался за эти гроши. Хоть и прекрасно осознавал – цена поцелуев с ней после уроков со сладко-медовым привкусом завышенная. Его личное время – стоило неприлично много, а она не тянула, не окупалась.       Собственное осколочно-ледяное четырехкамерное стекляшками переливалось под согревающим солнцем; оно в сухом остатке – бесполезно-сокращающаяся мышца, внутри все равно все бито-перебито и выжжено до основания, такое не реанимировать при всем желании. Влюбленность девочки копеечная, дешевая, но она все же смогла отпечататься расплавленным янтарем жаркого лета по его заиндевевшей изнанке. Вот только срок лета краток – кому, как не ему, об этом знать? Лето, как и любовь маленьких глупых девочек, полностью выгорало и истлевало, расходясь пеплом, от первого подувшего холодного ветра с севера – это неизбежно. Смирись и въедливо высчитывай ценность серой реальности – сплошное ничего, постоянное и неизменное, а вердикт в конце все равно будет: виновен.       Поэтому не плевать ли?       Все равно будет закон – отточенный и враждебный. А сладко-медовые поцелуи с собственной ученицей поздними вечерами в убогой аудитории не стоили многого, но Дементьев все равно платил за них (по итогу безбожно переплачивая).       Внутренний же конфликт интересов, определенный ее возрастом и статусом – девочка в его “планке” все еще массмаркетная (а значит постыдная) и ей шестнадцать – разница в минус девятнадцать; пересчитывай все переменные и смиряйся с фактом собственного безумия.       Вот только Абрамова все еще растекалась сладко-медовым по губам, до желанно-ненавистных поцелуев, сорванных хриплых вздохов и собственного неуемного желания обладания; и все это вниз вдоль собственной мертвой совести и еще дальше – на самое дно.       Сопутствующие строгие границы и правила Дементьев с ней серьезно обговорил в самом начале. Все элементарно. В школе при других – никаких контактов. Взглядами не встречаться, руки куда попало не тянуть, глазами не жрать, делать вид, что друг для друга они просто учитель и ученица.       Получалось это у них с переменным успехом (и, если быть честным: скорее с полным провалом почти по всем фронтам).       И для самого себя индивидуальное, отдельное табу: на девочке не оставлять никаких отметин и следов (будь то синяки от слишком сильных объятий или же засосы/укусы на тонкой коже). Это была далеко не забота по отношению к ней. Это ублюдошно-циничная подстраховка для себя самого: подобные отношения предосудительны и незаконны, и, если вдруг вне всплывет хоть что-то (он не был наивным и оторванным от реальности и прекрасно осознавал, что состоять в отношениях с шестнадцатилетней девочкой – все равно, что подписать себя на жизнь, как на пороховой бочке), так пусть для начала попытаются доказать сам факт этой связи при отсутствии видимых следов.       Днем они все также старались держать дистанцию, но выходило это у них из рук вон плохо, потому что девочка в ореоле солнечных лучей – все еще казалась ему ослепительной, а еще потому что ему постоянно нестерпимо хотелось ее трогать. Касаться. Дотрагиваться.       (Всегда хотелось).       И ничего с этим не поделаешь.       Дементьев, постоянно задерживая Абрамову после уроков, неторопливо целовал ее после в пустом, но незапертом кабинете математики (хорошо осознаваемый и игнорируемый из раза в раз идиотизм). Его руки проворно забирались под дешевую ткань ее кофт и клетчатых рубашек, оглаживая, трогая, лаская теплую кожу под ними, и она часто-часто взволнованно дышала, пока он медленно и влажно целовал особо чувствительное место на ее тонкой шее, всегда едва удерживаясь от того, чтобы не прикусить зубами это место.       И на вкус она всегда, как липкий мед, как юношеский максимализм, как отдающие чистым золотом на солнце прядки волос.       Он чувствовал себя окончательно подсевшим на нее.       Вот только ему абсолютно не подходила зависимость от кого-либо.       Дементьев всю жизнь был такой: неизменно холодный, колкий, чаще равнодушный к окружающим и никогда никого не подпускающий близко к себе. Главная аксиома всего его взаимодействия с другими людьми – никому не подчиняюсь и никому не принадлежу.       – Это даже как-то неестественно, я чувствую себя будто бы больным, – рассказывал позже Дементьев на сеансе. – Я постоянно испытываю потребность касаться ее. Никогда такого не было. Странное чувство... не хотеть кого-то покидать.       – Вас беспокоит только это? Потому что это вполне естественно при влюбленности – в головном мозгу просто ударная доза из сочетания норадреналина, серотонина и допамина, – сухо подметил Шолохов, удобнее назад откидываясь на спину кресла. – Но меня приятно поразил сам факт этого, Александр. Это большой прогресс для вас. И мы давно с вами не беседовали. Но вы совсем перестали рассказывать про свою работу в школе, вы все еще продолжаете преподавать?       – Меня это не беспокоит, – исправил он. – Меня это удивляет. И я бы не назвал это влюбленностью. Скорее увлечением.       (Патологическим, больным, неправильным).       Следом темная усмешка тронула уголок его губ:       – И да... продолжаю, я нашел свою особую прелесть работы в школе.       Его психотерапевт зеркально повторил его улыбку:       – Неужели? Не хотите рассказать про это?       Дементьев качнул головой.       – Не сегодня.       Даже его психотерапевту, которому он отваливал за каждый часовой сеанс полугодовую зарплату учителя в стенах этой богадельни и с полной абсолютной конфиденциальностью рассказываемого – было откровенно слишком признаваться в отношениях со своей шестнадцатилетней ученицей.       Все же этим он разом нарушил и профессиональную этику, и общечеловеческую, и ко всему этому еще добрал и уголовный кодекс. И в совокупности это всё, конечно, впечатляло.       И совсем не являлось тем, о чем можно было в принципе хоть с кем-то делиться.       У Дементьева кривая усмешка, ничего святого за душой и выученное хладнокровие в каждом взгляде, вымораживающее внутренности.       У Дементьева серебряный православный крест на шее, как атрибут; склонность смотреть на людей сверху вниз, как врожденная привычка и высокоградусный дорогой алкоголь по венам, как средство расслабления.       У Дементьева к девочке что-то очень напоминающее голодную потребность.       У Дементьева к ней не любовь.       Любовь в его жизни была лишь раз, и больше уже не будет. Уже нечему в нем любить. Все выжжено до основания. Да и в тридцать пять лет поздновато как верить в эту инфантильную чушь для малолеток, так и поддаваться ей.       К девочке лишь только потребность, такая же безумная и неподдающаяся никакой логике, как и его жизнь в последние полтора года.       Все же несмотря ни на что, хорошо было увидеть Абрамову случайно утром в переполненном школьном фойе. Хорошо из раза в раз задерживать на ней взгляд дольше положенного в своем кабинете на уроках в ее классе. Но особенно хорошо в конце учебного дня, когда уже наедине и без всех раздражающих прочих.       Его жизнь незаметно пришла к этому. Уже было невозможно разграничивать ее маленькую фигурку, закутанную в яркую клетчатую ткань рубашек, без острого налета внутренних ощущений, что это приносило.       Абрамова – светлая, неиспорченная, наивная – это факт, данность, это словно надпись маркером на лбу, олицетворяющая всю ее.       Абрамова – теплая, солнечная и еще такой ребенок, и это вполне могло бы стать причинами, по которым не нужно было втягивать ее во все это аморальное грязное дерьмо.       Абрамова – хорошая, явно не заслуживающая всего этого, но вот только это ничего не меняло.       Его пальцы уже сжались мертвой хваткой на ней. Просто так он уже не отпустил бы ее в любом из случаев. Слишком поздно.       Иметь в полном распоряжении свое собственное карманное “солнце”, что теплом и светом растапливало внутри него всё то извечно промерзшее и выжженое оказалось слишком соблазнительным. Перебивающем собой все остальное. Необходимым.       Все снова менялось. Перестраивалось. На удивление гармонично, без внутреннего неприятия и отторжения.       Даже убогий старый кабинет математики в этой богадельне отчего-то казался новым, неузнаваемым, другим.       Будто и не было той большей части времени, когда его тошнило от всего в этих проклятых стенах, когда его невыносимо сильно бесили тупые дети, их родители и собственная вынужденность это все терпеть, когда его остро раздражала на первых порах и Абрамова.       А сейчас...       А сейчас она для него не сухое равнодушное “Абрамова”, а растягивающееся медовой сладостью на языке “Дарья”. Сейчас клинический интерес к ней и обоюдно-острая игра. Сейчас он держал в голове и знал ее реакции, манеру панически нервничать, если спросить на уроке о чем-либо, предпочтения и даже имя ее младшего брата.       За одну лишь неделю их (недо)отношений поменялось слишком много. Глобально много. И случайные встречи их взглядов во время уроков, касания, легкие улыбки (что не сдержать, несмотря на запрет) на лицах контрастно вплетались в эти осознанные перемены.       В эти их первые дни девочка была всегда напряженной. Вся, как струна, что натянута явно больше положенного. Он всегда остро чувствовал ее эмоции: всегда клиническая испуганная скованность и бешеное волнение.       Девочка вся целиком переполнена эмоциями.       И он потратил достаточно много времени, планомерно приучая ее не бояться себя.       А еще через какое-то время стал называть ее “золотцем”.       Дементьев сам не понял, откуда это пришло. Просто вдруг начал называть ее так, будто делал это всю свою жизнь и не было для него ничего естественнее такого обращения к ней.       В один из невероятно солнечных дней в самом начале марта, во время очередного их репетиторства, он не мог отвести взгляда с переливающихся солнечных лучей в ее волосах, пока девочка сосредоточенно решала очередное квадратное уравнение, смешно морща нос каждый раз, когда у нее не получалось.       И не сдержавшись, он поймал пальцами прядку ее волос, что отливала на солнце чистым золотом.       Красиво. До чего же это было красиво.       Абрамова оторвалась от записи уравнения и, подняв на него глаза, замерла, сильно зардевшись. Ее скулы притенил воспаленный румянец. Даже губы покраснели.       – Что случилось? – вкрадчиво поинтересовался Дементьев, пропуская между своих пальцев локон ее золотящихся на солнце волос. – Почему ты покраснела?       Девочка, не ответив и отчаянно смутившись, опустила глаза вниз на парту и будто бы даже дышать от волнения перестала.       Ленивая усмешка тронула уголок его рта:       – Знаешь, Дарья, растерянность, как и распущенные волосы, удивительно тебя красят. Мне правда нравится.       Она сразу же возмущенно дернулась, так и не отнимая своего смущенного взгляда с парты:       – Я не!..       – Даже не спорь. Со стороны виднее, золотце мое.       Тогда впервые так и назвал.       Золотцем.       Ее ресницы дрогнули – девочка, наконец, пораженно подняла с парты взгляд и посмотрела на него своими золотисто-охровыми на свету глазами.       И по внутренностям прошла шелестящая согревающая волна.       Дементьев видел ее сжатый в точку от ярких падающих солнечных лучей зрачок, мириады янтарных крапинок по радужкам и с колким бурлящим чувством за грудной клеткой осознал, что она, действительно, для него чертово золото и подарок Вселенной.       Не все золото, что блестело.       Но девочка для него – золото. Что-то ценное, но не для всех. Сугубо для него.       Абрамова – особенная.       Абрамова – его чертов подарок Вселенной.       А он же все еще не научился правильно обращаться с этими подарками. Потому что абсолютно не умел созидать. Ноль опыта. И совсем не в его характере, как, впрочем, и не в ее (в этом они с ней зеркальны).       Им повезло, что яркие эмоции – топливо этих нездоровых отношений.       Да вот только у Дементьева – нет столько. У Абрамовой же – с избытком. Хватало на двоих.       На этом, кажется, все и держалось.       А еще на его необъяснимой потребности в касании ее.       Девочку, действительно, постоянно хотелось трогать. Чего нельзя было делать слишком часто, чтобы не спугнуть ее. Она и так в его присутствии все еще не могла расслабиться и была чрезмерно перенапряженной.       И с этим надо было что-то уже делать.       666       – Неправильно, Дарья. Переделывай.       Ее узкие плечи под клетчатой тканью рубашки, – простота никогда еще не была настолько соблазнительна, – слегка вздрогнули; она не спешила поднимать на него свой напряженный взгляд, что замер на тетради с перечеркнутым примером.       Дементьев, будто бы они вернулись к своей игре в “поддавки”, привычно сидел на соседнем от нее стуле, выдерживая расстояние и не смея перечеркивать условную дистанцию.       В кабинете, кроме них, никого больше не было. Но внутренний зритель критичен.       Дементьев лишь позволил себе закинуть руку на деревяную спинку стула, на котором она сидела. Пальцы рефлекторно тянулись к ее напряженной неестественно прямой спине, но замерли в сантиметре от желанного касания.       Нервные окончания кололо, пощипывало. Пальцы почти вязли в стремлении утонуть в мягком золоте ее распущенных волос, что волнами рассыпались по ее сведенным напряжением плечам.       Он не сводил пристального взгляда с ее сжавшейся фигурки. Наблюдал, как она уже десять минут безуспешно пыталась решить квадратное неравенство, и чувствовал исходящий от нее теплый сладковато-медовый запах с прохладными цветочными отголосками от волос (так, скорее всего, пах ее шампунь).       