Двенадцать

R
Завершён
936
24
автор
Severena бета
Фэндом:
Размер:
183 страницы, 69 534 слова, 13 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
936 Нравится 361 Отзывы 387 В сборник

4. "Пароход идет мимо пристани..."

Настройки
* * * Прийти – и остаться. Это оказалось легко. Гораздо тяжелее было не давать себе привыкнуть. К тому, что больше не одинок. К тому, что опять имеется место, которое можно с полным правом величать хорошим словом «дом». К тому, что в этом доме тебя ждут. И даже к собственному ключу от бывшей дворницкой, уже на второй день совместного проживания выданного ему Василием Степановичем. («Чтобы под порогом не шариться».) Лесь никогда ни с кем до этого дня не жил вместе. Рядом – да: в одной, например, квартире. С родителями, с няней Ядвигой. Садились за общий стол, разговаривали. А потом разбегались по своим комнатам, по своим жизням. С Андреем же и вовсе ничего не было общего, кроме разве что постели (кресла, банкетки, – воспоминания неизменно заставляли Леся краснеть). А с Василием Степановичем вдруг ни с того ни с сего начало казаться, что это оно – то самое загадочное «вместе» – и есть. А ведь, на первый взгляд, выглядело совершенно обыкновенно: комната, стол, постель. (Не в том, совсем не в том смысле. Хотя… жаль.) Лесь давно уже не был тем наивным мальчиком, который считал мир уютным и светлым местом, удивлялся, почему люди не говорят стихами, и верил, что до него есть кому-то дело. Его девизом стало древнее и, надо признать, довольно циничное соломоново: «И это пройдет». Вечно витавший в облаках и бредивший символизмом Лесь именно в эти нелегкие годы упрямо учился жить сегодняшним днем. А еще он учился выживать в одиночестве. Получалось не очень, но… Он искренне надеялся, что находится на пути к успеху. И, наверное, и впрямь находился, пока в его размеренную, в чем-то даже вполне устоявшуюся жизнь не ворвался в вихре революционной бури солдат Красной армии Василий Степанович. Кстати… Лесь так до сих пор и не спросил его фамилию. А спали они при том в одной постели. Выражаясь высокопарно, «делили ложе». Разумеется, речь шла об обычном, абсолютно невинном сне, но все же… А еще они делили жизнь. Ровно так, как когда-то мечтал Лесь: на двоих. Одна комната, одна лежанка. Один огонь в печи. Поделенный пополам хлеб. Поделенный пополам сон. Отхожее место, к слову, тоже — одно на двоих. Мылись по очереди: сначала Василий Степанович энергично намыливался, стоя в древнем цинковом тазу, потом – Лесь. Таскаться с ведрами, убирать после помывки надрызганное с пола вдвоем было куда сподручней. Василий Степанович, как-то удивительно чутко подметив, что Лесь смущается полностью раздеваться при нем, всегда находил себе на время Лесева мытья какое-нибудь важное занятие: готовку, штопку, в газету, например, заглянуть. Сам же он собственной наготы совершенно не стеснялся. Фыркал довольно, ругался сквозь зубы, если вода в помывочном ведре оказывалась слишком горячей. И Лесь старательно прикидывался, что не смотрит, утыкаясь в потрепанный томик рассказов Леонида Андреева и отчаянно полыхая ушами на никогда не вызывавшем у него «таких» мыслей «Иуде Искариоте». Утешало одно: в своей наивной простоте Васька полыханий внезапного сожителя вовсе не замечал. Или трактовал их привычно удобным житейским образом: жарко человеку после мытья или, скажем, в комнате, чтобы не простыть, малость перетопили. Раньше при подобном раскладе Лесь непременно подумал бы, что его элементарно дразнят или соблазняют. Раньше – но не теперь. Не умел Василий Степанович ни дразнить, ни – упаси Боже! – соблазнять. И всяческих мыслей дурных не имел. Лесь не знал (да, пожалуй, и не желал знать), как протекала Васькина интимная жизнь, но ведь должно же было что-то такое присутствовать в обиходе молодого, девятнадцатилетнего парня, помимо любви к революции? Лесь помнил себя в девятнадцать… От воспоминаний сразу делалось жарко. Жарко и стыдно. Тело у Василия Степановича, кстати, было вполне достойно тайных любований: хоть и худое (времена нынче – не раздобреешь, особенно если с посторонним человеком паек делить), но крепкое и ладное. Белокожее, с россыпью веснушек, заметных даже в полутьме их бедно освещенного подвала. Василий Степанович был не высок – чуть пониже Леся, но смотреть на него хотелось не отрываясь. На широкие плечи, талантливо, словно самим Роденом, вылепленную спину, подтянутые ягодицы, сильные прямые ноги. Спереди тоже все выглядело довольно гармонично. Но про этот ракурс Лесь старался и вовсе не думать, опасаясь, что такое подсматривание может закончиться для него несмываемым позором и мгновенным изгнанием. Вот и читал-перечитывал, ничего не видя и не осознавая, андреевские рассказы. Раньше Лесю всегда казалось до ужаса фальшивым выражение «сладкая мука». Театральщина, Шекспир. Раньше – но не теперь. Теперь вот это постоянно присутствовало рядом с Василием