Двенадцать

R
Завершён
936
24
автор
Severena бета
Фэндом:
Размер:
183 страницы, 69 534 слова, 13 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
936 Нравится 361 Отзывы 387 В сборник

6. "Останься пеной, Афродита..."

Настройки
* * * Лесю было сильно не по себе. Прогулка с Василием Степановичем по закоулкам (а также крышам) памяти оставила в душе ощущения странные и даже тревожные. Словно все эти годы он жил, отгородившись мощной – выше неба! – стеной от себя вчерашнего, только изредка допуская в сердце отдельные счастливые воспоминания. А тут океан все-таки смыл плотину, и оказалось: все циклопические постройки – всего лишь незатейливый вал, возведенный ребенком из влажного прибрежного песка. Правда, самому себе он лгать никогда не умел: все началось гораздо раньше. Крыша стала чем-то вроде последней соломинки, переломившей хребет верблюда. (Крыша – «соломинка», – Корецкий, что у тебя нынче с метафорами?) Он ведь и прежде знал, что не просто так не вовремя очнувшееся от долгого стылого сна тело гонит его по утрам из их общей с Васькой постели. Страшнее утренних неудобств (бороться с которыми великолепно, кстати, помогали водные процедуры из напрочь выстывшего за ночь рукомойника, растопка печки и вынос поганого ведра) была совершенно сокрушающая, накрывающая гигантской волной нежность. Что уж! Лесь отлично помнил симптомы и не мог их не опознать на этот раз. И дурак бы опознал. Держать за руку, подставлять плечо под стремительно тяжелеющую от усталости голову, мысленно разглаживать суровую морщинку между медных бровей, смотреть, как трепещут во сне веки… А улыбка? Когда Василий Степанович улыбался, как будто всходило солнце. И Лесь вовсе не собирался стыдиться затасканных сравнений. Он, собственно, никогда и не притворялся поэтом. Справедливости ради следует сказать, что в эти дни он вообще не думал (и даже не мечтал) о чем-то радикально большем. (Пусть истосковавшееся по близости тело и бунтовало против подобных установок.) Лесь умел говорить себе: «Нет». Василию Степановичу, чтобы прийти в себя от ужасов окружающей его действительности, требовались отнюдь не эротические кошмары, а тепло и уют. Что же! Лесь был вполне готов к роли заботливой хозяюшки, лучшего друга и старшего брата. А с физиологией он как-нибудь справится. Отличная, кстати, идея – ранний завтрак. А Васька пускай еще капельку поспит. И Васька спал. А Лесь смотрел на него – и не мог насмотреться. Знал: промелькнет минута-другая – и тот вскочит, мгновенно просыпаясь, точно что-то включилось у него внутри, как лампочка, умоется, оденется и помчится в свои казармы, где и застрянет на бог весть сколько времени. А Лесю останется лишь ждать да нервно прикусывать костяшки пальцев. Потому что ничего иного ему не дано. Ждать. Этому искусству он за страшные дни Кронштадтского восстания (или мятежа?) выучился в совершенстве. Чуть сам не сдох, но определенно выучился. К тому же так надолго Василий Степанович из дому уже не пропадал – максимум на неделю. Но и этого хватало, чтобы начать медленно сходить с ума. Ведь понятно же было: случись что – его даже не известят. Он же не родственник. Вообще никто. Мысли о том, чтобы наконец съехать – и не из подвала, а к чертовой матери из страны – возникали с завидной частотой. «Все налаживается. Вот уже и НЭП объявили. А когда наладится, зачем я ему буду нужен? – думал Лесь. – Казармы отстроят. Васька, глядишь, учиться пойдет. В командиры выбьется. Он сможет, он талантливый. И сильный. Молодой еще, но это проходит, как я слышал. А в той, другой, жизни я для него стану не просто лишним, я ему мешать стану. Кандалами сделаюсь на ногах. Каторжными. Хочу ли я превратиться для него в обузу? Вот уж нет. Ни за что! Стал бы крыльями, да кто же мне позволит? Нет, надо уезжать. Польша теперь поднялась, независимость получила. Тетушка будет счастлива. Младшие кузены уже совсем взрослые. Девочки, наверное, замуж вышли. Как там у них сейчас?..» На этом Лесь обыкновенно свои размышления решительно