И одно произношение ее имени:       Дарья – для него все еще невероятно приятное созвучие букв по памяти, до полумесяцев ее ногтей вдоль тонкой кожи, что она бездумно часто оставляла от волнения на своих ладонях.       – Это просто ошибка, – мягко выдохнул он ей. – Успокойся, не нужно так нервничать.       Девочка, разжав пальцы, смущенно оправила упавшую на лоб прядку волос за ухо, смаргивая волнение.       И снова склонилась над примером, который все упорно не хотел ей поддаваться.       Дементьев всегда учил ее все решать самостоятельно, думать в первую очередь своей головой. Но вот только побочным проявлением и ненамеренно: принимать его решения и мысли за свои собственные.       А еще Абрамова, хоть и отличалась прилежностью и упрямством, но никак не сдержанностью и терпением.       И когда у нее что-то слишком долго не получалось, она имела склонность невероятно быстро выходить из себя, как по щелчку пальцев. Бонусом, правда, забывая о своём привычном волнении, зашуганности и страхе перед ним.       Вот и сейчас, когда в третий раз запуталась в ходе решения, девочка, забавно вспылив, гневно несколько раз зачеркнув пример и раздраженно откинув ручку от себя, выпрямилась и кинула на него нервозный взгляд:       – Я не знаю, как это решать! – недовольно буркнула она, обиженно поджимая губы, будто это лично Дементьев был в этом виноват. – Он нерешаем.       – Ты знаешь, как его решить, – в его голосе откровенная издевка, скрытая под маской псевдо-мягкого укора. – Такой простой пример, тебе должно быть стыдно.       Абрамова забавно насупилась, воровато на него поглядывая:       – Вы мне поможете?       “А, может, мне сразу еще за тебя его решить?” – иронично пронеслось у него в голове.       Современные дети совершенно не любили напрягаться.       – Нет, – уже гораздо ядовитее и холоднее выдохнул Дементьев. – Подумай и реши его сама.       Ее губы после его отказа, слегка дрогнув, сжались в упрямую полосу.       И уже окончательно выходя из себя и раскапризничавшись, девочка, фыркнув, порывисто откинулась назад на спинку стула, обиженно откидывая от себя тетрадь подальше.       Будто негласно этим заявляя ему: “тогда я вообще ничего не буду делать!”.       – Я не могу его решить, а после завалю ГИА, и вам будет стыдно, – тихо и обиженно проворчала она себе под нос малосвязанный друг с другом бред.       До чего забавная. И какой же еще ребенок, причем абсолютно невоспитанный.       Он, не сдержавшись, прыснул.       И девочка мгновенно подняла на него острый взгляд, задетая его открытым смехом. Все еще совершенно не переносила любых насмешек в свою сторону.       Дементьев же снисходительно-мягко смотрел на нее сверху вниз, не находя в себе и тени раздражения или злости в ответ на ее все более и более наглые взбрыки и огрызания с собой. Она лишь его невероятно сильно всем этим забавила. И, по-хорошему, такое надо было пресекать, вот только ему не хотелось.       Он никогда ее за это не одергивал и уж тем более не отчитывал.       Но даже так, в отсутствии хоть какой-то критики с его стороны, Абрамова все равно умудрялась время от времени возвращаться в свое привычное зашуганное состояние.       Вот как и сейчас: девочка, привычно не выдержав его прямого насмешливого взгляда на себе, ссутулила плечи и боязливо опустила глаза вниз, потупив голову. И будто защищаясь, следом перекрестила свои тонкие руки, сильно прижав их к груди, ощутимо зажимаясь.       И замерла так, словно в ожидании нападения.       Он с трудом подавил в себе раздраженный вздох.       Она все еще боялась его.       Она все еще не могла до конца быть собой в его присутствии.       Она все еще думала, что он, в самом деле, может жестко ее одернуть за это ребячество.       До чего же все-таки святая наивность: если бы он только мог это на самом деле, то никогда настолько сильно бы в нее не влип.       – Ты всегда так боишься... – все же тяжело вздохнув, констатировал очевидное Дементьев. – Нужно уже с этим что-то делать.       Он готов был многое спускать ей с рук, но вот только не этот унизительный страх перед собой. Это ей не шло. Это было жалко. От этого нужно было избавиться.       Как и от ее привычки называть его только по полному имени-отчеству. Было в этом что-то откровенно больное, грязное и нездоровое. Особенно учитывая и так не совсем “нормальный” формат их (недо)отношений.       – Дарья, попроси меня, – вкрадчиво попросил он ее, решая сразу убить двух зайцев.       – Что?.. – откровенно не поняла она, поднимая на него взгляд и растерянно хлопая ресницами. – О чем попросить?       Дементьев покровительственно с ноткой снисхождения улыбнулся ей, коротко объясняя:       – Попроси меня помочь тебе. По-хорошему.       Абрамова недоуменно нахмурилась, как всегда, понимая его слишком прямолинейно и не слыша лукавых полутонов в его голосе.       – Александр Владимирович, пож...       – Нет, – сразу прохладно отсек он.       Все же до девочки все доходило с ощутимым запозданием: понимание намеков и полутонов, принцип решения квадратных неравенств, его взгляд на себе с мягким очевидно дразнящим прищуром.       Но это неважно и не критично. Ведь главное, что все же доходило (рано или поздно).       – Дорогой учитель?.. – попробовала она.       Что за ненормальная мания в постоянной установке и напоминании их ролей?       – Холодно, – качнул он головой.       Ее тонкие губы дрогнули в легкой улыбке:       – Великий Александр Владимирович?..       И уже Дементьев не смог сдержать острую усмешку в уголках своего рта:       – Мне нравится ход твоих мыслей, но нет.       – Александр?.. – внезапно сильно понизив голос, спросила она почти интимным, доверительным шепотом.       И его позвоночник, мгновенной реакцией, прошибло сверху-вниз электрической волной, всего лишь от одной этой мелочи. Всего лишь от того, как его имя сейчас прозвучало из ее уст.       Дементьев даже не сразу нашелся с ответом:       – Что, Дарья?       – Вы... – девочка запнулась, и все тем же приглушенным шепотом робко исправилась: – Ты мне поможешь?       И очередная невозможно жаркая волна по позвонкам.       – Помогу, – мягко кивнул он.       Про себя ехидно потешаясь над собой же: как же мало ей нужно сделать, чтобы получить от него почти все, что угодно.       – Безумно непривычно, – тихо засмеялась девочка, совсем по-детски трогательно пряча заалевшее от смущения лицо в ладонях. – Наверное, никогда не смогу называть вас по имени...       – Когда-нибудь сможешь.       Опустив свои ладони вниз, девочка коротко прошлась странным взглядом по его лицу, но Дементьев не успел его перехватить, чтобы понять.       Опоздал всего на треть секунды, и она уже склонила голову (ровная полоска пробора смотрелась отчего-то трогательно) и нервно, сильно волнуясь, потянулась чуть подрагивающими пальцами к его ладони, лениво лежавшей на парте.       Но в паре сантиметрах от соприкосновения ее рука нерешительно замерла.       – Можно? – робко спросила Абрамова, с невинной чувственностью растянувшихся губ и в очередной раз упавшей на лоб каштановой прядкой.       Чужая неожиданная дерзость в этой смелой просьбе отдалась в нем мгновенной реакцией жара за грудиной и желанием передать ответ с языка на язык – всего-то нужно было слегка податься вперед, пробегая пальцами по чужим хрупким позвонкам, прижимая к себе ближе.       Но вот только нельзя.       Девочка, наконец, перестав испуганно зажиматься, начала самостоятельно предпринимать первые шаги к сближению, крайне нежелательно было бы ее сейчас спугивать.       Поэтому Дементьев лишь небрежно слегка кивнул ей, разрешая.       Она тяжело сглотнула, заметно волнуясь, и все же, решившись, двинула рукой дальше, и ее пальцы несмело прикоснулись к его ладони.       И стены в кабинете не сдвинулись. Солнце не погасло. Мир не перевернулся.       Просто они замерли в этот момент оба.       Каждый раз любое их касание друг к другу – ощущалось слишком остро и сильно. Они еще не привыкли к этому.       (Да и можно ли к такому привыкнуть?).       Солнечные яркие лучи все стекали по мятным стенам, нагревая воздух и заливая кабинет светлой яшмой.       В глазах Дементьева коротко мелькнуло что-то болезненное, почти голодное. Это совсем несерьезно и безобидно. И все же его внутренности, будто захлестнул мощный порыв, создающий по кровотоку гулко шуршащие волны.       Снова опущенные вниз ресницы Абрамовой коротко дрогнули. И ее пальцы пришли в движение, совсем легко проскользив по его руке, невесомо оглаживая, касаясь, изучая. А затем, окончательно осмелев, даже робко перевернули его ладонь.       Он позволил ей и это.       Подушечками пальцев по внутренней части, прямо по выделяющемуся и слегка выпирающему сплетению вен, залитыми солнечным светом – гладила, проводила кончиками ногтей, осязая мягкий рельеф, чуть заходила за границу рукавов белой рубашки.       Все ее касания отдавались мгновенной реакцией по его загривку, будто острыми иглами. Напряжением в мышцах. Разлившейся горячей смолой под ребрами.       У Дементьева непроизвольно заострились черты лица, четче выделилась сведенная напряжением челюсть.       Это определенно было не случайно.       Тонкие пальцы девочки замерли на самом тонком месте кожи его запястья: там, где бился пульс, едва заметно вздрагивая на четко выделяющейся вене.       Ее губы трогательно беззвучно дрогнули, будто она пыталась посчитать количество толчков.       Усмешка тронула уголок его рта. Дементьев повел челюстью в сторону, вычерчивая взглядом треугольник по ее лицу, различая почти детский восторг в темно-охровых глазах и легком румянце по линии скул.       – Сколько насчитала? – придвинувшись чуть ближе, и над самым ее ухом с осязаемой хрипотцой спросил он, чувствуя, как зарябила ее маленькая фигурка – откровенно взаимно отыгрываясь.       Абрамова испуганно подняла на него глаза, встречаясь с его пристальным насмешливым взглядом, и ее пальцы, вздрогнув, выпустили его руку.       И следом тихим выдохом:       – Тринадцать...       Какая прелесть.       Действительно, считала.       666       В марте совмещать работу в школе (которая теперь требовала гораздо больше его времени) и ведения дел в банке становилось все более сложным, запарным, практически невозможным.       У Дементьева острое неприятие своих новых обязанностей, как константа; порочность в полном отсутствии морали и жалости, как основная черта характера и потребность в солнечной девочке, как фактор сильнейшего иррационального смягчения, и от того единственный плюс и спасение для всех прочих учеников девятого “Б”.       Абрамова – в принципе была основной причиной, по которой этот класс все еще существовал в этой богадельне, а не был расформирован.       Дементьев с недавнего времени стал классным руководителем для девятого “Б” класса. И для курируемых им девятиклассников – ожидаемо – это стало сложнейшим испытанием за все время их обучения в этих стенах.       Дементьев, как и предупреждал, не был мягок и отзывчив к своим подопечным, как их прошлая классная руководительница. Он, напротив, выдрессировывал этот класс, как собственным строгим нравом, так и тем, что заставлял учеников полностью соблюдать установленные им правила.       Никаких опозданий, прогулов, “двоек”, хамства с учителями. Дементьев в этом – непреклонен, непробиваем. На него совсем не действовали отговорки, как не срабатывала и жалость.       Дементьев в качестве навязанного им классного руководителя еще с самого первого дня стал сущим кошмаром для своих подопечных. И держал эту марку и дальше.       Но даже так все равно оставался на свой манер все еще очаровательным для особо непробиваемых и упертых, будто только еще больше привлекая внимание этой строгой бескомпромиссностью.       Хоть открыто к нему больше никто не подходил и не дежурил у дверей кабинета (все еще слишком под впечатлением от последствий прошлого года), но время от времени он лениво продолжал ловить на уроках и в школьных коридорах все эти липкие взгляды, бесстыдно рассматривающих его глаз, на себе. Иногда слышал отголоски глупых шепотков. В тетрадях на проверку все еще попадались скрученные нелепые записки с признаниями.       Все это в какой-то степени чесало эго, но не слишком: Дементьев всю свою жизнь был слишком избалован чужим надоедливым вниманием и давно научился его игнорировать. Но в стенах этой школы его было слишком много. От такого сложнее было отмахнуться.       Но за полтора года преподавания в этой богадельне он привык и к болтовне, и к запискам, и к липким взглядам. В конце концов – это девочки-подростки. Они склонны влюбляться во всех подряд, у них неловкие руки, слишком ярко накрашенные глаза и высокие, дрожащие от волнения голоса.       Это не было интересно. Это не было забавно.       И периодами все еще становилось проблемным и раздражающим.       У Дементьева не было склонности к педофилии (Абрамова чертов абсолютный прецедент и исключение, что лишь подтверждало правило); не было и никакого интереса к постоянно бунтующим, вечно всеми непонятыми подросткам, с дефектными тараканами в голове; не было никакого дела до бушующих гормонов, нелепых влюбленностей и глупых мыслей ни черта еще не знающих деток.       Дементьеву абсолютно нет дела до детей – отец из него вышел бы паршивым (и никакой родительский инстинкт бы не помог – у него инстинкт всю жизнь лишь один: выживать и бороться).       