Степановичем. Мучительно – так, что сердце разрывалось в груди, и сладко – хоть в темную ледяную прорубь – с головой. Он понимал, что его отнюдь еще не старый организм выздоравливает, просыпается от долгого сна. Впрочем, было ясно: когда совсем проснется, когда Васька увидит, почувствует однажды это «совсем», снова настанет пора уходить. Потому что одно дело – милый, хотя и сдвинутый на всю голову на почве любви к поэзии студентик, пусть и из «бывших», и абсолютно другое – богомерзкий извращенец со своими грязными желаниями. Лесь себе не льстил: его подобрали, обогрели, откормили, как дворового котенка или блохастого щенка. Известно ведь: в любом доме становится теплее, если там обретается, помимо тебя, еще какая-то жизнь. Лесь, например, с благодарностью вспоминал те редкие блаженные ночи, которые скрашивала ему тощая, надменная и отчаянно пятнистая госпожа Мелисинда. А сейчас и сам Лесь являлся для Василия Степановича чем-то вроде кошки Мильки: тихо сопящий под боком (он от души надеялся, что не приобрел с возрастом отвратительной привычки храпеть), кое-как колготящийся по хозяйству, разгоняющий своими странными разговорами тишину бывшей дворницкой. Когда-нибудь у Василия Степановича непременно будет то, о чем он теперь мечтает: победа мировой революции, налаженный быт, любящая жена, детки. И, может быть, даже вальяжная пятнистая кошка. Или кот. А пока… Пока за кота вполне сходил пригретый по доброте душевной гражданин-товарищ Корецкий. Полезный в хозяйстве, не гадящий где попало. Создающий иллюзию неодиночества. В чем-чем, а уж в иллюзиях и мечтах обожаемый Лесем символизм заставлял разбираться просто замечательно. И, как всякой очутившейся наконец в тепле и уюте твари, Лесю хотелось, чтобы это состояние длилось насколько можно дольше. В идеале – не кончалось бы никогда. Но он был уже слишком взрослый, чтобы по-настоящему верить в идеалы. А также в «никогда» и «всегда». «И это пройдет». Пожалуй, впервые за много лет Лесь снова ощутил, как мучительно тянет где-то в грудной клетке лишь при мысли о необходимости расставания, как горчит на языке слово «разлука». В детстве мама учила Леся танцевать. Не всерьез учила – так, под настроение. Менуэты, польки, контрдансы. И с тех пор Лесь усвоил намертво: хорошо танцуется только с тем партнером, с кем ты оказываешься «на одной волне», в одном ритме. Странным, почти невозможным образом они с Васькой оказались «на одной волне». Их совместный быт, хоть и ни капли не напоминавший изысканный танец, все-таки и был тем самым танцем, когда партнеры чувствуют друг друга практически идеально. За всю предыдущую жизнь Лесю всего один раз довелось встретить человека, с которым бы ему «танцевалось» так же легко, весело и изящно, как с Васей. Хотя, говоря по правде, то была совсем другая жизнь, да и танцы тоже совсем другие. Васька дома появлялся редко. Возвращался поздно, а если уходил в ночные рейды, потом днем отсыпался. Лесь приучал себя не психовать, понимая: такая судьба у солдата Красной армии Василия Степановича. Иной не будет. Однако вовсе не волноваться не получалось. В голове постоянно крутилось: «Убьют – не убьют? Просто ранят?» Кстати, «ранят» (с того времени, как Лесь увидел перепачканный кровью рукав Васькиной шинели, который тот, прикусив кончик языка, старательно штопал на следующий день) тоже никогда не выглядело «просто». Но тем не менее. Был он у них общим, этот странный танец под названием «совместная жизнь». Были ужины, что готовили то один, то второй – по очереди. Совместные завтраки, а пару раз – и обеды. Об очереди не спорили: кто приходил или поутру поднимался раньше – вставал к плите. Василий Степанович готовил лучше. Из самых примитивных, казалось бы, продуктов он умел сообразить такую вкуснотищу, что, как говорится, «пальчики оближешь». Лесь нажимал на классику: вареная картошка, каша. Иногда, если Василию Степановичу перепадало что-нибудь интересное в пайке, мог сварить немудреный суп, при этом гордился им так, словно победил на именитом парижском конкурсе кулинаров. Василий Степанович благодарно эту гадость ел и даже не морщился. Между прочим, усиленное, пусть и поделенное на двоих, питание отлично сказалось на самочувствии Леся. У него теперь все реже появлялось желание по пути с работы домой опуститься в ближайший сугроб и остаться там навсегда, растворившись в холоде и снеге. Да и лицо, отражавшееся во время многотрудного процесса бритья в зеркале, уже не вызывало острого приступа отвращения к самому себе. Хотя… Скулы торчат, вокруг глаз – синяки вполне себе декадентские, точно гримом прорисованные, губы бледные, волосы – тусклая, давно не стриженная пакля. Про обкусанные ногти лучше вовсе не вспоминать. И кожа на руках – сухая, потрескавшаяся. Иногда Лесь, немыслимо стесняясь, смазывал ее крохотной каплей уворованного у еды растительного масла или салом, которое после без всякой брезгливости