прерывал. Зачем обманывать самого себя, притворяясь, будто тебя волнуют Париж или Польша, если по сути – только одно и есть: Васька, Васенька… Василий Степанович. С обкусанных костяшек пальцев никак не желала сходить корочка засохшей крови. Из сердца никак не желала исчезать нежность. Так и жили. Правда, кое-что все-таки радовало: весна. К концу апреля полностью растаял снег, высохли улицы. Вот-вот на деревьях в парках должны были брызнуть листвой почки. Лесь всерьез раздумывал: не выбраться ли им с Василием Степановичем в Царское Село? Раньше Лесю нравилось гулять там весной. Кстати, куда больше, чем в чересчур официальном, на его взгляд, Петергофе. Пригородные поезда худо-бедно ходили. Только, к сожалению, свободные от службы дни выпадали у Васи напрочь непредсказуемо. А Лесь бы ему там в свое удовольствие Пушкина почитал… Или ту же Ахматову… «Смуглый отрок бродил по аллеям…» А может, Мандельштама? «Поедем в Царское Село!» Василий Степанович хорошо слушал. Внимательно. Если что было непонятно – не стеснялся задавать вопросы. Иногда, отвечая на них, Лесь и для себя что-то новое открывал. И сам поражался: как так? Столько лет строки эти помнил, в любой момент мог наизусть выдать, а такой интересный нюанс проскользнул буквально мимо сознания. А Васька взял, потянул за хвостик – и в голове Леся совершенно чудную метафору раскрутил. Хотя даже и слова-то такого не знал – «метафора». Как, например, недавно произошло с все тем же Мандельштамом. Спокойно дышат моря груди, Но, как безумный, светел день, И пены бледная сирень В черно-лазоревом сосуде… Лесь в этом стихотворении сильнее всего любил последнее четверостишие, начинавшееся с: «Останься пеной, Афродита…» Тут у него аж дыхание от восторга перехватывало. А вот вторая строфа как-то привычно скользила мимо сознания. Но стоило Ваське пробормотать чуть обиженно: «Ничего не понимаю. Смутно твой поэт как-то пишет. Вот это, например, что?» – и потянуло разжевать, растолковать, поднести к глазам на ладонях расцветающую красоту. Так и стал объяснять: про море, у которого волны – как женская грудь, изгибом, только их много и все дышат, вздымаются-падают. И про пену, похожую на охапку белой влажной сирени, которую поставили… куда? В вазу. В огромную вазу цвета моря. Со всеми положенными асимметричными завитушками в стиле модерн. Море и есть эта ваза для цветов. Просто очень большая. К концу его объяснений и размахиваний руками Василий Степанович уже не хмурился. Наоборот, улыбнулся и сказал: «Жаль, я не рисую. Это бы интересно получилось нарисовать». Лесь, кстати, даже расстроился слегка, мгновенно представив подобную иллюстрацию. «Совсем-совсем не рисуешь?» – «Абсолютно». – «И я». – Никогда не был на море. Ну… На таком. Теплом. Лесю хотелось бы пообещать, что он свозит Василия Степановича на море. Хотя бы в Крым, в обожаемый Коктебель, если уж не в Италию или на Лазурный берег. Но он привык выполнять свои обещания, а это… – Съездишь когда-нибудь. Жизнь-то – длинная. – Думаешь, длинная? – тоска в Васькином голосе плескалась густая, тяжелая – хоть ложками черпай. Еще бы! Они ни разу не говорили о произошедшем с Василием Степановичем тогда, в марте, на кронштадтском льду. Но не догадаться было сложно. – Длинная. Непременно длинная. В ответ Василий Степанович только шевельнул плечом. Не поверил. Да и кто такой, спрашивается, Лесь, чтобы ему верить? Вообще, в последнее время стало отчетливо видно, как в Ваське что-то сломалось после Кронштадта. Оно и не удивительно, если даже Лесь, оставаясь, по сути, всего лишь пассивным созерцателем событий, едва не сошел с ума от картин, которые подкидывало ему его богатое воображение. А уж как досталось тому, кто оказался там, прямо в центре… Ваське в его девятнадцать… Теплое море, насколько понимал Лесь, было бы очень кстати. Но где его взять? – Хочешь, я тебе историю расскажу? Ее написал еще в прошлом веке французский писатель Жюль Верн. Начинается все с того, что моряки поймали акулу. А у нее в желудке нашли