И потому совсем неудивительно, что из него вышел откровенно бесчувственный и холодный классный руководитель, как ранее и учитель.       Дементьев всегда хреново обращался с детьми (как и с людьми в целом).       Быть же классным руководителем в этой стране – отдельный вид мазохизма. На который он себя, правда, безоговорочно подписал. И ничего с этим уже не поделаешь.       “Прекрасного” в его новых многократно расширившихся обязанностях было много: начиная с еженедельных утомительных классных часов и родительских собраний (с бесконечными тупыми вопросами гипер-активных родительниц по делу и без), продолжая личной ответственностью за поведение каждого ученика и заканчивая постоянными бессмысленными и беспощадными отчетами.       И больше всего раздражал сам этот факт и количество бюрократической макулатуры: два десятка бумажной вынужденности. Почти на ежедневной основе. Отчитываться нужно было едва ли не за каждый лишний чих ученика.       А бараны-девятиклассники жизнь ему собой совсем не облегчали, постоянно во что-то умудряясь влипать.       – Александр Владимирович, у нас ЧП с вашим классом!       – Что опять они натворили? – с тяжелым вздохом спросил он, отрываясь от бумаг.       Дементьев иронично следом подумал, что выражение лица у него наверняка сейчас крайне аутентичное для классрука худшего физико-математического класса, что он видел – раздражение, утомленность в крайней степени, смирение с неизбежным и всё проебанное терпение этого мира.       Каждый день что-то новое.       Сегодня, например, два закадычных друга, Красильников и Николаев, умудрились что-то сильно не поделить и сцепиться друг с другом прямо в мужском туалете на втором этаже. По итогу: разбили один из умывальников, разлили воду, перевернули горшок фикуса с подоконника и щедро притоптали сверху всю рассыпавшуюся землю, смешивая ее с разлитой ранее водой. У школьной уборщицы, которая первая увидела весь масштаб, устроенного ими “бардака”, закономерно случилась затяжная истерика с полным категоричным отказом убирать это все.       Сейчас же два дружка угрюмо сидели за первой партой перед своим классным руководителем.       Оба почему-то мокрые и в комьях влажной земли. У одного разодранная футболка и разбитая губа, у другого рассеченная бровь и наливающийся сиреневым синяк над скулой. Вид у обоих драчунов откровенно взъерошенный, пошарканный, жалостливый – таким ненароком хотелось в ладонь мелочь ссыпать, несмотря на приличную одежду.       Просто “красавцы” – нечего сказать.       Кажется, мальчишки в таком возрасте никогда не заживают.       В груди у Дементьева приятно прокатилось забытое дуновение ностальгии от собственной юности.       Молодые парни и правда в таком возрасте обычно возгорались, как спички, от любого колкого слова или даже взгляда и всегда лезли первыми ответить обидчику «физически», даже если этот обидчик – лучший друг. Дементьеву это все было знакомо до фантомного покалывания в костяшках пальцев, а еще он был приятно удивлен тем, что хоть что-то в подрастающем поколении осталось неизменным.       И все же...       Это совсем никак не оправдывало того, что они умудрились устроить.       – Неделю у меня будете вдвоем этот туалет драить, – вкрадчиво поставил их в известность Дементьев. – Труд из обезьяны сделал человека. Вот как раз и проверим на вашем примере достоверность этого утверждения.       – Если хотите знать мое мнение, то...       – Знаешь, Николаев, – скучающе прервал его Дементьев. – Существует лишь одна вещь, которая интересует меня еще меньше, чем твое мнение на этот счет. И это мнение твоего друга. Намек понятен?       Влад покаянно опустил взгляд, а Красильников же наоборот намеков не понимал и недовольно дернулся на стуле, взорвавшись яростной тирадой:       – Да почему я должен из-за этого придурка убираться в школьном туалете неделю?! Он первый начал и пусть сам!..       – Рот закрыл, – холодно перебил его Дементьев.       И исчезнувшая с тона его голоса скучающая тянущаяся насмешливость мгновенно оказала нужный эффект – Красильников, подавившись своим возмущением, резко замолк, и растерянно опустил глаза под ноги.       – Что за нелепый скулеж? Мне что, делать больше нечего, как разбирать, кто из вас виноват и первый начал? Я вам не нянька. Бегать и подтирать сопли не буду. Поэтому без пререканий оба сейчас идете и отмываете после себя тот бардак, что устроили. Тряпки и ведра возьмете у уборщицы. А после, чтобы неповадно больше было, неделю будете драить этот туалет после конца занятий, да так, чтобы там все блестело. Вы поняли?       – Поняли...       Ответили вежливо, но неприкрыто кисло, прекрасно понимая, что с ними не шутят и никаких послаблений явно не будет.       Дементьев усмехнулся, качая головой:       – Тогда свободны.       И это было почти забавно.       Потому что этими постоянными выходками (особенно сегодняшней) они сами развязывали ему руки. Он мог их выгнать (что, по-хорошему, и надо было сделать, потому что проблем они вдвоем доставляли больше, чем все другие ученики девятого “Б” вместе взятые), но вот только не стал.       И только черт его знает, почему.       Возможно, только лишь потому, что это все было ему слишком ностальгически знакомо из собственной юности. Парни в таком возрасте так и должны себя вести – это естественно.       У Дементьева и так в этих стенах некончающаяся вереница сплошного сюра перед глазами и полное понимание всей бессмысленности происходящего (при полном непонимании своего здесь присутствия). И нетипичная для него мягкость к собственным ученикам вполне вписывалась в общую концепцию безумия и глобально ничего не меняла.       В Дементьеве все равно сопереживания и искреннего участия к этим детишкам в качестве их классного руководителя чуть больше, чем ноль. Это неизменно.       Ему плевать, что они делают после школы. Все равно на донесения трагичным голосом в учительской, что кого-то из его баранов видели за школой дымящим никотином.       Пусть хоть массово убиваются после школы – ему все еще никак, безлико.       Главное во всем этом – минимум лишних телодвижений с ними и головной боли.       У Дементьева после принятия классного руководства хроническая нехватка времени и без всего этого дерьма.       Несильно жизнь облегчал и Федотов, у которого свой особый неизменный график вот уже как полтора года: шесть из семи дней в неделю он ебет шлюх, а в один особый избранный день – персонально мозги Дементьеву.       Это его визитная карточка. Потому что всегда со смаком. Качественно. Без лишних прелюдий.       Все дела по-прежнему шли по планам. Переход на новую систему отчетности проходил усиленными темпами и уже выходил на финальный этап, сильно раньше изначально запланированного.       Вот только Олегу плевать. Олегу просто нужно было кому-то вечно ебать мозг в панических припадках; у Дементьева железная выдержка, высокая стрессоустойчивость и короткий посыл в пешее эротическое на каждое драматическое “Сань, мне кажется...”.       – Креститься надо, когда кажется, Федотов. И в твоем случае еще головку проверить.       И следом его крайне угрюмое обиженное “отъебись” отлично накладывалось в расписание Дементьева.       Времени на чужое нытье совсем не было.       Поэтому настолько сюрреалистично то, что на девочку он находил время всегда.       И даже с ублюдошно-циничным пониманием того, что Абрамова ни черта не стоила; она все еще девочка уровня массмаркета. Ее жизнь никогда не будет настолько дорогой, как у него, а ее цели всегда будут казаться убогими и несерьезными по сравнению с его.       Вот только, когда Абрамова улыбалась, все становилось неважным. Ему что за эту улыбку, что за возможность провести с ней лишний час – было не жалко снова переносить встречи, собрания, планы.       Не особо спасало и трезвое осознание, что она чертовски дорого ему выходит (по всем фронтам). Ему ее даже привычно сравнивать и возводить в систему координат в планках рентабельности, как всех прочих – проблемно.       Он бы и сравнил ее с хрупкой кукольной статуэткой: запястья у нее тонкие и фарфоровые, вписывающиеся в общую концепцию, но девочка во всех остальных местах на куколку не тянула. Глаза слишком живые, совсем не кукольные. Да и девочка сама по себе не глянцевая. Девочка больше смахивала на брак фабрики хрупких изделий.       А Дементьеву с недавних пор плевать на эту неидеальность.       С девочкой у него уже сотни нарушений ранее нерушимых табу. Вечное желание ее присутствия, вечные недостающие пара метров расстояния, вечные раздражающие “прочие” массовкой – и это уже не смешно, честное слово, не смешно прямо до выхарканных от смеха альвеол.       И желание остаться, наконец, с ней наедине, острое, почти болезненное, затопило с головой и не отпускало, даже когда раздался звонок с последнего урока алгебры и девочка послушно, без напоминаний, осталась за своей партой, ожидая, пока ее одноклассники выйдут из кабинета.       Казалось бы, не видел ее всего два дня.       А на деле оказалось, что это очень и очень много.       Абрамова хотела было подойти к нему, но остановилась в классе на полпути, когда поняла, что они не одни, в какой-то незавершенной скованной позе, словно замерла на середине действия.       Яркий солнечный свет с окон обтекал ее со всех сторон, из-за чего казалось, что весь контур ее хрупкого силуэта обведен светящимся флуоресцентом.       И она снова казалась невероятно теплой, облизанной солнцем со всех сторон, согревающе-сладко пахнущей.       Так и хотелось коснуться ее.       Снова.       В этом и была основная проблема с девочкой. Ему постоянно хотелось ее трогать (и однажды он на этом явно погорит).       Внутри его грудной клетки вновь трепетным огоньком загорелось предвкушение.       Но девочка медлила, воровато-выжидающе косилась на оставшегося мальчика-выскочку, что также, как и она, выждал, пока весь класс выйдет, и теперь с тетрадкой в руках начал с достаточно комичной решительностью шагать к нему.       Как будто шел на войну.       Дементьев, оторвав от нее взгляд, пренебрежительно мазнул по нему глазами, совершенно не находя в себе никакого настроения на любое общение с этим сплошным недоразумением в очках.       Ему сейчас вот совсем было не до него.       – Чего тебе? – с отчетливой ноткой презрения протянул ему Дементьев, когда он приблизился к его столу. – У меня мало времени. Говори в темпе.       Мальчик нелепо моргнул, чуть зажимаясь в плечах от чужой резкости, но все же положив ему свою раскрытую тетрадь на край стола, упрямо зашелся в своем привычном скогороворочном речитативе:       – Это не займет много времени. Просто я хотел спросить, за что вы мне поставили “тройку” в этой самостоятельной. У меня всего лишь одна ошибка из пяти заданий, и вы поставили мне за это “тройку”. Мне кажется, что это нечестно...       “Совсем уже страх потерял”.       Сильное аморально-темное желание, что изо дня в день в нем только крепло, – вдавить и так крошечного нелепого ребенка, что так его необъяснимо раздражал, в пыльный деревяный паркет кабинета, – многократно усилилось.       – Мальчик, ты сейчас со мной поспорить хочешь? – перебивая, тяжело придавил Дементьев. – Или считаешь, что умнее всех? Так заруби же себе на носу одну простую аксиому: ошибка есть ошибка. И в любом приличном физмате за такую тупейшую помарку в самом начале высчитывают два балла. Но вы все тут, кажется, слишком привыкли никогда не напрягаться и получать оценки из воздуха. Вот только со мной это не работает. Что заслуживаете – то я вам и ставлю.       И от былой чужой комичной решимости, как по волшебному щелчку пальцев, не осталось ничего, кроме убогой зажатости.       После его слов узкие костлявые плечи недокормыша вздрогнули, и, пару секунд сконфуженно помолчав, он лишь тупо, как болванчик, кивнул головой, больше не споря и стянув обратно со стола свою тетрадь, развернулся и направился к выходу из класса.       Вот только уже успел своим тупым стремлением к псевдо-справедливости вспенить алое густое раздражение в Дементьеве, что теперь требовательно искало выхода.       – Куда собрался? – с отчетливой металлической угрозой поинтересовался в его тощую спину Дементьев. – Я еще тебя не отпускал.       Мальчик, будто споткнувшись на месте, резко остановился на полпути и нервно обернулся.       – Подойди-ка сюда и объясни мне кое-что.       Следом несколько послушных нервозно-быстрых шагов к нему. И все его движения какие-то поломанные, несуразные – мальчик был абсолютно нелеп во всем и не в ладах с собственным телом; с чужим, впрочем, тоже вряд ли.       Он ожидающе-смиренно замер у его стола, похвально распрямив костлявые плечи в псевдо-бесстрашии.       Все в его тщедушном тельце по-прежнему вызывало в Дементьеве бесконтрольное необъяснимое раздражение вперемешку с презрительной брезгливостью. И размашисто пролистав классный журнал перед собой и найдя нужную страницу, не меняя надменно-ледяного тона своего голоса, он протянул:       – Что это такое? За что ты отхватил во вторник “четверку” по русскому языку?       И недокормыш снова задохнулся в своем скороговорочном оправдании:       – Просто, понимаете, во время контрольной я не так понял данное нам задание и подчеркнул не то, что было нужно и...       – И ты, кажется, еще и не совсем понял правила твоего пребывания в этом классе, – ледяным тоном оборвал его нелепое бормотание Дементьев, ядовито напоминая: – Никаких оценок ниже “отлично” быть не должно, или можешь сразу возвращаться обратно в свой гуманитарий. Мы это с тобой обговаривали.       