съедал. А ведь когда-то – странно представить! – у него имелись и руки нежные, и щеки с тонким, «девичьим» румянцем, и русые буйные кудри со словно выбеленными жарким тропическим солнцем светлыми прядками. «Тебе бы Леля в «Снегурочке» изображать! – смеялся, перебирая непокорные кудряшки, Андрей. – Все бы девицы-красавицы мечтали в твои объятия упасть!» – «Я не умею играть на свирели. Медведь на ухо наступил». А вот у Василия Степановича со слухом было просто отлично. Баритон, да-с! Лесь не мог ошибиться. Василий Степанович, пребывая в хорошем настроении (что случалось у него довольно часто), распевал от души, хотя порой перевирая и путая слова, то «Варшавянку», то «Не слышно шума городского» (и откуда только подцепил?!), то разудалые матерные частушки. Сначала он, кстати, стеснялся при Лесе вот эту всю фольклорную лексику воспроизводить, а потом попривык, понял, что Леся подобное не обижает и не коробит, несмотря на все его дворянско-университетское прошлое, и перестал проглатывать слова и конфузливо замолкать на самом интересном месте. Как у нашего Мирона На хую сидит ворона. Как ворона запоет, У Мирона хуй встает. Иногда певца уносило в политику: Пароход идет — Волны кольцами, Будем рыбу кормить Добровольцами. В такие моменты Леся словно бес под ребро пихал – до того хотелось влезть в полемику с каким-нибудь своим: Пароход идет Мимо пристани, Будем рыбу мы кормить Коммунистами! Но он каждый раз сдерживался. Неизвестно ведь, как там у Василия Степановича с чувством юмора по поводу непримиримых классовых противоречий. А ссориться из-за подобной ерунды совсем не имелось желания. Поющий Васька, кстати, почему-то возбуждал ничуть не меньше, чем голый. А уж от народных непристойностей, залихватски выводимых глубоким, продирающим буквально от макушки до пят голосом, и вовсе внутренности скручивало в тугой узел. Хорошо, что виделись они редко. То Лесь пропадал на работе, то Васька оставался ночевать в казармах или уходил в патруль. Лесь однажды полюбопытствовал: – А чего ты все время в казармах не живешь, на частные квартиры мотаешься? Ты же солдат, тебе по службе положено. Василий Степанович в ответ пожал плечами: – Так казармы те еще в девятнадцатом порушили, когда беляки по Питеру стреляли. Восстановили часть, но немного. Не до того нынче. Ежели приказ поступает по домам не расходиться, на полу вповалку спим. До ветру, опять же, на улицу бегаем. Так что пока революционное правительство постановило военным жилье выделить. Повезло! – Повезло, – согласился Лесь. Еще бы не повезло! – Слушай, а здесь, в подвале, ты как оказался? Вы же в заводской слободе жили. Семья у вас была. Дом. И ты – единственный наследник. Или в казармы стало далеко добираться? Василий Степанович как-то вдруг помрачнел, насупился. Лесь уже привык легко различать мельчайшие оттенки настроений на его довольно живом, подвижном лице. – Не хочу об этом говорить. – Почему не хочешь? – Стыдно. Вот это «стыдно» Леся как раз всерьез и зацепило. По его наблюдениям, не тот человек был Василий Степанович, чтобы держать за пазухой какие-нибудь поганые секреты. – Вась, да ладно тебе! Ни в жизнь не поверю, что ты какую-нибудь гнусность совершил. Василий Степанович искоса глянул на него из-под своих коротких, медной щеточкой, ресниц. – Так-таки и не поверишь? – Нет. – Спасибо. Прозвучало это настолько тихо, что Лесь, пожалуй, даже бы и не услышал, если бы не следил внимательно за движением Васькиных губ. – Не за себя стыдно. – А за кого? – тут, возможно, требовалось оставить человека в покое, не лезть ему в душу, но… По каким-то своим, личным, причинам Лесю было важно, чтобы Василий Степанович открылся, выплеснул накопившееся на сердце. Лесь по себе знал, насколько страшным ядом может стать хранящаяся внутри обида. Василий Степанович молчал долго: то ли смелости набирался, то ли просто вспоминал. Впрочем… В любом случае это не выглядело «просто». – У отца брат имелся. Старший. Дядя Семен. Так их назвали: Семен да Степан. В деревне жил. Лавку держал. Да не шла у него чего-то торговля. Перебивались все больше. А когда батя на фронт уходил, отписал ему: дескать, приезжай с семьей, живи, на завод устройся. Ваське моему поможешь – не все же пацану одному мыкаться. Ну они и приехали. Дядька Семен. Тетка Дарья. Дочка ихняя Аленка. Данила – мелкий. Тесновато, конечно, стало. Квартирка у нас не то чтобы здоровенные хоромы была. Но ничего, в тесноте, да не в обиде. Только… Лишним я там оказался. Мешался им. Жрал много. Приносил мало. Одежда на мне быстро изнашивалась. А чего? Рос я ведь. А потом однажды выяснилось, что тетка в тяжести. Еще один ребеночек у них должен народиться. Вот дядя и сказал: «Иди-ка ты, Вася, подобру-поздорову. Руки есть, голова есть, взрослый уже – не пропадешь». Ну я и пошел. Не драться же? Сперва у друга жил, у Мишки, да он помер, а родня его к родственникам в Самару подалась. Один я