бутылку. История была длинной – не на один вечер. Лесь пересказывал любимую книгу своего детства и с тайной улыбкой смотрел, как постепенно оттаивают Васькины глаза, как внутри него снова включается свет. Имелся, конечно, и другой вариант: просто притащить из библиотеки книжку. Пусть сам читает. И для самообразования полезно. Но свободного времени у Василия Степановича никогда не водилось с избытком, а рассказывать получалось и за едой, и перед сном – как сказку. Или все-таки Лесь был в чем-то законченным эгоистом. Нравилось ему, как слушал его Васька. – Ты сегодня домой придешь или опять в казармах ночуете? – Как сложится. Ты сильно не жди, ужинай. «Не ждать» Лесь не умел. Особенно по выходным. На неделе работа почти приглушала тревогу, отвлекала мысли на себя. А вот когда случалось сидеть целый день дома… Как Василия Степановича за порог провожал, так и начинал ждать. Пытался однажды напроситься в попутчики («Кстати, и прогуляюсь!»), но получил категоричный отказ: «Извини, но без тебя я иду много быстрей». Задерживал его Лесь, значит. В этот день, распрощавшись с Василием Степановичем и привычно перекрестив уходящего в спину, как раньше делала с ним самим няня Ядвига, он решил: «Довольно! Нужно брать себя в руки. На улице весна? Весна. Туч нет, дождя вроде бы не предвидится. Пойдем гулять. На Невский». В прошлом, до революции, в веселые студенческие годы, это считалось универсальным лекарством от всех бед: выйти на Невский, смешаться с толпой, профланировать мимо модных магазинов, поглядывая на себя в сияющие стекла витрин: ах, до чего же хорош, стервец! Подумать: не начать ли красить губы? Это так по-декадентски! Так... эпатажно! А что? Футуристы вон цветы и молнии на щеках себе рисуют – и тоже на Невский. В желтых кофтах. Шокировать почтеннейшую публику. Лесь, разумеется, не футурист, но все же… «Пощечина общественному вкусу» – звучит гордо. Зря он, конечно, в воспоминания ударился! Еще бы вкупе процитировал и про реку Гераклита, в которую нельзя вступить дважды, потому как «на входящих в те же самые реки притекают в один раз одни, в другой раз другие воды». А иногда и не воды, а грязь и ил. Не обнаружилось на Невском праздношатающихся гуляк, не сверкали витрины закрытых нынче магазинов, люди шли торопливо, слегка ссутулившись, словно боясь привлечь к себе излишнее внимание. Действительно! Так вот привлечешь, а тебе: «Гражданин, пройдемте! Ваши документики!» Тут не до эпатажа. – Лесь! Леська! Ты ли это?! – на него набежали сзади, затискали, закружили. Будто их (набежавших) имелась целая толпа. – Варька! Какими судьбами?! Ты же была в Москве! Карие глаза, черная челка – до бровей, «под Ахматову», чуть слишком длинный, ежели придираться, но вполне художественно вылепленный нос, улыбчивые губы. Все такая же, как и – страшно сказать! – почти три года назад. Варенька Милетина. Варюшка. – Была, – все еще держа Леся за руку, подтвердила Варя. – А теперь вернулась. С полгода уже. – Чего не пожилось? – Лесь галантно округлил локоть, предлагая своей даме неспешный совместный променад. «Променад» и «дама» даже звучало сейчас странно. Впрочем, они и раньше не вкладывали в свои отношения ничего особо серьезного. Варвара, солидно кивнув, предложенную руку приняла. Дальше шли уже вместе, старательно попадая друг другу в шаг. – Там, в Москве, нынче столица. Говорят, самая жизнь. – Отчего же не пожилось? Пожилось, – небрежно тряхнула челкой Варя. – Только все равно там не так. Тесно, скучно. Брюсов – это вам не Блок. Лесь засмеялся. Как давно! Боже милостивый! Как давно он не беседовал с кем-то понимающим вот об этом всем: о московских и питерских школах символизма, о том, что «Брюсов – не Блок». И как же, оказывается, ему всего этого отчаянно не хватало! Как будто снова запахло весной четырнадцатого, когда они познакомились с мадмуазель Милетиной на каком-то поэтическом выступлении в «Бродячей собаке». Лесю стукнуло шестнадцать, и он считал себя безумно взрослым. Одно слово: «Юноша бледный со взором