Take it in your heart
Where it all goes down
Над нами была Андромеда. Под нами — мягкая прохладная трава. Эшли действительно очень похудела за последнее время. Под ее свитерами ты не всегда замечаешь это; кажется, она специально их носит, не только потому, что они чертовски ей идут, как часть постоянного образа, но и для того, чтобы никто не смотрел на нее с жалостью. Еще ты не всегда замечаешь, как быстро она переодевается — девчонкам свойственно по полчаса одни только ресницы красить, чего уж говорить об одежде, а она одна такая, чтоб раз-два и готово, раньше, чем догорит воображаемая спичка. И когда вы сидите в школьной столовой и она, неизменная болтушка, увлекает тебя разговорами, ты уж тем более не обращаешь внимание на то, что тарелка ее всегда остается пуста лишь наполовину. Ее ребра подрагивали под моими пальцами. Она вся подрагивала, дышала тяжело, отчего грудная клетка у нее вздымалась сильно-сильно — она волновалась. Я тоже, знаете ли, волновался, я никогда так сильно не волновался, чтобы аж прошибало изнутри, чтоб вдохнуть боялся лишний раз, потому что казалось, что ударит запах медового шампуня в ноздри, и пиши пропало, понесет хлеще любой травки, так и глупостей наделать можно. Глупости мне сейчас меньше всего нужны; их и так очень много случилось за этот вечер. Они начались ровно в тот момент, как мы приехали сюда на машине ее отца, и я, вытаскивая сумки, обнаружил, что забыл палатку; они продолжились, когда мы пытались поговорить, и если раньше разговаривать у нас выходило просто прекрасно, то теперь в воздухе — в этом свежем, чистом ночном воздухе — клубилось напряжение. Как смог. Хоть мы и выехали за город. И, отравившись этим смогом, я говорил много глупых вещей: кое-что о фильмах, которые слабо помнил и сюжеты которых напутал, кое-что о математике, как очередное напоминание Эшли о том, что у нее с этим предметом все плохо, кое-что о грибах — предлагал ей, представляете, пойти пособирать грибы да пожарить их на костре, а она мне такая «где ты тут грибы увидал? лес далеко, Ларри». И действительно, где я тут грибы увидал, идиот такой?.. Но мне нужно было сказать хоть что-нибудь — чтобы разбавить молчание. Но, наверное, то, что происходит сейчас, куда лучше каких-то слов. Наверное, она просто не настроена говорить со мной о чем-либо, и я должен поступить иначе. Я и поступил — сперва осторожно ладонь на ее ладонь положил, чуть сжал, ближе придвинулся, а потом еще ближе, а потом — в поцелуй мягкий вовлек. Как будто невзначай, как будто так, секундный знак внимания — а она так растерялась сначала. Но потом ответила. Только как-то странно. И никуда не ушел этот противный смог, эта нервозность, которая нас обоих теперь насквозь пронзает, будто из земли вдруг выросли тысячи длинных иголочек и впились в кожу, кровь желая высосать. Никуда не ушли глупости — то я ей ногу отдавил, то ущипнул не там, то она коленом на бугорок в штанах надавила — правда случайно! но так сильно, что от боли даже желание пропало, и теперь, впиваясь мокро в ее расслабленные губы, я пытаюсь вернуть это чувство. От ребер дальше под свитер заползая руками, к груди, чтобы двух аккуратных холмиков коснуться. Поцелуями спускаясь вниз, к яремной впадине, ощущая, как в судорожных глотках сокращается изнутри ее шея. И совсем-совсем нежно фиолетовую ткань оттягивая, носом касаясь ложбинки, бюстгальтер стянуть норовя, как вдруг... — Ларри, — дыхание Эшли сбивается вместе со словами, и кажется, что у нее под кожей в груди перекатывается какой-то колючий ком, когда она, запинаясь, просит, — п-погоди, стой... Легенда об Андромеде, дочери царя Эфиопии, начинается с того, что Посейдон — один из древнегреческих богов — в наказание за ее красоту насылает на людей страшное чудовище. Это самое чудовище, эдакая гигантская тварь, о которой смело можно сочинять игры для консоли, каждый день выходит из моря, чтобы пожирать местных жителей; и все