остался. По ночлежкам мыкался. В таких местах ночевал… – Васька закусил губу, – тебе и знать про этакое не надо. С фабрики уволили: опоздал пару раз. Проспал. Воровать пришлось, чтобы с голоду не сдохнуть. Думал уже… совсем. А тут революция. Сначала – февраль. Ну… там еще неясно было. Затем – октябрь, большевики. Я как на одном митинге ихнего комиссара услышал, так и понял: мое. Или сейчас выплыву, или сдохну. Не хочу так больше. Не могу. Честной жизни хочу. Правильной. Вот и… Пошел записываться в Красную армию. Военным буду. Вот ты умный, книжки читаешь, скажи: ведь буду? Лесь серьезно кивнул, стараясь, чтобы не заметил Василий Степанович его подозрительно заблестевших глаз. Слаб что-то стал в последнее время Лесь. Жалостлив. Сентиментален. Отогрелся у чужого огня, что ли? – Обязательно будешь. Васька шмыгнул носом. Ему тоже тяжело дался рассказ, болезненно. Тут и до слез недалеко. Только не такой человек был Василий Степанович, чтобы жалеть себя дольше нескольких минут. Встал, повел плечами, словно стряхивая с них груз воспоминаний. – Чайку хлебнем? Лесь никогда не отказывался от чая: будь то настоящий черный из жестяной банки, пахучие травки, напоминающие о лете, или же просто крутой кипяток, горячей волной проходящийся по всему телу – сверху донизу. Главное, чтобы грело. И чтобы вдвоем. – Вась, а дядя? – А что дядя? Живет, небось. Здравствует. – Ты не ходил к нему? – Сам Лесь по своим родным страшно скучал. Даже во сне они ему снились. Иногда казалось: не выдержит, плюнет на все обиды и рванет первым попавшимся поездом – если не к родителям в Париж, то хотя бы к тетке в Краков. А там – будь что будет. – Зачем? – Поговорить. Посмотреть. Может, он все это время маялся? Родственники все же… – Родственники? – обычно спокойный Василий Степанович, всерьез заводившийся лишь тогда, когда речь шла о судьбах мировой революции, вскинул голову, яростно сверкнул глазами. – На отца как раз похоронка пришла. Я один-одинешенек остался. Тетка Дарья стол накрыла: за упокой. Выпили за помин души раба божьего, закусили. А как выпили, так мне дядька и сказал, чтобы я уходил. Отца-то он все же то ли боялся, то ли совестился, а тут… Ох, не просто так сверкали злые Васькины глаза! Не просто так Васька из-за стола ринулся куда-то к умывальнику, едва не запнувшись по дороге о древний расшатанный табурет. Да и чтобы не догадаться, круглым дураком требовалось быть. А Лесь дураком не был. Бросился за беглецом следом, обхватил упрямые плечи сзади двумя руками, на кровать увлек. Вспомнилось, как сам когда-то, после отъезда родителей, вот так же рыдал, и как утешала его няня Ядвига, утешала-укачивала на уютном, обитом потертым темно-зеленым бархатом старом диване. Бормотала на ухо что-то по-польски, молилась негромко. Разве что песен колыбельных не пела. Сейчас диван им бы тоже очень пригодился, однако здесь, в бывшей дворницкой, диванов отродясь не водилось – пришлось так. Лесь сел сам, усадил уже откровенно всхлипывавшего Василия Степановича рядом, притянул к себе, стал бережно укачивать, будто маленького, по волосам медным, сильно за последнее время отросшим, рукой гладить. Хотелось забрать чужие слезы, чужую боль. Да и не было уже, как теперь казалось Лесю, между ними ничего чужого. Только свое. Общее. Васька сначала сидел зажавшись, словно окаменев (не привык, чтобы жалели?), а затем отпустил себя, расслабился, привалился к Лесю всем телом, точно щенок, наконец-то поверивший, что этот вот человек никогда не причинит ему зла. Казалось, еще чуть — и начал бы хвостом тихонечко по лежанке постукивать. Жаль, не имелось у Василия Степановича такой полезной штуки, как хвост. (Был у Леся в детстве щенок, Чернышом звали, беспородный, бежевый, с черным всегда мокрым носом: приходил, приваливался боком к ноге, сопел доверчиво. Умер от чумки, так и не став взрослой собакой.) Плакать себе Василий Степанович позволил совсем чуть. Собрался, вытер глаза рукавом, встал – пошел умываться. Резко плескал в лицо холодной водой, сморкался долго и как-то… сердито. Потом докрасна тер лицо полотенцем. Лесь, чтобы лишний раз не давить и не напоминать о произошедшем (в том, что произошло нечто серьезное и важное, он даже не сомневался), тоже встал, кинул в печку полешко – вскипятить по новой уже успевший остыть чайник. Чай пили молча, пряча друг от друга глаза. Но почему-то казалось, что молчание, повисшее между ними двумя, по-настоящему теплое. А еще, как и чай, пахнет мятой, душицей, солнцем и летом. * * * Последние дни февраля, очевидно, в предчувствии надвигающейся весны, давались Лесю тяжело. Погода вела себя, словно та самая интеллигенция, которая до сих пор никак не могла определиться: за революцию она или решительно против? То обнимала иззябший Питер солнечными лучами, заставляя слезиться сугробы и проступать проталинами черные мостовые, то опять накрывала вымораживающим до самой сердцевины души