Мальчик несколько раз недоуменно моргнул, а после, нахмурившись, поправил очки костяшками пальцев и с вновь проснувшейся в тщедушном тельце решимостью яро возмутился:       – Серьезно? За одну “четверку”? Александр Владимирович, ведь у меня есть уже и “тройки” и “четверки” по алгебре и геометрии, разве это?..       – Ефремов, ты всерьез ставишь на один уровень математику и гуманитарные предметы? – с осязаемым пренебрежением одернул его Дементьев, уже вполне намеренно с аморальным удовольствием коверкая его фамилию. – Обезьяну с отрицательным айкью можно натаскать как на правописание, так и на правильное понимание данного учителем задания. Там много мозгов и сообразительности не требуется. Простое заучивание и зачатки хоть какого-то интеллекта – вполне достаточно, чтобы быть отличником по русскому языку.       Он полоснул по его нелепому худощавому телу острым взглядом, словно распарывая по шву, и с уничижительным презрением уточнил:       – Ты не способен даже на это? Вызубрить правила и нормально прочесть задание?       На лице мальчика появились отвратительные красные пятна, и, ничего не ответив на вопрос своего классного руководителя, он опустил свой взгляд в пол.       “Всегда бы так”.       – По математике же я даю тебе поблажку, как и всем в классе, для меня в этом особенных нет. Потому что предмет по-настоящему сложный и требует гораздо больше тупого заучивания. Там думать надо. А вы же на это неспособны в своей общей массе. Но это мое понимание, и границы доброты не распространяются больше ни на какой предмет в этих стенах. Поэтому еще раз схлопочешь “четверку” или что-то ниже хоть где-то еще, кроме моих предметов, тебя здесь не будет. Мы поняли друг друга?       – Да... – бесцветно выдохнул он, так и не поднимая глаз.       И Дементьев презрительно выплюнул:       – Тогда более тебя не задерживаю. Свободен.       Затем же его взгляд вновь замер на “отмершей” Абрамовой, что неспешно начала подходить к учительскому столу, от которого, наконец, отлип недокормыш, и его голос бесконтрольно потеплел:       – Дарья, – с осязаемым удовольствием прокатил ее имя на языке Дементьев. – А теперь ты рассказывай, что за чушь умудрилась понаписать в третьем задании?       Девочка, вся подсвеченная солнечными лучами, смущенно улыбнулась ему.       – Кажется, плохо поняла тему. Вы же мне поможете? – тихо выдохнула она.       Уголок его губ в ответ дернулся в предательской усмешке.       – Разумеется, – и в голосе слишком много налета довольства и предвкушения.       Но тут его взгляд, скользнув ей за спину, зацепился за так и не ушедшего недокормыша. Что, сильно нахмурив брови, зачем-то остановился в дверях кабинета и теперь, с крайне задумчивым видом, смотрел в спину Абрамовой у его стола. И будто бы пытался что-то понять и сопоставить в своей черепушке.       “До чего же надоедливый!”.       – Ермолаев, тебе еще может быть что-то непонятно и нужно объяснить? – не скрывая раздражения, громко поинтересовался у него Дементьев.       И от этого его голоса, переполненного до краев ледяным темным предупреждением, сильно пугливо вздрогнул и мальчик в дверях, и стоящая рядом у учительского стола Абрамова.       Она, будто пойманная на преступлении, даже отшатнувшись назад на шаг, порывисто обернулась назад.       – Нет... – сразу же отмер недокормыш, суетливо пятясь назад. – Извините, я просто задумался... до свидания.       А когда за ним, наконец, закрылась дверь, девочка, поежившись в своих тонких плечах, как от холода, возмущенно и тихо зашипела:       – Не делайте так больше! Вы меня пугаете, когда... – она запнулась, пытаясь подобрать слова и невольно поднимая на него быстрый обиженный взгляд. – Ну... когда вот так начинаете разговаривать.       – Прости, – просто сказал он. – Сильно испугалась?       – Да... нет... не знаю, – откровенно потерялась в формулировках Абрамова: и слабой не хотела показаться, и очевидно, что испугалась.       Дементьев насмешливо фыркнул, качая головой.       До чего же забавная.       И весь следующий час их занятия математикой за одной партой прошел привычно незаметно. Больше за неспешными разговорами и переглядками, чем за решением примеров.       – А если посмотреть на это все с моральной точки зрения? Вот чему может научить математика? – спросила его Абрамова.       Все еще робко пыталась оспорить фундаментальное значение роли математики. Отчего-то будто бы лично сильно задетая тем, что он сказал ее однокласснику.       Дементьев лениво и тепло улыбнулся ей, без малейший тени издевки.       – С моральной точки зрения математика учит строго относиться к тому, что утверждается как истина, что выдвигается как аргумент или доказательство, – спокойно объяснил он, искоса смотря на ее лицо: на подрагивающие ресницы, на искренний заинтересованный блеск в ее глазах. – Математика требует ясности понятий и утверждений. Она не терпит ни тумана, ни бездоказательных заявлений.       Ее брови забавно скептически изогнулись. Солнечные лучи провели нежный мазок по ее каштановым волосам и светлой яшмой очертили линию дрогнувших тонких губ:       – И это, по-вашему, развивает моральность и личность больше, чем литература и все другие предметы? – после короткого молчания, наконец, спросила она.       – Так и есть, – кивнул он.       И девочка в ответ легко и негромко рассмеялась.       У Абрамовой был приятный теплый смех и до сих пор оставшаяся забавная привычка прятать во время этого лицо в ладони.       У Абрамовой все эмоции на лице отражались четкими линиями. Девочка проста и понятна; жила ради жизни, не копалась в вопросах мироздания и не усложняла простые вещи. Ее жизнь была лишена сложных метафор, ненужных сравнений и мешающих гипербол.       Очаровательно на свой лад в полной детской инфантильности и оторванности от реальности, но не слишком. Отсутствие глубины в личности больше минус.       Но вот только о какой глубине личности можно говорить в шестнадцать лет?       – Математика учит точности мысли, подчинению логике доказательства, понятию строго обоснованной истины, – мягко продолжил он. – А все это, Дарья, формирует личность человека, пожалуй, больше, чем что-либо другое.       Абрамова тихо и возмущенно фыркнула:       – А тех, кто плохо понимает математику, вы и за людей, наверное, не считаете?       – Почему же? Я считаю их за людей, только за не очень умных. Но таких всегда будет подавляющее большинство, и с этим нужно просто смириться. Я искренне убежден в том, что человек, не знающий математики, не способен по-настоящему ни к каким другим наукам.       – Вы очень категоричны.       – Возможно, – не стал спорить он.       – А красота и искусство? – все не сдавалась она. – Математика и этому может научить?       – Может.       Девочка какое-то время испытующе на него смотрела, а когда поняла, что он не шутит, снова громко фыркнула, закатывая глаза:       – Вы просто сейчас издеваетесь надо мной!..       Дементьев лишь усмехнулся.       И на губах Абрамовой тоже припекло в ответ робкой улыбкой, как теплым отсветом.       Глаз от нее такой было просто не оторвать.       А поймав на себе его прямой взгляд, она в очередной раз вскинула руку, убирая свою волнующуюся прядку волос на лбу за ухо. На деле же так попыталась смущенно скрыться за ладонью от его очевидного внимания.       Дементьев с чуткостью ловил все детали: обрывки ее обласканного солнечным светом полупрофиля за тонкими пальцами, как красиво тронулась румянцем линия ее скул, как от легкой улыбки появились небольшие ямочки на щеках.       Очаровательная.       До чего же она очаровательная.       Ему совсем не хотелось отводить от нее взгляда. Как приклеило намертво, что потом – только с роговицей, с разрывом зрительного нерва вырывать.       – Хорошо... ладно, – тихо выдохнула она, все же убирая руку от своего лица. – Мне интересно, как вы объясните эту связь: математики и красоты.       От этого ее порывистого движения непокорная каштановая прядка, выскользнув из-за маленького уха, снова упала ей на лицо.       И, не сдержавшись, он рефлекторно поймал ее уже сам.       Девочка привычно замерла и будто даже дышать перестала.       Дементьев же лениво пропустил локон ее волос через свои пальцы, смотря, как он, блестя, переливается чистым золотом в свете солнца, а затем бережно заправил ей его за ухо.       – Дарья, число всегда лежит и будет лежать в основе всякого восприятия красоты, – лаконично объяснил он. – Математика выявляет порядок, симметрию и определенность, а это – важнейшие виды прекрасного.       Как и чертово солнце, что постоянно вылизывало ее лицо, вспыхивая золотыми нитями в волосах и светлым янтарем в радужках глаз.       Он не сводил с нее пристального взгляда, откровенно любуясь ею сейчас. И девочка, привычно не выдержав этого, очаровательно вспыхивая, опустила глаза вниз.       Кончики пальцев невыносимо сильно защипало в остром желании поймать ее маленький подбородок и, наконец, уже научить не смущаться и не прятать от него свои глаза.       – Я так люблю математику не только потому что она логична и последовательна, но и потому что она красива, – вполголоса произнес Дементьев.       Абрамова, нервно сглотнув, кинула на него вороватый быстрый взгляд:       – Извините, но я не понимаю вас сейчас...       – Мне ничто не нравится, кроме красоты; в красоте – ничто, кроме форм; в формах – ничто, кроме пропорций; в пропорциях – ничто, кроме числа. А число – есть основа красоты. Число способно одобрять равные интервалы и отвергать беспорядочные. Так я могу высчитать точный угол падения солнечных лучей в кабинете, который нужен, чтобы так красиво падать на твое лицо, как они делают сейчас. Я могу вывести точную формулу формы твоих глаз, потому что они кажутся мне прекрасными. В основе всех этих расчетов того, что кажется мне красивым, будет число. Ты понимаешь меня теперь?       Они встретились взглядами.       И ее губы беззвучно дрогнули в робком “да”.       Его сердце в грудной клетке билось где-то под шестьдесят, но на лице же лукавая спокойная насмешливость.       Девочка слишком сильно цепляла его.       Но вот только не стоило ей это демонстрировать настолько открыто – и так умудрился сейчас сказать слишком много ненужного.       – Вот и умница, а теперь принимайся уже все-таки за решение примера, – протянул Дементьев, кивая на давно отставленную в сторону тетрадь перед ней.       Девочка, смущенно потупив взгляд и сжав в пальцах шариковую ручку, все же принялась за решение.       Которое у нее все не получалось.       И время от времени она искоса посматривала на него с негласной просьбой в глазах, но вслух не просила помочь.       Абрамова, действительно, была старательной, не совсем “пропащей” и худо-бедно соображала, но вот только время от времени умудрялась лепить тупейшие ошибки в элементарных примерах.       И Дементьев никогда не давал ей в этом скидок и поблажек.       – Неправильно, Дарья, – хлестко оборвал он ее. – Посмотри, что за бред ты пишешь. От начала и до конца. Зачеркивай это все и начинай решать заново.       В этом не было издевки или желания игры. Простая констатация факта.       Его все еще раздражала чужая тупость и неспособность, особенно в математике. Не спускал он этого и девочке (хотя отлично спускал все прочее). С ним при дополнительных одно единственное нерушимое правило: или напрягай головку, соответствуй минимальной планке уровня понимания и знаний – либо ему к черту не сдался весь этот образовательный фарс.       Как учитель он все еще ублюдошно требователен и строг.       – Ненавижу эти тупые ошибки... – недовольно нахмурилась она, зачеркивая пример; ее они тоже раздражали (что было почти забавным). – Только всегда все портят!       – Ну почему же? Ошибочные суждения зачастую приводят к прогрессу. Например, если бы Ньютон и Лейбниц знали, что непрерывные функции необязательно должны иметь переменные, то дифференциальное исчисление никогда бы не было создано.       Она кинула воровато-быстрый острый взгляд на него и, поняв, что он не собирается ей помогать в решении, отвернулась и обиженно буркнула себе под нос:       – Все равно ненавижу...       – Даже когда нарочно делала ошибки при решении? – уже открыто подразнил он ее.       Девочку от острого смущения едва ли не подбросило на стуле.       – Это неправда! – вспыхнула яркой краской и возмутилась она. – Я никогда так не делала!       Дементьев и бровью не повел на эту нелепость.       Девочка же неестественно ровно выпрямилась на стуле то ли праведно надувшись, то ли обиженно нахмурившись – в до сих пор красноватом лице сложно угадывались определенные эмоции, лишь их сильная очевидность.       Но поймав на себе его насмешливый изучающий взгляд, мигом подобралась, смахивая стыдливую робость.       У Абрамовой – всегда яркое проявление эмоций, что становилось лишь очевиднее в ее постоянных попытках их скрыть.       Девочка несдержанная. Девочка переполнена эмоциями. Девочка, если ее довести, взрывалась резко, пестря фонтаном эмоций, а после с трудом поддавалась успокоению, пока не догорит.       (Выводить ее из себя для него – как отдельный вид азартного удовольствия).       Дементьеву откровенно нравилось это в ней. Ему было интересно дразнить, интересно наблюдать за борьбой практически противоположного – яркость эмоций Абрамовой и ее неудачные попытки полностью их обесцветить, спрятать, вытравить.       – Неужели? – лишь усмехнулся он. – Тогда прости, должно быть, мне просто это показалось.       (Несколько десятков раз кряду).       И лениво указывая ей на следующий пример в учебнике, протянул:       – А сейчас будь умницей, пока оставь этот пример, и реши-ка вот этот на понимание сути. Он легче, и, возможно, так сможешь понять, в чем ошиблась.       – Хорошо, – сразу поспешно согласилась она.       Все же Абрамова была совсем еще ребенком. Во всем. Для нее не имело значения, насколько была громадная пропасть между тем, действительно ли ей поверили или просто поддакнули (причем настолько иронично и насмешливо).       Девочка, облегченно вздохнув, расправила сжавшиеся плечи и, спешно начав переписывать с учебника в тетрадь уравнение, на мгновение, подняла на него свой темно-охровый взгляд и с легкой ноткой очевидного самодовольства улыбнулась ему.       Его глаза в лукавом прищуре ласково блеснули ей в ответ.       Смешная.       Явно же сейчас думала, что умнее всех. Не понимая даже, что легче найти квадратуру круга, чем перехитрить математика.       666       У девочки плескалась полнейшая наивность в темно-охровых радужках глаз, послушание взрослым (что по-хорошему в таком возрасте пора бы уже потерять) и вера во все лучшее.       Девочка бесконечно наивная; ей, действительно, пора бы уже перестать верить всем подряд и так безоговорочно слушаться (в особенности самого Дементьева); ведь так соблазнительно воспользоваться этим при его-то моральной ублюдошности и полном отсутствии совести. Игра в примерную, послушную, беспроблемную отличницу ни черта хорошего во взрослом мире не принесет (даже в шестнадцать лет это больше вредило, чем помогало).       Но даже так она была полна ирреального контрастного противоречия: невероятно уступчива ему там, где можно (и нужно) проявить твердость; и упряма до ослиного там, где нужно уступить.       Словно назло.       У Абрамовой, что сейчас застыла у его стола, тонкая шея в полтора обхвата ладони, разноцветная фенечка на запястье, растрепанные волосы и горящие расплавленным янтарем глаза.       Дарья вся искрилась в кабинете под лучами солнца, словно разноцветное дутое стекло на витраже – золотистое с вкраплением бежевого и каштанового.       – Александр Владимирович, вы уже проверили контрольные? – спросила она, чуть наклоняя голову.       И снова...       – Тебе не надоело? – прямо спросил ее Дементьев, с усилием подавляя в себе тяжелый раздраженный вздох.       Когда они были наедине, она все равно упрямо каждый божий раз называла его только по полному имени отчеству и на “вы”. И это все еще казалось ему откровенно больным и нездоровым. Как постоянное издевательское подчеркивание их аморального статуса учителя и ученицы, разницы в девятнадцать лет и бесконечной пропасти из положений в социуме.       От этого ее бесконечное обращение к нему полным “Александр Владимирович” звучало каждый раз грязно-порочно. Будто при навязанной ролевой игре. Только это совсем его не возбуждало, а, напротив, казалось отталкивающе-отвращающим (потому что в их случае не было никакой ролевой игры; их полярные вертикальные роли друг перед другом были истинными).       Взрослый мужчина и шестнадцатилетняя девочка, учитель и ученица: с какой стороны ни посмотри – аморально, предосудительно и гнилостно – тянуло педофильской девиацией с одной стороны и комплексом на замену отца в жизни с другой. А если добавить в эту токсичную смесь ее постоянное выканье ему с называнием только по полному имени отчеству, то и вовсе получалось какое-то патологическое извращение.       Как в крайне посредственной набоковской графомании про очередную нимфетку в школьном антураже двадцать первого века.       И Дементьеву это не нравилось. Совсем. Это казалось неправильным. Это отвращало.       – Что не надоело? – откровенно не поняла Абрамова.       Он протянул к ней ладонь и, когда она робко сделала шаг и вложила туда свою маленькую руку, рывком подтянув ближе, усадил к себе на колени.       И ее вес на его коленях казался одной из самых правильных вещей, которые вообще когда-либо чувствовал Дементьев. Как и ее учащенное смущенное дыхание в воротник его рубашки, касающееся кожи на горле; прогиб ее поясницы под его пальцами; плавное ощущение ее узких бедер, на которые он бездумно опустил одну из ладоней.       Он плавно переплел их пальцы, – пальцы у Абрамовой невероятно тонкие, как и запястья (словно одни лишь косточки, обтянутые кожей), – и вкрадчиво прошептал куда-то в основание ее шеи:       – Дарья, как меня зовут?       – Александр Владимирович, – после короткого молчания недоуменно отозвалась она.       Он, выпрямившись и окидывая ее внимательным взглядом, насмешливо улыбнулся, чуть щуря глаза от яркого солнца.       “Боже, почему рядом с ней его всегда так много?”       Солнечные лучи проникали в кабинет сквозь школьные пыльные окна и золотили ее волосы, падали ему на лицо, сладко нагревали воздух.       – Нет, – качнул головой Дементьев. – Меня зовут не так. Еще раз.       – Александр... – совсем робко и тихо.       И чертовым Павловским рефлексом: его имя этим голосом – электрическая волна от затылка до поясницы.       – Видишь – это совсем не страшно, – отозвался он показушно расслабленно, не отрывая от нее потемневшего взгляда и следом предательски хрипло выдохнул: – Повтори еще раз.       – Нет... – вдруг тихо буркнула Абрамова.       Уголок его рта вздрогнул в удивленной улыбке.       Он насмешливо вопросительно приподнял бровь, уточняя:       – Нет?       – Я не хочу, – окончательно смутившись, она рвано дернулась из его рук. – Не просите меня об этом, это слишком...       Девочка запнулась, совсем несчастно вздыхая и хмуря брови, в попытке подобрать правильное определение:       – Слишком непривычно, – наконец, нашлась она, поднимая на него решительный взгляд с трогательной мольбой в охровых радужках. – Я не хочу. Пожалуйста, Александр Владимирович, не заставляйте меня.       И то, как это двусмысленно-порочно сейчас прозвучало...       “Ради всего святого!”.       Вновь один ноль в ее пользу – выдыхай.       Пусть уже называет его, как хочет.       Пальцы девочки в его ладони все еще хрупкие и теплые. Слишком яркое солнце согревающей полосой слепило. А ее губы на вкус, как медовая сладость и чертово лето.       Абрамова – учащенное дыхание и тонкие пальцы, сжавшиеся на его плечах, когда он все же нашел ее губы, утягивая в ленивый и бесконечно медленный поцелуй.       666       Присутствие Абрамовой поднимало ему настроение – неопровержимый факт.       Ему забавно ее раз за разом подразнивать, играть, провоцировать, выбивать в ней эмоции.       И это азартное удовольствие было забыто-мальчишеское, подростковое.       Например, как в этот день вызвать ее при всех к доске. Откровенно издеваясь в процессе, чтобы после жадно ловить весь спектр мелькающих сильных эмоций на ее лице.       Дементьев считал, что все в определенном возрасте переболевают этим пубертатным дерьмом; тыканьем вхолостую в разные идиотские способы провокаций для привлечения внимания к себе. И что это всегда была не его история, но нет...       Дразнить ее было слишком соблазнительно.       Как случайный нарыв, что задел, оцарапав что-то глубоко в нем запрятанное, давно забытое, важное. Что теперь начало пробиваться в нем вновь.       Такого Дементьев не чувствовал слишком давно. И в его возрасте казалось, что все это уже точно не могло повториться, оставаясь лишь ностальгически-пыльным налетом из далеких воспоминаний (далеких настолько, что уже воспринимались за прошлую жизнь).       Все это, впрочем, становилось неважным.       Потому что сейчас, наконец, прозвенел звонок с урока, все прочие ученики девятого “Б” покидали кабинет, и для него снова ничего кроме не существовало, только воспоминания о том, какими были ее губы вчера в те секунды, что он касался их на прощание.       (Это даже и поцелуем-то толком нельзя было назвать, но все его чувства обострились до максимума).       Дементьев во время этого урока не сводил с нее пристального взгляда – уже абсолютно в открытую: может, ему и хотелось бы послушать голос здравого смысла в голове и не поддаваться собственной слабости так открыто при всех, но он человек уже почти пропащий.       Ему с недавнего времени слишком уж на многое плевать.       – Иди сюда, Абрамова, эта перемена длится только десять минут, – предательски хриплым голосом позвал ее к себе Дементьев, когда за последним учеником закрылась дверь.       Но девочка совсем не спешила. Издеваясь. Дразнясь. Словно откровенно отыгрываясь.       – Знаете, о чем я сегодня подумала, Александр Владимирович? – спросила она, медленно-медленно поднимаясь, ставя сумку на парту, поправляя волосы...       "Кто из них с кем еще играется?" – со злой иронией пронеслось у него в голове.       Они коротко встретились глазами.       И от этих взглядов по внутренностям растекалась лава, расширялись зрачки и учащалось дыхание, но это ничего. Это такая отдача. Это жар и полная эйфория по телу. Это пульсирующее возбуждение по венам и под кожей.       – Я уже говорил тебе, что ты слишком много думаешь, когда этого совсем не надо... – деланно скучающе протянул он. – Но о чем же?       – О том, что вы иногда становитесь просто невыносимым садистом, – без улыбки, серьезно проговорила она с налетом обиды. – Я хотела на первом уроке очень сильно вас чем-нибудь стукнуть.       А затем, наконец, послушно, но издевательски неспешно по маленьким коротким шажкам начала подходить к нему.       Вкрадчиво, как отражение, и медленно, как сквозь воду.       И солнце за ней вылизывающим теплом по пятам, вспышкой золотистого света вокруг ее волос – совсем как нимб, совсем как насмешка над его несуществующей атрибутной святостью и аморальными желаниями.       Но вот только плевать.       Потому что до чего же она была прекрасна в этот момент. И от того казалась нереальной. Выдуманной.       Усмешка против воли дернулась в уголке его губ:       – Это было бы забавно. Я даже не буду сопротивляться, начинай.       Абрамова, не сдержавшись, хмыкнула, останавливаясь в шаге от него.       И Дементьев, подняв к ней руку, притянул девочку к себе, поймав ее за тонкое запястье, обхватывая своими пальцами и непроизвольно сжимая чуть крепче нужного, будто этим проверяя, не мираж ли она вся сейчас перед ним.       Невероятно светлая теплая девочка, с солнечным нимбом вокруг золотящихся на ярком свету волос.       Не мираж.       Настоящая.       А затем аккуратно перехватил ее неестественно хрупкие пальцы, – тепло обожгло промерзшее внутри, рвалось по венам и артериям, – и, поднеся руку к губам, он коротко и нежно поцеловал тыльную часть ее ладони.       От ее тонкой кожи пахло мелом и чем-то привычно сладко-медовым и еще совсем немного непогасшей злостью к нему за то, что вызвал ее на этом уроке к доске.       – Можешь и правда меня стукнуть за все “хорошее”, – разрешил ей Дементьев, не в силах оторвать губ от ее кожи. – Глядишь – легче станет.       Все еще бережно поглаживая ее по руке, он легко коснулся губами ее запястья, под серию техногенных взрывов в своей грудной клетке.       Ему нужно было убедиться, что эта катастрофа у них по-прежнему одна на двоих.       И когда поймал губами чужой подскочивший пульс сквозь тонкую кожу по венозным сплетениям, удовлетворенно выдохнул – одна.       – Например, за то, что вы вечно издеваетесь надо мной, – все еще недовольно сопела она.       – Думаю, заслуженно, – глухо отозвался он, продолжая исследовать ее тонкое запястье своими губами.       Внутри него пекло. Всё его существо к ней так и тянуло, словно желая ее в себя всю вобрать, поглотить, вплавить.       Девочка бесконечно теплая, несдержанная и неправильно наивная – перед таким сочетанием, на самом деле, сложно устоять, особенно когда постоянно хотелось ее дразнить и трогать.       – И за то, что сегодня чуть не довели до инфаркта, – злопамятно припомнила Абрамова.       – Да.       Поцелуями еще выше по руке.       – За то, что всегда доводите меня до бешенства.       И по его мышцам реакцией напряжение до приятной ломоты.       “Это соблазнительнее всего”.       – Знала бы ты, как это лестно слышать, – его горячим выдохом по ее коже, что пошла рябью мурашек.       Очаровательно.       Дементьев чуть крепче сжал ее дрогнувшую руку и провел губами по ее тонкому запястью выше.       – За то, что довели до ручки и постоянно оскорбляете весь мой класс, – коротко и тяжело сглотнув, язвительно продолжила она.       В ее голосе явственно проскользнула все еще горящая обида. Ее рука ощутимо напряглась.       Он даже остановился.       – Хмм...       – За то, что просто играете со мной... – наконец, выпалила она главную причину своего напряжения и скованности. – Иногда мне кажется, было бы лучше никогда нам не встречаться.       На секунду они оба замерли.       Он в неприятном удивлении. Она в испуганном ступоре (будто сама от себя не ожидала этих слов).       Дементьев все еще удерживал ее запястье в своих пальцах и поэтому чувствовал, как по ее руке прошла длинная дрожь и участился пульс, как у пойманной перепуганной птички, угодившей в силок.       Странность была в том, что он тоже об этом часто думал.       Что это было бы лучше. Никогда с ней не встречаться. Никогда ее не знать.       Но произношение ей вслух их, как оказалось, общих мыслей ощутилось чем-то неприятным, резким, чужеродным, как неожиданный удар ножа в спину, как вода в легких.       (Как предательство).       – Это неправда, – холодно бросил он, наконец, выпрямляясь и отводя ее руку от своего лица, но не выпуская из пальцев.       Абрамова хмуро поджала губы, тихо обиженно выдыхая:       – Мне так не кажется.       – А почему мы говорим шепотом? – выразительно приподнял Дементьев бровь.       Девочка растерянно моргнула.       – Не знаю...       И к черту это все, в самом деле!       Раздраженно фыркнув, он подтянул ее к себе за руку, склоняясь над ней и их губы, наконец, встретились.       И весь мир снова утонул в солнечном тепле.       Под его ладонями сминалась дешевая ткань ее рубашки, тек каштаново-золотистый шелк ее распущенных волос и лихорадочно заходилось ее сердце в грудной клетке – прямо там под слоями одежды, под дурманящей мягкостью тела, в клетке из ребер она прятала то, до чего он так всегда хотел добраться, то что так было необходимо – все свои взгляды, улыбки, вздохи; тонкость запястий, лихорадочно бившуюся жилку на шее и задушенное шелестящие дыхание.       – Дарья, как ты не понимаешь, – горячим шепотом ей в шею, по которой так соблазнительно тут же побежала рябь дрожи. – Без меня тебе будет ужасно скучно...       – А вы эгоист, – бесцветно выдохнула она.       Он нежно поцеловал ее шею, прямо туда, где сильнее всего бился тонкой нитью пульс, глубоко вбирая в свои легкие солнечный запах ее кожи и выдыхая лаконичным:       – И не спорю.       Дементьев, обхватив девочку за талию, рывком посадил ее на собственный преподавательский стол, сводя их сильную разницу в росте к минимуму.       И, скользя ладонями вдоль ее хрупких лопаток, снова припал медленным, чувственным поцелуем к ее губам, напрочь отбивая любую мысль, даже намек, на существование без него.       В этом он эгоистичен и по-собственически требователен.       Все или ничего.       Дементьев не мог оторваться от нее. Неосознанно задержал дыхание и сорвался на тяжелый вдох, когда его ладони проникли под ткань ее рубашки, касаясь теплой обнаженной кожи под ней.       И это все явно не должно было ощущаться настолько остро и интимно.       Не должно и восприниматься, как прелюдия.       Но оно воспринималось.       По его спине прошивающая электрическая волна, которая осела в основании позвоночника. Остановить этот медленный поцелуй, как и собственные жадные касания, уже не представлялось возможным.       – Подождите, – лихорадочно зашептала она в его рот, покрасневшими губами прям во время поцелуя. – Я не думаю, что это хор...       Но его язык, чрезмерно углубивший поцелуй, выбил из нее окончание фразы, заставляя замолчать.       И в голове у него неприятным и нелестным откровением: что из них двоих именно девочка могла это контролировать и еще трезво соображать.       Отчего-то это только иррационально разозлило сильнее.       В конце концов, кому из них пубертатные шестнадцать, а кому степенно-солидные тридцать пять?       – Сюда могут войти, – еще раз упрямо напомнила Абрамова, все же прекращая их поцелуй, резко отвернувшись от него, тяжело и рвано дыша.       В висках застучало сильнее и яростнее.       “Плевать!”.       Как же ему плевать!       – У меня сегодня больше нет здесь уроков, – с приглушенным темным предупреждением в тоне голоса, под неотрывный голодный взгляд прямо на нее.       Но вот только девочка совсем не слышала намеков.       – Ну, а!..       – Абрамова?.. – наконец, хрипло выдохнул Дементьев.       Она несмело повернулась к нему. Ее тонкие все еще соблазнительно покрасневшие губы дрогнули:       – Что?       – Замолчи.       Он снова голодно припал к ее рту, и ее губы, наконец, послушно раскрылись и подались в ответе: не таком жадном, как его напор, а совсем осторожном, робком. Но этого оказалось вполне достаточно, чтобы дать касанию их губ растянуться и снова обрасти влажной мягкостью.       А еще этого хватило на то, чтобы агрессивная волна, поднимающаяся в нем, успокоилась в отсутствие ее сопротивления.       Они пробовали друг друга уже не торопясь, размеренно. Сталкивались губами в плавном смыкании, окатывая друг друга обрывистыми хриплыми вздохами и выдохами рот в рот.       Девочка больше не сопротивлялась. Не пыталась отстраниться.       Это будто бы окончательно развязало ему руки, и Дементьев, не задумываясь, рефлекторно напирая, вновь забравшись ладонями под ткань ее рубашки и надавливая на поясницу, вжал ее крепче в свое тело, не прекращая поцелуй.       И все это было пронизано таким зверским голодом, таким невероятным желанием обладать, что Дементьев чувствовал, как мышцы в теле начало сводить спазмом, а пальцы судорожно сжимались на ее теле, пытаясь схватить, удержать силой (если понадобится), себе оставить.       Девочку хотелось.       Хотелось настолько сильно и нестерпимо, что в голове мутнело.       Абрамова начала встречать его губы жарче и активнее, чем делала это ранее – раскрывая рот, чтобы он проникал языком глубже, по идеально тонкому контуру.       Их откровенная взаимность ударила жаром в голову сильнее. Его ладонь крепче сжала ее поясницу, сминая гармошкой клетчатую рубашку на ней.       Сбилось вымеренное дыхание, прикосновения становились все более жадными и требовательными...       И черт знает, чем бы все закончилось, если бы над ними не раздалась противная ржавая трель звонка на урок.       Он с большим внутренним усилием заставил себя разжать руки и отстраниться от нее, возвращая потерянный контроль.       Вновь слишком много всего. Слишком много – ее, и почти невозможно дышать, потому что воздух вдыхаемый пропитан Абрамовой – ее волосами с прохладными цветочными отголосками, медовой сладостью с нотками ванили, нагретой солнечностью. Все это щекотало и раздразнивало обоняние.       Это сбивало с толка.       Это одновременно пьянило, возбуждало и злило.       Потому что сопротивляться этому, как оказалось – невозможно.       – Кажется, мы слегка увлеклись, – с деланно насмешливо-ленивой улыбкой констатировал Дементьев, поправляя на ней сбившуюся от его прикосновений ткань рубашки. – Тебе уже пора, опаздывать нехорошо.       666       Под его ребрами с каждым таким разом скреблось все голоднее и требовательнее, и успокаиваться совсем не собиралось.       Ему ее хотелось.       И того, что он имел, становилось откровенно мало, недостаточно.       В его голове настойчиво раз за разом вырисовывалась одна картинка, которую он попытался отогнать от себя, как назойливую муху. Но она, отпечатываясь на сетчатке его глаз ожогом, была слишком соблазнительной, яркой, осязаемой. И следом мгновенной реакцией отвращение, липкое, как грязь, навалилось свинцовой тяжестью на плечи: он не должен был настолько сильно хотеть эту девочку.       Она же совсем ребенок: вся угловатая, с еще не до конца сформировавшимся телом, напуганная и тлеющая, как пламя свечи. Но ему хотелось ее. Настолько мучительно сильно, как ничего не хотелось в этой жизни.       Безумие. Самое настоящее безумие, что тяжелым пульсом билось у него в висках.       И повторяя себе бесконечно заевшим напоминанием: это все еще несерьезно. Он просто искал эмоций.       Но вот только заставлять себя каждый раз останавливаться становилось все труднее и труднее. Даже ненадолго. Даже зная, что через день девочка снова будет в его руках.       Дементьев ловил себя на порочно-неправильной мысли все чаще: ему не хотелось ее отпускать и самому уходить от нее не хотелось. Все чаще и чаще хотелось остаться здесь, в этом убогом кабинете математики, что пропах старым деревом и был щедро залит солнцем с пыльных окон.       И однажды (по ощущениям, если не сбавит обороты, уже совсем скоро) у него перестанет хватать силы воли сопротивляться.       Ведь постоянно так и тянуло коснуться ее, дотронуться, сжать...       Но вот только было еще нельзя.       Дементьев с того дня больше ее не трогал, избегая любых прикосновений, будто бы они все еще играли в игру “не касаться”; и это не жалость, не мягкость, не повиновение социально-моральным табу – это лишь знание меры и понимание собственной силы и ее действий (как и самоконтроля).       Если дотронется – то схватит до треска в чужих тонких костях и больше уже не отпустит.       Потому что он хотел ее. Полностью, без остатка. Ему давно не десять, и к черту не сдалось платоническое легкое проявление ее чувств. Он никогда не брал минимальные подачки.       Ему, как и прежде, нужно всё или ничего.       666       У Дементьева бесконечные дедлайны, вечная нехватка времени, тысячи страниц просмотренных договоров и отчетов, полное непонимание сюра в своей жизни, классное руководство у самого проблемного класса в школе и до мигрени скучные родительские собрания по пятницам.       Чтобы в субботу (в свой вроде как “официальный” методический выходной день в этой проклятой богадельне) все равно найти время отпустить (подобие)души на очередном дополнительном с собственной, в очередной раз опаздывающей, ученицей.       А еще крайне мрачные и невеселые мысли о шутках мироздания.       Девочка, обещавшая прийти ровно к трем, безбожно снова опаздывала на двадцать минут. И чтобы это определить, Дементьеву не нужно было смотреть на часы: у него профдеформация из вшитого в нейронные связи мозга секундомера. Он всегда невероятно точно определял время и поэтому знал, что девочка уже опаздывала на двадцатиминутную вечность.       В масштабах его жизни – это весомые цифры (его время неприлично дорого стоило), но вот в масштабах Вселенной – это ничто.       И это уже даже почти не задевало в своей ирреальной злой иронии, что из них двоих – именно он был тем, кто вынужден ждать и подстраиваться.       Температура на улице сегодня была сильно ниже нуля. Середина марта отдавала поздней зимой и совсем не радовала теплом.       И поэтому его бровь непроизвольно приподнялась в полнейшем недоумении, когда Абрамова без стука, наконец, влетела громко сопящим комком в кабинет математики.       Его откровенное изумление было связано с тем, что одета она была совсем не по погоде.       Девочка, похоже, решила, что весна за окном с плюсовой температурой. У девочки коленки в модных джинсовых дырках – красные, тонкие обветренные губы – синие, а сама она, прижимая к груди и растирая друг о дружку покрасневшие от холода руки (конечно же, без перчаток) и громко периодически шмыгая носом, была похожа на несчастного замершего воробья.       Дементьев даже не стал выговаривать ей за очередное опоздание, зачарованно разглядывая ее сейчас, как какое-то чудо-чудное.       – Это что? – лишь риторически выдохнул он, поднимаясь из-за своего стола.       Ему совершенно не хотелось указывать ей, как маленькому ребенку, как нужно одеваться: что, когда за окном такой сильный минус, неплохо бы все же надевать шапку и перчатки, эту легонькую куртку надо бы заменить на что-то более теплое, а эти рваные джинсы вообще бы лучше выкинуть (впрочем, как и большую половину ее гардероба – но это уже вкусовщина).       Ему, действительно, не хотелось ее отчитывать. Это слишком. Дементьев ведь не ее отец для подобных нотаций (и не хотел им быть!), но ради всего святого!       Он, не отрываясь, смотрел на нее и чувствовал, как, вместо первичного ступора, внутри него постепенно поднималась едкая злость.       И обычно так тяжело и пристально, как он сейчас на девочку, смотрели, когда откровенно примерялись, какой кусок от человека отрезать первым; Дементьев, конечно, не стал бы ее расчленять, но совсем был не против метафорически пропустить ее всю через мясорубку, с большим удовольствием надавливая в процессе ладонью на взъерошенную макушку.       Потому что у девочки будто бы совсем мозгов не было!       – Дарья, ответь-ка мне, пожалуйста, на один вопрос: сколько сейчас градусов на улице? – вкрадчиво спросил он, не сводя с нее немигающего взгляда.       – Да знаю я! – недовольно поморщившись, гневно взвилась она, скидывая с себя верхнюю куртку на парту и все еще продолжая растирать красные руки. – Меня обманул прогноз погоды! Обещали плюс один, а на деле все минус пятнадцать, кажется!..       Какая же прелесть.       Все-то она знает.       – Даже в плюс один, Дарья, ходить без шапки – это...       – Александр Владимирович, ну хватит!.. – страдальческим голосом заканючила она, громко шмыгая носом и перебивая его нотацию. – И так сильно замерзла и все уже поняла. Правда-правда! Не надо читать мне этих лекций. Прогноз погоды обманул. Снегоуборочные машины загородили пешеходный переход, было не пройти никак – пришлось идти в обход по дворам, я заблудилась... Одни тупики. Представляете? Шла по сугробам. Ветер в лицо. Я сейчас не чувствую ног. Я не чувствую рук. И все равно пришла. Поэтому не смейте меня отчитывать!       И от всей его былой злости, пекшей перечной горечью гортань, ни следа.       Лишь поднимающаяся по глотке бесконтрольная вибрация смеха.       Слишком уж забавная.       – Ну вот что мне с тобой делать? – смиренно вздохнул Дементьев. – Иди уже сюда, катастрофа.       Абрамова в два быстрых шага оказалась возле него и, совсем для себя нетипично, первая подалась ближе, сама вжимаясь в его тело, обнимая и тихо выдыхая в лацканы черного пиджака:       – А еще я так скучала по вам.       И дальше девочка совсем не торопилась разжимать руки, которыми крепко обхватила его плечи. Совсем трогательно и по-детски.       Он же совсем бережно, будто успокаивая, поглаживал ее по взъерошенной макушке, другой же рукой мягко поддерживая ее за талию.       Их объятье явно затягивалось.       