Rhinestone eyes

Горячая работа
R
В процессе
223
3
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 42 страницы, 16 319 слов, 6 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
223 Нравится 89 Отзывы 56 В сборник

She's My Collar

Настройки

She's the one I'm running with She's my collar

      До того, как мама устроилась сюда, жили мы, мягко говоря, неважно: за всеми домашними делами и поиском работы она совсем не замечала ничего вокруг; могла оставить мне с утра котлет в холодильнике, иногда делала несколько сэндвичей с собой в школу, и когда я заспанный выходил из своей комнаты, она только наспех чмокала меня в лоб и желала доброго утра, — а потом я не видел ее до вечера, а то, бывает, и до следующего рассвета. Денег не хватало катастрофически — мне даже пришлось бросить курить на время, потому что в один момент у меня просто перестали появляться лишние карманные, а транжирить я не любил, да и не мог при всем желании, ведь, в конце концов. Видели бы вы. Видели бы вы, в кого она превращалась, моя мать — бледная вся ходила, дерганная, вдруг какая-то исхудавшая, со впалыми щеками. Потому что когда в одном месте нагружают каким-нибудь непосильным трудом за мизерную плату, а в другом — кидают, мудаки сраные, то и не так начнешь выглядеть.       Примерно тогда я и сам начал искать себе дело: у меня уже были проблемы с полицией ранее, поэтому и речи не могло идти о чем-то незаконном — я не хотел, чтобы на фоне всех имеющихся проблем у мамы появились новые. Так что пришлось потрудиться: поначалу я, такая творческая душа, рисовал на каких-нибудь людных площадях портреты, но прибыли, казалось, и не было, одни убытки вместо нее — на краски и холсты. Я ведь люблю рисовать — меня долго учила этому Эшли, мы, между прочим, и начали общаться примерно в тот момент, когда она еще в средней школе на уроке искусства увидела, как я корплю над своими каракулями. У меня раньше получалось ужасно, да и сейчас выходит далеко не академический рисунок, но именно эта девчонка всегда верила в меня. «В творчестве главное — чувство», — говорила она, и я, смотря на очередную неудавшуюся работу, почему-то хотел выкладываться больше.       Эшли всегда была такой — чуткой и внимательной. Эшли умела ободрять, с такой подругой под боком любой бы смог заново на ноги встать, будь у него эти ноги хоть отрезаны. Вот почему очень многие знакомые ей парни были влюблены в нее. Вот почему и я был влюблен в нее — с робким, молчаливым уважением.       Только вот таких людей, как Эшли, в мире очень мало. Мало кому нужно твое чувство, если какой-нибудь парень через дорогу толкал портреты по три доллара, а не по пять. Мало кому нужно твое чувство, когда на распродаже по соседству с твоими костями и терновыми кустами висели очень даже милые кролики в деревянной рамке. Мне пришлось прекратить рисование ради прибыли. А когда я стал подрабатывать сперва разносчиком газет, потом — на кассе пиццерии, грузчиком на складе, — на рисование для себя просто не осталось времени.       Неизбежно настал день, в который я осознал, что мои оценки стремительно ползут вниз. В тот же день я впервые за долгое время успел принять душ с утра и даже посмотрелся в зеркало, ужаснувшись тому, что увидел: выражение моей осунувшейся морды, поросшей щетиной, было просто непередаваемо. В тот же день мы смогли позавтракать вместе; и во время еды мама сообщила мне, что сегодня снова пойдет на собеседование.       В тот же день, вечером, я узнал, что она наконец получила постоянную работу.       Я уже наизусть знаю планировку: сейчас я в холле, отсюда вглубь здания ведут два коридора — один с левой, другой с правой стороны. Вправо пойдешь — окажешься в приемном отделении, где и стены, и пол, и даже мебель всегда такие белоснежно-чистые, что аж в глазах рябит. Влево если — там лестничная площадка, раздевалка для посетителей, локальная аптека, несколько подсобных помещений и комната управления, в которой я ни разу не был, но в которой — знаю — есть экраны с камер слежения и прочее оборудование.       Это все, однако, имеется в абсолютно любой лечебнице, будь то хоть травматологическое отделение, хоть инфекционное. Все то, о чем действительно стоит рассказать поподробнее, изо дня в день происходит этажом выше.       