холодом и колючим, льдистым снегом. Лесь, всю жизнь ненавидевший холода, ждал весны. Василий Степанович над ним откровенно посмеивался: какая еще весна в марте? Чай не на югах живем! Лесь ворчал, что еще немного, и он все-таки поедет в Париж. Там тепло. И вот-вот начнут цвести липы и каштаны. Василий Степанович спрашивал: что такое каштаны? Лесь непривычно путался в словах, стараясь как можно точнее передать ощущение от однажды пережитой им парижской весны, и отчаянно жалел, что не умеет рисовать. На улицах то чего-то громогласно требовали у новой власти, то стреляли, а Лесь рассказывал про цветущие каштаны. Однако в этот год март пришел в Петроград совсем не запахом весны и трепетными трепыханиями призрачных крыльев в районе лопаток, а восстанием в Кронштадте. Или, как сразу окрестили это дело газеты, мятежом. Первого марта Василий Степанович появился в дворницком подвале тревожный и мрачный. Похлебал, не глядя и, кажется, даже не чувствуя вкуса, сварганенную Лесем из всяческих имевшихся в хозяйстве остатков болтушку с яйцом. Хмуро уронил: – Ты меня не теряй. Я теперь не появлюсь долго. Осадное положение. Сам понимаешь… Лесь молча кивнул. Подмывало кинуться, вцепиться двумя руками, удерживать изо всех сил, умолять не уходить. Но ничего такого он, разумеется, делать не стал. Было уже. Не помогло. Может быть, диплом свой в университете Лесь так и не защитил, но уроки никогда не прогуливал и пройденного однажды не забывал. И уж это-то выучил в свое время на высший балл. – Жратвы я там принес, тебе покуда хватит, – продолжал между тем как ни в чем не бывало Василий Степанович. – Дрова есть, не замерзнешь. На работу не ходи пока. Мало ли… Думаю, в городе тоже стрельба будет. Посиди тихонько несколько дней. – Считаешь, быстро все закончится? – осторожно уточнил Лесь. Ему и хотелось верить в эти «несколько дней», и как-то не очень верилось. Лицо Василия Степановича враз сделалось холодным, словно окаменевшим, взгляд – мрачным. – Не боись! Мы этой контре разгуляться не дадим! Не девятнадцатый сейчас, чай! Лесь вздохнул. Может, и не девятнадцатый. Но Ваське вон во время обычной операции по охране складов от какой-то местной шелупони прилетело, до сих пор на левом боку предпочитает не спать – руку тянет. А тут – восстание. Ну или – пусть его! – мятеж. Василий Степанович одернул шинель, поправил на голове картуз со звездой, потопал ногами, проверяя: ладно ли накрутил обмотки? Вскинул на плечо винтовку, без которой вот уже с неделю домой не приходил. Прощаясь, протянул Лесю ладонь. – Бывай! И коли что… Не поминай… Лесь протянутую руку стиснул жестко, тряхнул, рыкнул совсем не свойственным для себя образом: – И не думай! Вернешься – я тут тебя буду ждать. Картошки пожарим. С салом. А когда за Васькой закрылась дверь, молча перекрестил ее, как всегда поступала няня Ядвига, желая уходящему легкой дороги. Василий Степанович такого религиозного самоуправства, само собой, ни в коем случае не одобрил бы, если б узнал, но у каждого своя вера. А Матерь Божья… за ним обязательно присмотрит. Нужно просто верить. * * * Конечно же, на следующее утро Лесь побежал в университет. Хотя очевидно было, что, пока город находится на осадном положении, никаких занятий проводиться не будет. Да и в библиотеку за книгами народ тоже явно валом не повалит. И все же… Он не мог остановить то, что происходило сейчас в Кронштадте. Не мог ничего предпринять, чтобы Василий Степанович остался дома, попивая чай и рассуждая о победе мировой революции. Не мог перехватить пулю, которая – не дай бог! – именно сегодня полетит во внезапно ставшего таким важным человека. Но он мог хотя бы попытаться сделать вид, что жизнь продолжается. Мог всей душой поверить, что, если этот самый вид делать как можно упорнее и с подобающим актерским мастерством, беда пройдет мимо. И чаша сия минует его, Леся, Василия Степановича и весь этот серый, укрытый свинцовыми тучами город. Впрочем, честно признаться, на город Лесю было по большей части откровенно плевать. Сидеть же, как велел Василий Степанович, в подвале оказалось совершенно невмоготу. И Лесь двинулся на Университетскую набережную. Сердце находилось не на месте, а вообще черт знает где. Словно бы сам он внезапно превратился в одно сплошное, лишенное внешней защитной оболочки сердце. В каждом встречном солдатике с винтовкой виделся Васька. Патрули, сурово маршировавшие мимо, вызывали острое желание идти рядом и что есть мочи вглядываться в чужие хмурые лица: вдруг да повезет? С Лесем уже случалось такое – «сердце без шкуры» – несколько раз за всю его не очень долгую жизнь. Первый раз, когда у него на руках умер беспородный щенок с глупой кличкой Черныш. Второй раз, когда отец сказал: «Ты мне отныне не сын». Третий… Про третий даже вспоминать не хотелось. И вот – сейчас. Правда, Лесь изо всех сил надеялся, что это – только дурное предчувствие. Что ничего с его