горящим…» Варвара была его старше аж на два года и потому смотрела на наивного поэтического мальчика чуть сверху вниз, слегка подавляя его своими дерзостью и взрослостью. Уже тогда она от души презирала модные турнюры и шляпки и училась курить папиросы, вставляя их в длинный мундштук карельской березы, отделанный серебром. Курить не получалось – после каждой затяжки она ужасно кашляла, но утверждала, что виноват во всем слишком крепкий табак. А еще она пила уксус, чтобы придать своему свежему, юному и оттого розовощекому лицу правильную декадентскую бледность. И однажды пыталась стреляться от несчастной любви, но, к счастью, пистолет дал осечку, и все обошлось испугом и содранной на виске кожей. – А как там твоя Инна? Варвара помрачнела, сбила шаг. Видимо, за минувшие годы тактичности у Леся, вечно лезущего куда не просят, ничуть не прибавилось. – А она уже не моя Инна. Она замуж вышла в прошлом году и уехала с мужем в Америку. Танцевать «русский балет». Практически Павлова. Ее муж – американец. Знаешь, много денег и много связей. – Прости. – Да ничего. Отболело уже. Никогда она не умела толком врать, его Варька. «Отболело», надо же! – А сейчас ты как? – А сейчас – никак. Родители блудную дочь обратно приняли без восторга. Но живем неплохо. Отец ветеринар при любом режиме хорош. Лошадей Красной армии лечит. Я в Дом литераторов пристроилась – на машинке стучу, с великими общаюсь. Сам Николай Степанович ходит, мартовским котом мурлычет, глазами своими разными играет. Осип Эмильевич в столовой намедни булочку украл мимоходом. Булочка, между прочим, была с изюмом. Я таких сто лет не ела. А тут… стоило за ложкой отлучиться… – Обиделась? – улыбнулся Лесь, представив себе Мандельштама, ворующего у Варвары булочку. – На Осипа Эмильевича?! – хихикнула Варя. – Да ты шутишь! Я ему на следующий день еще и свой компот отдала. Просто так. Ахматову недавно видела. Не похожа она на меня абсолютно. Это была их старинная забава: сравнивать Варю с Ахматовой и делать выводы не в пользу последней. Кстати, Варвара тоже стихи сочиняла. Когда-то говорили, что весьма недурные. Лесь своего мнения в данном вопросе не озвучивал – тут он был совсем уж необъективен. Впрочем, ему Варенькины стихи нравились. – Пишешь? – Еще бы! Знаешь, как из нас, женщин, лирика прет, когда у нас все плохо? Страдаем – пишем, счастливы – тишина. – А в Москве писала? – У-у-у! – рассмеялась Варвара. – В Москве я не просто писала. В Москве я у самого Брюсова стихосложению училась. Проникалась, так сказать, тайнами ремесла. Представляешь, он нас учил писать про чернильницу. – Про что? – Про чернильницу. Почти наизусть его тогдашнюю речь помню: «Вдохновение может прийти или нет, а уметь писать вы обязаны. Вот чернильница. Я не спрашиваю с вас вдохновения, а написать грамотное стихотворение о чернильнице вы можете!» – И все писали? – недоверчиво уточнил Лесь. Чернильница, надо же! Он бы не справился. – Роптали, конечно. А Валерий Яковлевич этаким менторским тоном: «Вы не стихи пишете сейчас – вы решаете задачу на стихосложение. Техника нужна для того, чтобы владеть своими силами, когда придут к вам настоящие стихи». – Почитаешь про чернильницу? Варвара дернула рукой, словно хотела отмахнуться, поджала губы. – Сожгла. Когда от меня Инна ушла, все стихи – в печку. Сорвалась. Эфир нюхала. Спирт пила. Спала со всеми мужиками подряд. Доказывала, что без нее – могу. – Доказала? – осторожно спросил Лесь, успокаивающе поглаживая лежащее у него на сгибе руки узкое запястье без перчатки. – Остановилась вовремя, – вздохнула Варвара, шмыгая своим слегка покрасневшим утонченным носом, которому откровенно не хватало знаменитой Ахматовской горбинки. Справедливости ради следовало отметить, что на улице все же до лета было еще далеко. К тому же набежали тучи, и, кажется, начал накрапывать дождь. Привычно не готовый после зимних снегов к подобным выкрутасам природы Лесь пожалел об отсутствии в его теперешнем быту элементарного зонтика. Прежде он бы просто позвал