это продолжается до тех пор, пока царь не решает отдать чудовищу Андромеду — старикан приковывает родную дочь к скале, как будто картофелину на вилку насаживает, разве что картофелины не такие красивые. — Что-то не так? — шепчу, понимая, что, пока мы вот так вот ерзали, у меня сползли джинсы, и как минимум половина моей задницы оказалась подставлена ветру. И ведь прохладно; неудивительно, что Эшли так забеспокоилась, когда я задрал ее свитер. Я поднимаю голову, а она смотрит на меня так загнанно, будто ее саму, прямо как картофелину, насадили на длинный такой каменный штырь и вот-вот растерзают; она не знает, куда деть себя, она не знает, куда деть свои глаза, и она совсем не такая румяная, какими должны быть люди, когда дело идет к первому сексу, — скорее, очень и очень бледная. Андромеда была бледная; бедняжке, должно быть, тоже было очень холодно, пока она, укутанная в какую-нибудь простынь, ловила морские брызги на лицо и ждала своей смерти. Андромеда не знала, куда деть себя, куда деть свои глаза, когда перед ней раскроется вонючая зубастая пасть. Она не искала отцу оправданий. Она и винить его ни в чем не хотела. Винила себя только — за то, что родилась когда-то такой, какой родилась, и это рождение, вместе с лицом прекрасным, вместе с телом, таким до жгучести ненавистным, привело ее сюда — на смерть. — Нет, — голос у Эшли ломается. И я, правда, я впервые в жизни слышу, чтобы он так ломался, как будто Эшли — струна, натянутая до предела. — Нет, просто... — Что? — Послушай. Послушай, послушай-те — как кричит она. Послушайте — как голос у нее ломается, как натягивается струна, которой какие только пальцы ни играли, и добрые, и злые, и самые нежные, и самые коварные в нежности своей — и вот-вот она порвется. Только вот Андромеду спасают. В последний момент прилетает на Пегасе Персей и побеждает чудовище. С этих самых пор они трое — Пегас, Персей и Андромеда — сияют рядом друг с другом. — Давай останемся друзьями. Я так и застываю у ее груди. И она, внезапно такая расслабленная, легкая, как пушинка на ветру, поднимается, мягко оттесняет меня от себя и оправляет свитер. Встает. Начинает собираться. Я сижу на месте, смотрю не на нее, а за нее — наверх. Под нами была мягкая прохладная трава. Над нами — Андромеда. Когда нам с Эшли было по двенадцать лет, мы наткнулись на статью о звездном небе в каком-то научном журнале, и с тех пор я много чего знаю про звезды. Когда нам с Эшли было по двенадцать лет, я уже думал о том, что Вселенная, все-таки, огромна. И что в ней зачастую происходят вещи, которые, казалось бы, никогда не могли случиться взаправду, а ведь случились же. Одной из таких вещей стало то, что мы начали встречаться в предпоследнем классе; мы просто однажды вдруг подумали, что мы уже довольно давно дружим, а сами так и не обзавелись вторыми половинами, — так почему бы и не попробовать? И спустя несколько месяцев, в конце августа, нам семнадцать, и мы приехали сюда на машине ее отца, и я забыл палатку, и мы повалились прямо на землю, и мне казалось, что сейчас случится, наверное, самый важный момент в моей жизни, когда нельзя пасовать, когда нельзя засматриваться на бесполезные звезды и надеяться что-нибудь — или кого-нибудь — отыскать там. Эшли собирается, накидывает свою джинсовую курточку на плечи. Не смотря на меня, она бросает через плечо: — Тебя подбросить? И я отвечаю: — Не, не надо. Мы молчим несколько секунд. Я встаю, отряхиваю джинсы от сора и мелких веток. На них теперь грязно-зеленый след останется; надо бы постирать, пока не засохло, а то мать заметит, расстроится. — Так что? — ее голос, всегда такой звонкий, вдруг совсем сливается с тишиной, стоящей над полем. — Что «что»? — Друзья? Я молчу. И мне даже не обидно. Честно-честно не обидно, скорее просто все те чувства, которые пару минут назад обживались в груди, теперь разом стухли, как давнишние яйца, и провалились куда-то вниз. Но