Васькой не произойдет. С его Васькой? Сколько уже длится их «вместе»? Две недели? А представлялось, что вечность. Вдруг кто-то там, наверху, решит, что этого чересчур много, как говорит Василий Степанович, «по самую маковку»? В библиотеку пришлось привычно пробираться через заветную калитку, с черного хода. В здании было тихо и холодно, лишь кое-где горел свет: в читальном зале – пара ламп на столах, на лестнице, в подсобке. Точно сотрудники библиотеки так же, как и Лесь, перебежками-перебежками, все же добрались сюда – в уютную тишину старых стен, наполненных запахом книг и мягкими шагами местных кошек, стремительными тенями скользящих мимо стеллажей. Лючия Альбертовна встретила Леся неласково. Оторвалась от картотеки, которую перебирала своими сухими, изломанными артритом пальцами, взглянула на него поверх очков в тяжелой, страшно не шедшей ей роговой оправе. – И зачем вы пришли, молодой человек? – Доброе утро, – вежливо поздоровался Лесь, протягивая к печке иззябшие на улице руки. Захваченные вместе с пальто из прошлой жизни кожаные тонкие перчатки в питерские морозы не слишком-то спасали, хотя и вкупе с карманами несколько отсрочивали грозящее обморожение. – Не уверена, что оно нынче такое уж доброе, – пробормотала начальница, снова возвращаясь к своим карточкам. – Я же просила: пока это, – она повела головой в сторону окна, – не кончится, сидеть дома. И все сидят. Кроме некоторых излишне самостоятельных мальчиков. Лесь улыбнулся. Все-таки приятно, что на земле существует кто-то, для кого ты – взрослый и даже излишне самостоятельный – по-прежнему просто мальчик. – Да кому я нужен? Там сейчас проблемы посерьезнее. «Там сейчас Васька», – этого, разумеется, он вслух не произнес. – Вот именно, – вздохнула Лючия Альбертовна, – потому и стоит сидеть дома. Когда серьезные проблемы – легко можно оказаться случайным прохожим, подвернувшимся под случайную пулю. Великие вершат судьбы мира, а гибнут… Это только в стихах хорошо звучит про «блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые», а в жизни… – Ну а сами-то! – попытался свести все к шутке Лесь. Уж больно у него при каждом упоминании выстрелов и смертей неладно делалось внутри. И опять начинало толкаться тревожно: «Васька!» – Сидели бы дома да внуков нянчили. Внуков у Лючии Альбертовны имелось аж трое. И все они, а также и дочь со своим мужем, жили в большой профессорской квартире на Каменноостровском. Сама Лючия Альбертовна вдовела еще с дореволюционных времен, но, похоже, денег, оставленных ей покойным мужем (между прочим, известнейшим в прошлом в Петербурге архитектором), вполне хватало на безбедную жизнь до и на достаточно устойчивую после революции. Детей и внуков Лючия искренне обожала, но, пожалуй, самой главной ее страстью стали все-таки книги. Которые она, в силу своей профессии, не только читала, но и подклеивала, чистила, расставляла по полкам, с совершенно неожиданными для ее лет резвостью и грацией взбираясь на верхние площадки узких деревянных приставных лесенок. – Внуков и без меня найдется кому нянчить. Нянек – толпа целая, – Лючия Альбертовна поджала и без того тонкие от возраста губы и резко выдернула из ящика какую-то невезучую карточку. – А здесь я – на своем месте. Ну так что вы примчались, сударь? Лесь помотал головой. Сказать правду он не мог. Врать – не хотел. Оставался единственный, никогда не подводивший его способ: отвечать вопросом на вопрос. – Газеты свежие есть? Лючия удивленно изогнула бровь. Ох, как же она все такое умела, эта восхитительная женщина! Поджать губы, изогнуть бровь, взмахнуть ресницами… – Интересуетесь официальной версией, Леслав? Он интересовался сейчас любой версией. Главное, чтобы не пустота. Не неизвестность, кислотой разъедающая сердце. – Так никакой другой ведь нынче и нет, Лючия Альбертовна. – Как же так? А слухи? Именно ими – всем ведомо! – земля полнится. Лесь не любил слухи и даже, пожалуй, боялся их. Правды там обычно встречалось чуть, зато преувеличений и передергиваний… Ну нет! Пусть уж лучше официальная версия. – Слухи – слухами. А мне бы газетку. – «Известия Петроградского совета» подойдут? Там, в зале, гляньте. Сегодня Федор Ильич забегал, вроде бы принес. Большой энтузиаст печатного дела, – последняя фраза была произнесена таким тоном, что не оставалось ни малейших сомнений: ни недавно поступившего в библиотеку на должность заведующего отделом периодических изданий товарища Брунькова, ни его увлечения идеологически выдержанной партийной периодикой тут не одобряют. Кстати, именно с его легкой руки в печи время от времени сгорали подшивки газет какого-нибудь девяносто второго или, к примеру, девятого года. Лесь Брунькова защищать не стал. Еще чего! Просто, пробормотав: «Спасибо!» – ринулся в читалку. Газеты, впрочем, писали все то же: осадное положение в Петрограде и Петроградской губернии. Речь товарища Ленина на X съезде партии