Туда я и собираюсь — мама там, скорее всего, в это время она всегда заканчивает уборку туалетов. У нее есть четкий распорядок дня: с утра она заглядывает в палаты, здоровается с их обитателями по очереди и распахивает окна, огороженные снаружи решетками, чтобы все проветрить; с собой она, как правило, приносит небольшой поднос с уже подготовленными инструментами для инъекций, которые назначены некоторым больным и делаются медсестрами. После этого первичного обслуживания у нее обычно есть пара часов свободы, разве что кому-то из врачей может понадобиться ее помощь с больными; по субботам в это время она вынуждена заниматься стиркой постельного белья, но на то человечеству и дан прогресс, чтобы она могла слегка расслабиться, пока всю работу за нее делает стиральная машина. Потом, во время тихого часа, она убирается в коридоре, и это обычно продолжается до вечера, когда ей нужно вновь подготовить пациентов к процедурам. Затем — помощь с купанием тех, кто не может делать это самостоятельно, как правило совместно с санитарами-мужчинами, которые и подержать могут человека, и, если что, не дать никому ранить ее.       Я поднимаюсь. Да, у мамы есть четкий распорядок дня — но это только тот, о котором она сама рассказывала мне. В конце концов, помните? — это же чертова психиатрическая больница. И звучит все так же многообещающе — прямо как для меня в первый раз.       Начав работать здесь, она стала только раньше уходить. И позже возвращаться домой, — так что мы совсем перестали видеться поначалу. У меня тоже было не так много свободного времени: с утра приходилось торчать в школе, а после нее начиналась подработка, деньги с которой я старался вкладывать в общий семейный бюджет. Потому что в такое время просто не до гулянок. Конечно, это подкашивает, когда ты совсем не можешь отдохнуть; к тому же, это вынуждало меня отказаться не только от рисования, но и от встреч с друзьями — еще одна причина, по которой наши с Эшли отношения в один момент просто встали. И мне было одиноко, мне было чертовски одиноко сидеть в пустой квартире, расположенной в подвале по той причине, что такое жилье — большее, что мы можем себе позволить; мне, конечно, не каких-нибудь пятьдесят лет, у меня еще оставались силы на какие-то дела, но вот желания что-то делать совсем не было, того чувства, о котором говорила Эшли, не было.       И тогда я решил вложиться в кое-что еще.       Я до сих пор украдкой поглядываю в маленькие окошки в дверях палат, пока прохожу мимо. Когда я впервые появился тут, интереса во мне было куда больше, — только теперь я уже увидел все, что еще могло вызывать любопытство.       Я увидел, как выглядят они — пациенты этой клиники. Увидел, что некоторые кажутся вполне себе нормальными ребятами, внутри которых просто скопилось слишком много дерьма, разъедающего их мозги. Увидел тех, чье состояние было похуже — они жили в общих палатах, никому вреда не причиняли, но вели себя, мягко говоря, странно; как правило, такие люди страдали от галлюцинаций и бреда, но их бормотание — это простое и совершенно безобидное бормотание.       А вот те, которых держат взаперти в одиночных палатах, так и остались для меня неразгаданной тайной. И эта самая тайна давала знать о себе везде: она просачивалась сквозь щели под железными дверями, странными звуками проникала в коридор, смотрела на меня глазами больных, выглядывающих из своей тени, когда я случайно оказывался рядом.       Но, раз к ним никого не пускают, значит, это совсем не мое дело? С того дня, как я впервые заявился сюда, чтобы помогать матери с работой, я уже успел научиться просто не обращать на них внимания.       В своем первоначальном предчувствии я не прогадал: я как раз подходил к туалетам, ожидая встретить там маму, когда она вынырнула из мужской комнаты, обвешенная ведрами да швабрами.       — Ларри? — удивленно зазвенел ее голос.       — Привет, — я в три широких шага преодолел расстояние между нами, вытягивая ведра у нее из рук.       — Вы разве не с Эшли уехали?       И я молчу. Что сказать — не знаю. Маме потребовалось не так много времени, чтобы понять, что мы встречаемся, когда мы только начали; все-таки очень она у меня прозорливая, даже несмотря на то, что ей частенько заслоняет глаза пелена из множества дел. Иногда мне кажется, что люди действительно выбирают себе партнеров, исходя из детских воспоминаний: в своей чуткости Эшли порой очень напоминает мне мать, да и по внешности, если углубляться, тоже.       В общем, скрывать от мамы что-то — бесполезно. Как однажды мне не удалось скрыть, что у меня официально есть девушка, так и теперь не удастся — то, что никакой девушки у меня уже нет. Но больничный коридор, в полумрак окутанный, — это не то место, где стоит вести серьезные разговоры, поэтому я просто отвечаю:       — Забей. Я потом расскажу, — уклоняюсь от ее вдруг очень внимательного взгляда, отбирая и швабру, чтобы ей было совсем нечего нести. — Давай помогу.       — Стой, куда... — чертыхается она, норовя взять на себя хоть половину груза. — Тяжело ведь будет.       — Не тяжело. Не беспокойся.       