такое бывает, и для меня, и для всех людей в принципе это нормально — ощущать легкое разочарование. Ведь Вселенная огромна. И в ней есть место для абсолютно любых вещей — как для плохих, так и для хороших. Так, наверное, и стоит думать, когда тебя бросают — вот так внезапно, так спокойно, будто она уже давно хотела сделать это. А раз она хотела, значит, так будет лучше. Значит, будет лучше ответить: — Друзья, — и выдохнуть на этом слове. — Все точно в порядке? — Точно, — для пущей убедительности я улыбаюсь, но она не видит этого. Поэтому улыбаюсь я для себя, ведь сам, если честно, в свои слова слабо верю. — Не парься. И прости. Я должен был понять, что ты не... — Все нормально, ты не виноват, — говорит она после недолгой паузы, во время которой я пытался подобрать подходящее слово. — Ты точно один дойдешь? — Я к маме схожу, она допоздна сегодня. Надо бы встретить ее, раз уж мы не... — задумчиво растягиваю слог, потому что вдруг становится так неловко. — Ну. Не собираемся больше ничего делать. — Тогда ладно, — Эшли пожимает плечами, удовлетворенная ответом. — До завтра. Впрочем, я никогда не увлекался астрономией серьезно. Помню, однажды мы с отцом поехали на какой-то трехдневный рок-фестиваль; когда первый день закончился, мы расположились на краю большого палаточного лагеря, у нас был разведен костерок, и отец жарил зефир, а я носился где-то рядом, потому что впервые в жизни оказался на улице на ночь глядя. Чувство было непередаваемое: смотреть на спящий вдалеке город — это как оказаться хозяином целого мира, потому что только ты один можешь видеть то, что происходит вокруг, когда как другие даже не узнают об этом. Небо тогда тоже было чистое, прямо как сегодня, и я — я не был тупым ребенком, в свои пять я знал, что такое звезды, и было бы очень глупо переспрашивать это у отца, да и глупо было бы удивляться чему-то такому обыденному, но я все равно залип — взглянул косо на небо, да прямо там и встал, едва ли шею не сворачивая, пока задирал голову; настолько, все-таки, была красивой эта россыпь, похожая на сахарную посыпку на каком-нибудь синем пирожном. От отца это не укрылось. Он подозвал меня к себе, угостил зефиром, и в этот день я впервые узнал, что кроме Млечного Пути во вселенной существует еще множество галактик. Отец рассказал мне об одной очень интересной, о той, что ближе всего к нашей и что когда-нибудь, возможно, даже столкнется с ней — через много-много лет. А потом мне двенадцать. И я рассматриваю карту звездного неба в каком-то научном журнале. А потом мне семнадцать. Меня только что бросила моя первая девушка. И я иду вдоль дороги совсем один, закинув рюкзак на плечо, мне немного прохладно в одной футболке, но мурашки по спине у меня бегут не только из-за этого — просто эта ночь вдруг сделалась такой похожей на ту самую. Только бликов пламени не хватает. И палаток. И гитарного бренчания где-то вдали. Первый фонарный столб, который я встречаю на своем пути, приветливо моргает мне тусклой лампочкой; на месте воображаемых палаток — высокое кирпичное здание с тремя этажами, обнесенное высоким забором. Я приближаюсь к шлагбауму, заглядываю в сторожевую будку — пусто, — и это позволяет мне пройти дальше, ко входу. Скрипит тяжелая дверь, когда я приоткрываю ее и сквозь образовавшуюся щель протискиваюсь внутрь; запахом хлорки встречает меня помещение. Здесь никого. Все, кто был, давно по домам разошлись, а дежурный врач просто, может, отошел куда, а мне оно и на руку — не очень хочется видеть кого-то сейчас. У меня в кармане джинсов — заранее подготовленная пара бахил, чтобы не пачкать зря чистый пол после улицы, да и нельзя сюда без них, я уже давно это правило выучил. А сюда — это, то есть, в то место, в котором в последнее время моя мать проводит больше времени, чем дома. В то место, в котором она работает, — в единственной на весь Нокфелл психиатрической лечебнице. Звучит многообещающе, правда?