большевиков в Москве. Крестьянские восстания в Тамбовской и Воронежской губерниях, на Среднем Поволжье, Дону, Кубани. Также неспокойно в Средней Азии и на Кавказе. «Прогнило что-то в датском королевстве…» – угрюмо подумал Лесь. Однако впадать в окололитературные игрища совершенно не хотелось. Где-то там, в гремящей далекими выстрелами снежной дымке, был Васька. Его Васька. И приходилось почти до боли стискивать зубы, представляя, что один из этих далеких выстрелов может оказаться направленным в него. – Шли бы вы все-таки домой, Леслав, – сказала, кладя ему на плечо свою невесомую сухонькую руку, Лючия Альбертовна. – Толку нынче от вас… – последнее прозвучало мягко, вовсе не упреком. Лесь встрепенулся, мгновенно выныривая из ставших совсем уж безнадежными мыслей. Что он будет делать дома, в мрачном своем подвале, где даже в солнечные дни царит сумрак? Плакать? Ждать? Потихоньку сходить с ума? Нет уж. – Не хочу домой. Ведь есть же у нас чем заняться? С картотекой вам помочь? Там, по-моему, долгов накопилось по поступлениям и списаниям. – Э нет! – Лючия Альбертовна улыбнулась. – Вы в вашем нынешнем состоянии, Леслав, в картотеке наворотите такого, что и ваши правнуки не расхлебают. Лучше уж я сама. А вы… Займитесь реставрацией книг. Там, в углу фонда, целая гора уже набралась – подклейки и прочего ухода требуют. А то пустят наших бедных старичков… – губы ее неодобрительно скривились, – на растопку. Весь день Лесь послушно разбирался с книгами: старательно варил на печке в специальной кастрюльке из еще до революции заготовленного в каких-то невообразимых масштабах сырья рыбный клей (начальница морщила нос на резкий запах, но терпела), клеил, резал, по возможности избавлялся от карандашных надписей на полях. Работа была медленной, кропотливой, отлично занимала руки, но, к сожалению, оставляла просто бездну свободы для нехороших мыслей. Домой его Лючия Альбертовна выставила еще засветло – в районе четырех: на улице едва-едва стали проступать сумерки. – Время неспокойное, мальчик. Идите уже. – А вы? – А меня встретят. И действительно: стоило им спуститься по скрипучей черной лестнице вниз и выйти к калитке, как с другой стороны от нее образовался высокий молодой человек крепкого телосложения – зять Лючии Альбертовны. «До дома доберутся», – с облегчением подумал Лесь. Впрочем, дела теперь обстояли так, что не оставалось абсолютной уверенности ни в чем. – Завтра придете? – совершенно безнадежно уточнила начальница. – Завтра же четверг? Приду, – кивнул Лесь. – Ну смотрите, воля ваша. Книжек неподклеенных, конечно, вам надолго хватит. «На все эти окаянные дни», – так и осталось непроизнесенным, но лишенное оболочки сердце, в которое нынче превратился Лесь, услышало. «Окаянные дни» – иначе и не скажешь. * * * Домой на Столярный Лесь добрался без приключений. Просто шел себе вперед – медленно и упрямо, словно какой-нибудь ледокол, раздвигающий носом льды. Не слышал ничего, не видел, не смотрел по сторонам. Даже замерзнуть толком не успел, хотя промозглый влажный ветер завывал в переулках и хлестал по щекам – дай боже! «Как там Васька?» Странно, но в обычное время Лесь почти всегда про себя звал своего сожителя вежливо: Василий Степанович. Забавно, конечно, оно выглядело, если учесть, что было тому Василию Степановичу всего девятнадцать лет. Но… Хозяин – барин. Как представился в первый раз, так и остался. Лишь иногда где-то глубоко внутри всплывало теплое: «Васька». А вот сейчас, когда завертелось все и непонятно стало, куда вывернется и доведется ли свидеться снова… Никаких серьезных отчеств на язык не шло, только тревожно и нежно: «Васька». Дома Лесь сразу же привычно растопил печь и водрузил на нее ведро с водой – подогреть для помывки. Сам он мылся совсем недавно и дефицитное мыло старался по возможности беречь. Но что, если Васька придет? Ему, наверное, после… всего вот этого сполоснуться захочется? К вечеру вода остыла и была использована по назначению – в умывальник. Но на следующий вечер Лесь опять громоздил тяжеленную тару на плиту: а вдруг Васька все-таки придет ночевать? А вдруг? А вдруг?.. Васька не появился. Петроград с каждым днем все больше становился похож на прифронтовой город. Пятого марта даже упрямый Лесь не пошел на работу, ибо, судя по всему, какой-никакой инстинкт самосохранения у него имелся. Ел очень мало – экономил оставшиеся продукты. Хлеб кончился, пришлось перейти на картошку. Заваривал себе пахнущие летом травки – вспоминал, как чаевничали, бывало, вместе с Васькой. Шестого все-таки выполз на улицу: достать газету, отовариться своим, пусть и невеликим, пайком. Кое-как, перебежками, таясь непонятно от кого и немного стесняясь собственных страхов, добрался до библиотеки. Пусто, холодно, людей и света нет. Налил воды котам, пообщался с внезапно решившей осчастливить его своими милостями Милькой. Таким же макаром вернулся домой. После, чтобы