Девочка словно совсем не хотела его отпускать, отчаянно крепко цепляясь пальцами в ткань его пиджака. И это было совсем для нее непривычным.       А еще в этот раз произошло то, чего обычно она себе никогда не позволяла.       Абрамова, вскинув голову и привстав на носочки, внезапно уткнулась холодным покрасневшим носом в его шею. И через мгновение контрастно опалила своим горячим дыханием кожу, заставляя его ощутимо рефлекторно напрячься.       Он избегал все это время любых прикосновений к ней. Сейчас же она вдруг сама решила проявить инициативу.       И это откровенно сбивало с толку.       – Мне так нравится, – шепотом робко призналась девочка, будто бы сознаваясь в страшном грехе.       А затем, совсем не скрываясь, жадно и глубоко втянула в себя воздух, прикрывая глаза и улыбаясь.       Дементьев же застыл на месте.       И раньше девочка имела привычку, забывшись, когда он садил ее к себе на колени, совсем по-детски зарываться лицом в его рубашку или пиджак. И иногда, будто дразнясь, жарко выдыхала пару раз куда-то наверх, задевая этим открытые участки шеи, но никогда раньше не касалась непосредственно его оголенной кожи.       А сейчас же, будто от длительной разлуки совсем потеряв привычную скованность, горячо опаляя своим дыханием его шею, уткнулась носом прямо в яремную впадину и открыто принюхивалась к нему.       Его ладонь, что невесомо лежала на ее талии, свелась судорогой острого желания сильно прижать ее к себе до хруста. Но он, большим усилием воли, сдержал порыв. Опустив руку с ее талии, крепко, до побелевших костяшек пальцев, обхватил пальцами деревянный уголок собственного стола.       Он не хотел ее пугать. Он не хотел делать ей больно или неприятно: ни случайно, ни намеренно.       Хотя девочка будто бы специально провоцировала его.       Очередной ее горячий длинный выдох коснулся его кадыка.       У Дементьева сильно свелась челюсть, едва ли не до хруста суставов. Но он терпел, тяжело сглатывая и позволяя ей и дальше все это.       Потому что не хотел ее пугать или отталкивать (не так часто Абрамова настолько смелая с ним: позволь он себе ее сейчас одернуть, она на очень долгое время зажмется). А еще потому что девочке в силу возраста и полной неопытности – это было простительно. Можно ли ожидать осмысленности от еще такого ребенка? Вряд ли она что-то понимала в том, насколько ее действия были недвусмысленными, подначивающими, приглашающими.       – Что тебе нравится, золотце мое? – спросил он ее предательски хрипло.       – Ваш запах, – также тихо-тихо выдохнула она в его шею, снова разливая внутри него очередной жаркий прилив лавы по коже. При мгновенно последовавшей за этим естественной физиологической реакцией, казалось, что ее приглушенный смущенный шепот можно было потрогать, ощупать, провести пальцами по отзвукам. – Я так люблю, как вы пахнете. Чем-то таким… – ее голос робко дрогнул. – Я не знаю даже, чем. Очень приятным. Это, наверное, ваш парфюм.       Дементьев глубоко вдохнул, чувствуя, как в грудной клетке тяжело расправились легкие.       А затем выдохнул, ощущая, как горячо, совсем точечно, его кожа на шее снова обожглась ее дыханием.       Миг, и она прижалась к нему еще теснее.       – Я так рада, – выдохнула она крепко жмурясь.       «Что ты творишь?» – мучительно пронеслось у него в голове.       Он же не железный. И прекрасно понимал, что еще секунда, и древесина хрустнет в его кулаке и придется ее менять на чужие хрупкие тазовые косточки.       Возбуждение давило пульсом по вискам, сходилось внизу живота нестерпимой тяжестью.       Дементьев еще раз глубоко вобрал в легкие воздух. Задержал дыхание на недолгую секунду, чтобы сконцентрировать мысли на ней, на девочке в своих руках, а не на такой желанной физиологической разрядке.       – Сколько энтузиазма. Ты так рада мне или же моей туалетной воде? – деланно подначивающе с насмешкой спросил он.       И Абрамова тут же предсказуемо вспыхнула, чуть поворачивая голову в бок:       – Конечно же вам! – до трогательности возмущенно, с придыханием в ворот его рубашки, задевая теплым дыханием кожу под тканью.       Дементьев закрыл глаза, с силой удерживаясь от тяжелого вздоха: «за что ему это?», все также мученически терпя. Но жаркая судорога, прокатившись по плечам, отдала острой вспышкой на позвоночник, предательски сводя тянущим напряжением все мышцы.       – И это же ваш запах! Это что-то уже от вас неотделимое.       Девочка, забывшись, и снова пользуясь своей чертовой инфантильной неосведомленностью и вседозволенностью, невесомо провела кончиком своего носа по его шее.       И Дементьев хорошо осознавал: если она сейчас заиграется и хоть на мгновение, но коснется его кожи губами или влажным языком, ему станет откровенно плевать.       Он не станет больше спускать такое ей на тормозах. А, наконец, откроет ей глазки на этот порочный мир, разбивая розовые очки. Научит, покажет ей на доступном примере, к чему могут привести подобные мутные заигрывания со взрослыми.       И одна только мысль нагнуть ее сейчас над собственным столом, прострелила в его голове зазывающим невыносимым томлением.       Нельзя.       Снова собачьими командами.       Потому что он и чувствовал себя, как чертова псина, которой пинают по натянутой цепи, проверяя на прочность.       Но затем ее дыхание, наконец, отстранилось от его шеи.       Девочка, по всей видимости, просто устала стоять на носочках и резко стала сильно «ниже», но недостаточно: легкие отголоски ее дыхания все еще долетали, заигрывая, щекоча кожу, словно издевательски напоминая, что возбуждение, сосредоточившееся напряжением внизу его живота, еще долго будет болезненно давать о себе знать.       – У вас в последнее время постоянно нет времени, – вдруг тихо произнесла она. – Какие-то дела... Вы часто отменяете занятия и не бываете в школе. Почти весь март так. И поэтому я так рада, что мы сегодня с вами увиделись. Хотя у вас выходной, и вы не должны были приходить. И еще я, если честно, так замерзла...       Абрамова, грустно опустив глаза, опять потерла замершие все еще покрасневшие руки друг о дружку.       И сразу так отчетливо понятно: она действительно не специально это все. Всего лишь слишком рада его видеть и показывала это, как могла. Совсем по-детски, нелепо и невинно. И в ее действиях не было ни капли чего-то грязного и порочного.       Следом то острое, напряженное, практически голодное, что застыло в чертах его лица – смягчилось.       Невыносимо острое возбуждение спало также резко, как и появилось. Осталось только чувство.       Чувство – откровенно чужеродное всему его существу. Чувство, что нужно перехватить чужие ледяные тонкие пальцы и привычно греть их в своих руках хоть все время их дополнительных по математики.       А еще полное нежелание пугать ее или делать больно.       666       Однако все же это все уже было абсолютно на грани.       И уже достаточно давно.       Все эти жесты, касания, изменения в голосе, вольное дозволение лезть ему под кожу.       Это слишком. Откровенно слишком.       Хоть он и старался лишний раз к ней не притрагиваться, девочка это теперь делала сама. Сильно заигрываясь в процессе. Пусть даже из-за своей чертовой инфантильной неосведомленности, но все равно она опасно начала балансировать на самой кромке его выдержки.       Дементьев не идиот. Он – голодная собака, у которой такими темпами совсем скоро лопнет цепь.       А это было чревато с ним.       Нельзя было его так открыто собой дразнить, когда настолько сильно хотелось сорваться.       Потому что нормы морали и этики он всю сознательную жизнь считал бесполезными, только мешающимися и лишними. Искусственно созданными социумом для управления тупого стада.       Совесть – и вовсе воспринималась, как болезнь. И все разговоры о добродетелях и альтруизме у него всегда были обличены в сарказм, иронию и вывалены наружу под толстым слоем пыли.       Для него не было ничего святого.       А беспрецедентное осторожное, бережное отношение к девочке строилось сугубо из-за сильнейшего нежелания ее испортить, сломать, извратить. Она ему нравилась именно такой. Ему не хотелось переламывать ее пополам, как кость в зубах собаки.       Но вот только по своей сути Дементьев никогда не был ни деликатен, ни бережен, ни осторожен. Его никогда особо не волновали чужие чувства.       Для него всю жизнь было нормально переламывать людей, как плохо сросшиеся кости.       И по-хорошему должно было бы плевать и в этот раз. Правильнее сломать сразу и до конца, без особых заморочек, как кость или горную породу, чтобы научить хорошему да перекроить по своему образу и подобию. Это пошло бы ей даже на пользу: и розовые очки сбились бы сразу, и взгляд очистился бы раз и навсегда от наивных иллюзий.       Но вот только отчего-то ему этого с ней не хотелось. Все в нем этому противилось.       И только черт его знает, почему.       Возможно, потому что она была еще совсем ребенком. Наивной. Светлой. Еще не искалеченной, не перебитой, а разбивать самому не хотелось (даже с учетом пользы на будущее).       Вот только Абрамова сама заигрывалась, провоцировала, подначивала. Девочка-беда. Девочка-катастрофа. Девочка сама дергала эту, и без того натянутую, цепь.       Дементьев как-то сказал ей то ли в шутку, то ли всерьез: “я на тебя дурно влияю” (и это его “дурно влияю” значило буквально-пошлое – развращаю).       И глубоко в грудине зудело и ныло. Но не сердце, – настолько давно выжженное и потухшее не могло болеть, – а острая голодная потребность обладать, забрать и в себя вплавить. Чтобы до самой сути.       Пустота внутри все еще была алчной и голодной и рефлекторно требовала заполнения.       С ней он вел себя непривычно мягко и бережен. Ему хотелось ее направлять, учить, подстраивать – лично под себя.       И только под себя.       Потому что Дементьев все еще чертов полный собственник. Ему, как и прежде, нужно было либо всё, либо ничего. И ради этого “всё” он совсем был не против происходящего безумия в своей болезни-зависимости от девочки.       Контроль над ситуацией снова был псевдо.       От самого себя ожидаемо долго бежать не получилось.       Все между ними продержалось на тонкой грани нормальности лишь неделю. Даже с учетом того, что большая часть его занятий была отменена, это оказалось сложным.       И уже к следующему понедельнику, при прекрасном осознании, что из-за основной работы не увидит до следующей субботы, все окончательно сорвалось вниз.       В его кабинете после последнего урока алгебры солнце особенно ярко плавилось в ее волосах, раскаленным жидким золотом спадая на тонкие плечи, беспорядочным пожаром охватывая всю ее.       Абрамова словно горела в свете этого солнца.       (И Дементьев горел вместе с ней).       Девочка не поражала красотой и правильностью черт своего лица. И красота была не важна в ней – важна была чистота. Непорочность и невинность, как физическая, так и духовная. Незапятнанность. Солнечная девочка, будто из другого мира, что был абсолютно чуждым его собственному: полного грязи, жестокости, цинизма, холода и цифр – мира полного морального ублюдка.       Дементьев протянул ей руку, и девочка послушно шагнула в его объятия.       Девочка теплая, маленькая, с испуганно учащенным, будто у маленькой пойманной птички, сердцебиением.       Он целовал ее порывисто, жадно, сорвавшись с цепи запрета на это бесконтрольно.       – Обидно, Абрамова. Ты до сих пор меня боишься... – горячим шепотом в ее шею, притягивая к себе еще ближе, зависимо, словно стоило ему разжать пальцы хоть на мгновение – вся его чертова Вселенная разобьется.       А внутри – отторжение и яростная злость на самого себя за эту слабость, что заставляли кровь раскалённым свинцом бежать по венам. Он ненавидел собственные слабости. Но вот только ничего поделать уже не мог.       Солнце за окном слепило глаза, жгло кожу, казалось раскаленным шаром.       Будто бы даже запахло гарью.       И на мгновение ему стало остро некомфортно, практически не по себе от того, что она могла все понять сейчас (больше, чем понимал он сам).       У нее словно расцветали ожоги на бледной шее от его горячего дыхания и медленных поцелуев, зрачки ненормально расширены – темно-охровых радужек глаз почти не видно.       Это утягивало его на самое дно.       (И он предсказуемо потащил ее за собой).       Дементьев возвышался над ней за счет роста и телосложения по всему пространству, буквально вдавливая в собственный стол и нависая сверху, но вот только удавом-душителем себя не ощущал. Скорее, до иронично-смешного, наоборот – его жертвой.       – Докажи свои собственные слова о том, что не боишься, – вкрадчиво тянул он ей.       Намеренно проезжаясь по живому.       Абрамова ненавидела казаться слабой. Абрамова ненавидела показывать свой страх. Абрамова ненавидела сравнения с ребенком. Абрамова ненавидела снисходительность к себе.       Зная это, ему было просто сыграть на ее очевидных слабостях.       – Докажи мне, Дарья.       И нет, ему не было ни стыдно, ни совестно. Ему было привычно плевать.       Дементьев никогда себя и не позиционировал, как хорошего и правильного. Он чертов эгоист и потребитель. Сентиментальность и вовсе никогда в нем не жила, не выдерживая, и все хорошее, что было, рано или поздно обращалось гнилью (всего лишь вопрос времени). Он всегда таким был. Ему зло – привычно, ему добродетель – яд.       Он уже достаточно поиграл в рыцаря света и добра.       С него достаточно.       Цепь все же не выдержала.       – Вечером. Часов в шесть. Идет? – наконец, прямо спросил ее Дементьев.       И девочка послушно кивнула.       И девочка согласилась.       (Не могла не согласиться при такой цинично-манипулятивной постановке вопроса – но это детали).       Цель все еще оправдывала средство.       666       А вся начавшаяся неделя прошла в привычных дедлайнах.       Следующий этап перехода был крайне важным и сложным. Такое уже невозможно было курировать дистанционно, как он делал раньше. Для этого необходим был и личный въедливый контроль, и время, и полная включенность.       Ради этого Дементьев и отменил все свои уроки в школе на этой неделе.       И в целом, это все было обыденным. Вставать в шесть, чтобы попасть в бесконечные московские пробки уже к семи утра по дороге на работу. А на небе больше не было солнца, лишь грязными мазками вязкая прохладная серость раннего утра.       На календаре истекали последние дни марта, и вокруг бензиновые пары, накрапывающий мелкий дождь и ни души на мокрых пешеходных тротуарах.       Вот тогда-то Дементьев и с невеселой иронией подумал – души-то у тебя нет.       Старые привычки и ритм жизни за эту неделю мгновенно им вспомнились. Раньше ведь только так и жил: сугубо работой. Ему это привычно, знакомо, созвучно – бесконечная вереница собраний, встреч, дел; вся жизнь по строгому расписанию, отмеренная по циферблату дорогих платиновых часов на запястье.       Все это казалось странно правильным (и вместе с тем разрушающим).       Но это в нем сидело слишком крепко. Фундаментально.       Работа для него всегда была превыше всего остального. И это статика. Непогрешимый в своей очевидности код, заложенный в его систему координат. По-другому и быть не могло.       – Сань, вот как будто и не уходил никуда. И не ебнулся со своей школой, – довольно тянул ему Олег. – Вот если еще и как в старые добрые времена задавишь и продавишь под нас на переговорах МТБ под конские проценты – то точно в себя пришел.       В чем Федотов всегда и был прав, так в том, что Дементьев, несмотря на свою размеренность, все еще оставался весьма агрессивным.       Он оставался спокойным и холодным в работе. Упертым, рациональным, дотошным. Все его дела всегда были выстроены тотальным контролем в идеальные ряды, между которых и случайная пылинка не могла пролететь.       Но все же в повседневной жизни Дементьев несколько иной, чем в делах.       Раздражительный. Цепкий. Нетерпимый.       Олег все еще помнил их юность (о чем не давал забыть и своему другу, неустанно напоминая в пьяных разглагольствованиях о былом), помнил и чужую откровенно нездоровую вспыльчивость и агрессивность, патологическую жестокость и отсутствие всякой жалости.       И потому сейчас Федотов настолько ясно понимал, что даже в сшитых на заказ костюмах, с флером Тома Форда и с престижной работой – внутри Дементьев не поменялся, остался таким же голодным и хищным до чужой крови, изменился лишь подход.       Олег же был совсем другим.       Всю сознательную жизнь, и сколько Дементьев его знал, Федотов, как один турецкий президент, негласно придерживался политики “ноль проблем с соседями”. Он всегда избегал очевидных конфликтов, а те, что все-таки вспыхивали, пытался сглаживать до последнего.       И сейчас, после короткого сбоя, Олег продолжил общение с Дементьевым, будто бы ничего и не было. Будто бы и не он говорил совсем недавно идиотское “нам пора разойтись”.       Старые программы отрабатывались в нем по инерции.       Они оба просто сделали вид, что ничего не было.       И хорошо, что удалось обойтись без взаимных душевных покаяний. До которых был так падок Федотов и которые абсолютно не входили в сферу того, что нравилось Дементьеву.       Дементьев ненавидел говорить о собственных слабостях, а к чужим слезливым покаяниям относился с брезгливым омерзением. К черту это все, в самом деле. Не важно даже, кто “отпускал душу”, он или другие, в любом случае, у людей становились слишком жалостливо-сладкие рожи – от одного этого ему уже хотелось блевать, особенно когда такая приторная рожа собеседника “сочувствовала” именно ему. У него сразу появлялось ощущение невыносимого омерзения, будто бы он был дикошарым животным, которого пытаются подкормить фальшивой жалостью, чтобы войти в доверие. Когда как со всем дерьмом своей жизни, он всегда справлялся сам, и его раздражали показные сопли. Он совсем не терпел этого на уровне абсолютного отторжения и непринятия.       И если бы его психотерапевт хоть раз на одном из их сеансов позволил себе подобное жалостливо-сладкое выражение лица на его откровения – эта сессия стала бы последней.       Да и в конце концов, это все было неважным. Несущественным.       Дементьев совершенно не был склонен к сентиментальности, но все же простое осознание того, что у него есть Федотов, а у Федотова – он, закрепилось когда-то еще давно в подкорку неменяющейся константой.       Вместе выстоять было легче против чего угодно: трудного непростого детства, голодной жестокой юности, сложного взбирания на самый верх “пищевой цепочки” в постройке своего “дела” и всех трудностей дальше в удержании уже наверху.       И за эту неделю, что Дементьев на постоянной основе вернулся в кресло финдиректора, Олег будто бы, наконец, пришел в чувство и стал самим собой.       Контроль в абсолют, расслабленный галстук и на лице широкая обаятельная улыбка.       Федотов себе не изменял: он снова привычно громкий, компанейский, лощено-выхоленный. Во время общего совета директоров, широко белозубо улыбаясь, он без толики стеснения похабно рассказывал о том, как и в каких позах ебал очередную модель, и каким-то образом умудрился всё это связать с текущей повесткой собрания.       И у него это даже хорошо и связно получилось.       Дементьев, как и прочие директора, давно привыкшие к подобным закидонам Олега, и глазом не повел. Котиков же, за все время работы так к этому и не привыкнув, на какое-то время откровенно подвис за своим местом, будто думая, что ослышался. А присутствующая молоденькая переводчица их горе-ревизора, отчаянно раскрасневшись, беспомощно хлопала глазами и как воды в рот набрала, не зная, как эту историю с подавившейся шлюхой во время глубокого минета, у которой из носа потекло, теперь переводить все также блаженно улыбавшемуся и ни черта не понимающему Джанлуки.       – Так что он сказал? – на французском спросил он свою остро смутившуюся и притихшую переводчицу, сидевшую по правую руку от него за огромным овальным столом главного конференц-зала.       Девушка, совсем как испуганная овечка, окруженная волками, загнанно и коротко подняв взгляд на равнодушные к ней лица руководителей совета правления, обреченно набрала в себя воздух, смиряясь с неизбежным.       – Не нужно это переводить, – отрываясь от отчета, коротко поднял на нее взгляд Дементьев, холодно предупреждая: – Скажи, что слишком сложный для точного перевода русский юмор.       – Да, рассказывать бессмысленно. Это нужно прожить и на себе прочувствовать! – Федотов следом откровенно громко довольно заржал, запрокидывая голову.       – Александхг?.. – все также блаженно, но уже вопросительно улыбаясь, картаво коверкая его имя, окликнул его Джанлука, как единственного из присутствующих, кто свободно говорил на французском и мог общаться с ним без переводчика.       Дементьев, отложив бумаги, выучено деловито-прохладно улыбнулся французу, но не успел ничего сказать, потому что следом вновь вклинился Федотов:       – Сань, скажи ему, что я его приглашаю сегодня вечером отдохнуть, – отсмеявшись и успокоившись, громко пробасил Олег. – И пусть свою переводчицу тоже берет. Веселее будет.       Переводчица, ощутимо вздрогнув, и часто хлопая густо накрашенными темными ресницами, обреченно-вопросительно уставилась на своего начальника.       – Je m'excuse? – все более и более недоуменно начинал скалиться Джанлука, озадаченно хмуря брови.       Федотов тут же радостно закивал на вопрос, ни черта, правда, не понимая. Просто ему вовлечение кого-то в любой неофициальный сабантуй, что живительная вода. Аж приосанился с довольством, воодушевленно бездумно выпаливая все слова на французском, что знал:       – Ви-ви! Будет полный салют, банжур и манифик! – и уже обращаясь к отчаянно смутившейся девушке: – И что же ты молчишь-то? Переводи-переводи, радость моя, скажи, что все будет сегодня вечером.       Олег снова откровенно, но довольно беззлобно подстебывал их горе-ревизора (что делал беспрерывно с момента его появления месяц назад, но в последние дни особенно активно), не пытаясь скрыть свой смех.       У него сейчас было лицо счастливого придурка-золотоискателя, которому, наконец, повезло на прииске и теперь он станет богатым.       Достаточно давно Дементьев не видел у друга такого выражения на лице. Его будто окончательно отпустило и он, наконец, стал самим собой.       666       Всю неделю в городе было пасмурно и осадочно, но аккурат к вечеру субботы выглянуло солнце (не могло не выглянуть, солнце – ее негласное скорое предчувствие). Облака, на в кои-то веке не сером, а светло-синем небе, были похожи на белые мазки гуаши.       И сам небосвод неправдоподобно чистый и огромный, просторный в своей насыщенности и глубине. Жадно впитав в себя краски весны после обескровленной долгой зимы, он простирался над неровными перепадами крыш, столбов, углов, этажей высотных зданий.       Это все почти иронично. Почти символично. Почти должно что-то значить.       Но вот только иронии в его жизни, в принципе, стало слишком много.       Рано или поздно это все равно должно было случиться между ними. Дементьев это точно знал еще с самого первого необъяснимого порыва к ней.       Это неизбежно.       Все к этому и шло. Сколько не играй в хорошего и правильного, от себя истинного все равно далеко не уйдешь.       Уже глупо отрицать, что девочка приятна ему не только в качестве платонического общения и полуправильных попыток наставничества.       Ему хотелось ее.       И хорошего секса у него не было уже порядком давно, так, чтобы хоть что-то чувствовать, помимо короткой пустой разрядки. Возможно, сказывалось и это. Но в памяти не было и близкого примера, когда это бы так явно мешало ему.       Потому что с Абрамовой все не было привычным. Не было так, как было с другими.       С другими лишь высокомерная снисходительность и потребительски-эгоистичное отношение и дальше стандартного утоления физиологических потребностей Дементьев не заходил – не было смысла и нужды.       Дементьеву было это все неинтересно, и он не имел ни малейшего понятия, что за жизнь была у тех девочек (даже тех, что оказывались на постоянной основе в его постели) вне его члена: как их зовут, чем увлекаются, о чем с ними можно разговаривать. Никакого интереса, помимо собственной потребности.       Поэтому и отношение к ним было такое же, сугубо как развлечение на пару часов.       К Абрамовой, при всем желании, того же отношения невозможно было применить.       Оставайся она для него безликой и неважной – вполне. Но вот только уже не сейчас, когда убил на нее столько собственного времени и сил.       Как в очередном конфликте интересов.       С девочкой ему банально было “хорошо”, и это его “хорошо” настолько невозможное вне нее, что Дементьеву все это время откровенно не хотелось выменивать это на банальную физиологическую разрядку.       Ему было легко протянуть руку и взять ее. В любой момент.       Сложнее случайно не сломать в процессе, как ту самую пресловутую кость.       Потому что Дементьев прекрасно понимал, что впервые за очень долгое время стал дышать полной грудью. И, что важнее, понимал причины этого (а значит и последствия своих необдуманных действий).       Все это с легкостью могло вмиг прийти в негодность, сломаться, раскрошиться.       И от этого внутри рвало от противоречий.       Ему хотелось девочку – за невероятно тонкие запястья, за изгибы перепачканных ручкой ладоней, за тихий смех, за шепоты на ухо, за робкие прикосновения.       Ему хотелось девочку – за жаркий август в темно-охровых зрачках, за золотые нити в волосах при свете солнца, за невероятную забавность.       Но вот только не хотелось ее пугать, врать, делать больно – как строгие собственные табу с ней; как, то самое малое и ничтожное, что он мог дать ей, в обмен на вновь обретенную способность чувствовать и дышать полной грудью.       Губы тронула ядовитая насмешка.       Потому что очередной чертов конфликт интересов.       Когда его подобное беспокоило?       Дементьев хотел ее, и девочка – всего лишь средство; да, светлая, да, забавная, притягивающая его к себе, как магнит, что даже хотелось (на одну сотую долю) не быть хоть немного таким беспринципным ублюдком, каким он всегда был – и все же средство, цели к которому всегда были оправданы.       У Дементьева над ребрами – лед, а в душе – давно все выжжено; и милая светлая девочка не могла быть для него чем-то большим, чем жертвой, недвусмысленно зажатой между учительским столом и неуемным желанием ей обладать.       Да и он ведь ее не заставлял. Не принуждал к этому.       Это сугубо ее личное решение и выбор: ответить ему сейчас на звонок и сказать, что готова ехать (но вот только наивно не удосужилась уточнить, куда именно и зачем, чрезмерно доверчивая – но это ведь совсем не его проблемы).       В конце концов, девочка имела право самостоятельно выбрать в этой жизни то, что ее сломает.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.