Но она всегда беспокоится. Когда мне было шесть, родители оставили меня наедине с коробкой, доверху наполненной фейерверками; отец пообещал запустить их вечером возле домика на дереве, а пока я буду один, они приказали мне даже не прикасаться к этой коробке. И я пообещался. А когда они ушли, я втихаря вскрыл ее, подумав, что зажгу всего одну штуку, что я уже достаточно взрослый и умный, в конце концов, и никому ни черта с этого не будет.       Мама не то чтобы не доверяет мне. Просто когда жизнь поворачивается так, что у вас остается единственная ценная вещь, то больше всего на свете вы начинаете бояться потерять ее. Просто когда вы сперва так молоды, так счастливы, и вы верите, что можете сотворить все, что угодно, что нет на свете ничего невозможного, а потом что-то идет не так, — вы теряетесь. Когда мир, казавшийся когда-то тем самым миром, в котором одно счастье только родиться, внезапно становится очень тяжелым, лишает вас равновесия и вместе с вами идет по наклонной — вы просите помощи у всех вокруг, звоните в полицию, обзваниваете морги и больницы, а потом просто замолкаете на две недели, потому что все слова — «вы не видели его?» или «вы не знаете его?» — они больше не помогают.       Когда мне было шесть, я увидел самый яркий салют в моей жизни. Прямо над головой — пока искры падали к моим ногам. Пока хлопки в ушах раздавались, пока среди них же сверлил себе путь до мозга чей-то короткий задушенный визг.       Когда мне было шесть, я случайно прибил кролика местной старухи, миссис Гиббсон, потому что пущенная мной петарда угодила в ее окно. На следующий день исчез мой отец — и я никогда его больше не видел.       — Как дела в школе? — осторожно спрашивает мама, и на это мне не хочется отвечать вообще. Мир продолжает катиться по наклонной даже спустя десять лет; куча выговоров, подбитый в драке глаз и ужасные оценки — совсем не то, что она хотела дать мне, ради чего ей приходится соблюдать свой распорядок и мыть эти поганые туалеты своими нежными руками. Ведь руки у нее и правда нежные, под сухими мозолями — такие мягкие подушечки, что когда она иной раз гладит меня ими по макушке, перебирает спутанные волосы, за длину которых давно перестала ругать, то ты просто таешь, млеешь или ощущаешь что-нибудь такое, для чего еще не придумали подходящее слово, но что ассоциируется у тебя с горячим чаем, чистой постелью или первой сахарной ватой — такое же сладкое.       Я продолжаю молчать; мы заходим в подсобку, я оставляю там и ведро, и швабру, а мама запирает дверь на ключ. Она уже поняла, какой ответ услышала бы, если б он последовал; она не двигается еще некоторое время, пока ее глаза опущены на замочную скважину, она делает вид, что проверяет, надежно ли заперта дверь, но я знаю, что она, должно быть, думает о том, насколько я херовый сын. Я вижу это — в ее нахмуренных густых бровях, в ее взгляде, подернутом мрачным волнением, в темных мешках под глазами, в острых скулах и чуть ниже.       Чуть ниже — в ровной линии царапины.       Почему я только теперь заметил ее?       — Что это у тебя? — я кивком указываю на ссадину, и матери теперь нужно всего несколько секунд на то, чтобы сделать так, как она всегда делает, скрывая свои проблемы: она прикрывает на мгновение глаза, вздыхает, а потом поворачивается ко мне с самой доброй улыбкой из всех, которые только была способна выдавить из себя.       — Ничего особенного, — она щупает царапину, как будто сама хочет убедиться в том, что та правда выглядит, как «ничего особенного». Да только кого ты обманываешь, мама? Мы стоим внутри психушки, я здесь не впервые и я видел всех ее обитателей — тех, которые нормальные, которые похуже и которые заперты в одиночных палатах.       И ко всем — без исключения — ты хотя бы раз в день должна заходить.       — Просто споткнулась сегодня и о стену поцарапалась. Ха-ха, представляешь... как-то так получилось.       Мне безумно хочется съязвить что-нибудь в ответ на такой наглый обман, но я только бросаю вполголоса простое «понятно», а она, кажется, в этот момент даже и не смотрит на меня — за плечо мне глядит, куда-то в сторону палат. Я оборачиваюсь следом, и меня как-то странно вдруг прошибает: сквозь квадратное стеклышко, встроенное в одну из дверей, таращатся на нас из палатных потемок два больших круглых глаза.       Забавно выпученные. Полуприкрытые. И выражение в них какое-то совсем непередаваемое, не сказать, что интересом сквозит, как у всех остальных, а наоборот, как будто что-то внутри них в один момент вспыхнуло и потухло и теперь только мерцает в черноте угля. Невысказанно.       И палата эта вдруг — как стеклянная банка. В ней нет кислорода — в ней ничто долго не горит.       — Пойдем, Ларри, — мама тянет меня за футболку. — Нам пора домой.       Я не могу ответить «нет».
223 Нравится 89 Отзывы 56 В сборник
Отзывы (14)