хоть чем-то занять руки, вымыл бывшую дворницкую – от пола до потолка. Даже вековую паутину из темных углов вымел. К вечеру озаботился стиркой. Перестирал все грязное белье: и нательное, и постельное, включая драгоценные Васькины полотенца. Упал замертво и в кои-то веки спал как убитый. Утром гладил плохо высохшее за ночь древним закопченным утюгом, обжигался и матерился, чувствуя себя усердной, трудолюбивой прачкой. Зато мог с гордостью сказать, что ничего не прожег, разве что на наволочке желтая подпалина от утюга образовалась. Внутренний эстет Леся по поводу подобного безобразия весьма огорчился, но Лесь велел ему заткнуться: не до красоты! Седьмого марта город содрогнулся от звуков артиллерийской канонады – обстреливали Кронштадт. На следующий день начался штурм. Лесь перестал спать. Стоило закрыть глаза, под веками, словно на старой поцарапанной пленке в синематографе, проступали кадры: вот Васька бежит вперед с раскрытым в яростном крике ртом и, точно захлебнувшись, спотыкается, падает на землю, скребет снег скрюченными пальцами… И медленно растекающаяся из-под его тела кровь – красная на белом. Штурм провалился. По улицам Петрограда везли убитых и раненых. Лесь судорожно вспоминал молитвы, которые учил в детстве. Даже добрался до церкви Успения, куда раньше ходила Ядвига. Далековато, разумеется, но почему-то показалось: там вернее дойдет до адресата. Поставил свечку Пресвятой Деве Марии и Сыну Ее. Помолился в темном, гулком, пустом и стылом соборе. Долго стоял, пытаясь понять: стало ли легче? Услышали ли? Так и не понял, возвратился домой. Снова грел на печке воду в металлическом ведре – ждал Ваську. Живого Ваську, не мертвого. Ночью опять почти не спал: снились едущие мимо бесчисленные подводы с телами и рука – знакомая рука, свесившаяся с одной из них – с обгрызенными ногтями и веснушками. В пять утра Лесь не выдержал: зажег лампу, сел читать Белого. Все то же: город, одиночество, смерть… Бился в дачное окно куст… Шли дни. Васька не появлялся. Лесь чувствовал, что от ожидания медленно сходит с ума. Перестал бриться, зеркало старался из несессера не доставать: пугало собственное отражение. Похоже, даже месяц назад, когда Василий Степанович буквально на себе приволок подыхающего от голода Леся в этот подвал, выглядел Лесь гораздо лучше. Хоть и бледный, с синяками под глазами, а живой. А сейчас… Сейчас Лесь сильно подозревал, что взгляд у него стал либо безумным, либо совсем уж мертвым – стылым. Что будет, если все закончится, а Васька не вернется, не хотелось думать. Лесь ведь, идиот самовлюбленный, не сподобился полюбопытствовать у него, в каких именно казармах их отряд расквартирован. Только и знал, что командира роты зовут Михалыч. Вот и ищи теперь по такому дурацкому признаку, Пинкертон! Василий Степанович вернулся двадцать первого числа. (Лесь начертил на листке из тетрадки сетку календаря и старательно зачеркивал каждый прожитый день.) Последние два дня до его прихода дались Лесю особенно тяжело. Про полное подавление мятежа было доведено до всеобщего сведения девятнадцатого. Почему-то казалось, что Васька, будь он жив, объявится дома, едва лишь все закончится. А тут… еще пара суток. Пришел он затемно. Несмотря на горевший в окнах свет, не постучал – открыл дверь своим ключом. Ввалился – страшный, закопченный, покрытый коркой крови и копоти. Молча опустился на пол прямо у порога. Совершенно онемевший от счастья Лесь, с трудом выталкивая сквозь губы непокорные слова, даже поздороваться забыл, быстро спросил: – Мыться будешь? Василий ответил: – Буду. Лесь выволок на середину комнаты помывочный таз, дождавшееся-таки своего часа ведро с горячей водой, ковшик, мочалку и мыло. – Тебе помочь? – Сам справлюсь. Лесь кивнул и занялся ужином. Впервые не хотелось (хотя бы одним глазом) смотреть или представлять себе что-нибудь этакое. Внутри, точно в пустом ведре, билась гулкая пустота. Сердце же, казалось, сдулось, словно детский воздушный шарик, и перестало существовать вовсе. Ужинали молча. Ни вопросов, ни рассказов. Последняя, припрятанная аккурат ради такого вот торжественного случая картошка, сваренная и посыпанная крупной солью, медленно остывала в тарелках. Впрочем, пусть и без особого энтузиазма, но в итоге съели все. – Хлеб твой – совсем дрянь! – заметил, дожевывая второй кусок, Василий Степанович. Лесь пожал плечами: а что? Дрянь и есть. Половина – мука, половина – опилки. А когда улеглись, привычно прижавшись друг к другу для сохранения тепла под разноцветным лоскутным одеялом, Лесь наконец осмелился спросить: – Ты домой как, надолго? – Завтра – обратно в казармы, – уже в полусне отозвался Василий Степанович. – А там? – Там – как пойдет. Лесь подумал немного и решительно обхватил засопевшего сонно Ваську поперек груди, обнимая, притискивая. Завтра будет завтра. А сегодня… Сегодня все хорошо.
936 Нравится 361 Отзывы 387 В сборник
Отзывы (14)