Варвару в кондитерскую посидеть в тепле за чашечкой чая или кофе. Или хотя бы в ту же «Бродячую собаку», где всегда было по-сумасшедшему весело. (Они с Варей успели побывать там всего пару раз.) Да чего уж там! «Привал комедиантов» уже закрыли. Да и с деньгами у Леся нынче не густо… Он печально взглянул на темные, по большей части заколоченные окна Гостиного двора и все-таки решился. – Слушай, а пойдем ко мне? Чай есть, хлеб есть, даже сахар имеется. Варвара мгновенно отвлеклась от своих мрачных дум, вскинула голову, и глаза ее зажглись привычным любопытством. Она вообще раньше любила приговаривать: «Я любопытна, как хорек!» А на вопрос Леся: «Почему именно хорек?» – загадочно улыбалась: «Ну… или сорока. Сорока-воровка! Смотри, украду твое сердце! Оно у тебя ведь из чистого золота». – Ты все там же, в отчем доме? – Варвара была в курсе сложных взаимоотношений Леся с родителями, и сейчас в ее голосе прозвучал не только вежливый интерес, но и живое участие в судьбе друга. Сразу захотелось разнюниться, прижаться щекой к мягкой девичьей груди и пожалиться-поплакаться от души, как давно уже не получалось, учитывая обстоятельства. Но не посреди же Невского, в самом деле! Как-то совсем уж не комильфо. – Нет, у друга. Тут недалеко. – У дру-у -уга?! Лесь демонстративно тяжело вздохнул. Вот и объясняйся теперь!.. – Просто друг. Товарищ и почти что брат. Добрый самаритянин, подобравший и обогревший бездомного меня, когда я буквально пал к его ногам. Дом, конечно, не хоромы, но там есть печка. – А хозяин… – А что хозяин? – Не против, что ты водишь туда… барышень? – Варька всегда была такая – язык без костей. – А я и не вожу, – Лесь едва удержался от того, чтобы вовсе уж по-детски не показать ей язык. – Ты первая… барышня. И не барышня – тоже первая. – Живешь монахом? – за легкомысленным Варькиным тоном скрывалось нечто гораздо более серьезное. Врать ей Лесь не умел, да и не считал нужным, потому лишь пожал плечами. – С тех самых пор. Ну… Ты знаешь. – Да ты что?! Правда? Леська, ты меня пугаешь. Пошли скорее – жажду подробностей. И они не просто пошли, а почти побежали, как когда-то – молодые и счастливые, похожие на держащихся за руки влюбленных. И злобный, ставший вдруг не по-весеннему ледяным питерский ветер не бил им в лицо, а подталкивал в спины, будто соучастник. * * * – А у вас тут атмосферно! – хмыкнула Варвара, грея озябшие ладони о кружку с чаем. У Леся с Василием в хозяйстве имелось теперь целых три кружки: его, Васькина и гостевая. Почти что чайный сервиз на двенадцать персон. – Сразу хочется цитировать Короленко. – Не люблю Короленко… – блаженно жмурясь в привычном уже домашнем тепле, отозвался Лесь. – Весь этот реализм… – Ну да, тебе романтики подавай и разной прочей декадентщины. Как насчет Гюго с его «Отверженными»? – Ты еще Достоевского вспомни!.. – И вспомню! – когда подруга садилась на своего любимого конька, ее было не остановить. Варя просто обожала всяческие литературные и окололитературные игры. А прочла она в свое время, кажется, даже больше, чем Лесь. – «Бедные люди» или «Белые ночи»? Лесь вздохнул. – По-моему, «Преступление и наказание». Только, боюсь, на каторгу со мной, случись что, никто не поедет. – Я поеду, не переживай! – Варвара отставила опустевшую кружку и с деловым видом заправила за порозовевшее от тепла ухо выбившуюся из небрежного пучка на затылке прядь. – Правда, чтения «Евангелия» в Сибири не обещаю. Обойдемся, если что, Розановым. Для пущей духоподъемности. – По-прежнему не любишь его? – проницательно уточнил Лесь. – Да не иссякнет моя ненависть! – пафосно откликнулась Варвара. – «Люди лунного света» – фу! Велеречивый ханжа. – Но было у него и настоящее, помнишь? «Пушкину и в тюрьме было бы хорошо. Лермонтову и в раю было бы скверно». Лучше и не скажешь. – После этой фразы ему стоило бы умереть. – Никогда не замечал за тобой подобной кровожадности. – Я стала взрослей и циничней. Лесь пожал плечами. Все они стали взрослей и циничней. Не на райском облаке обитать пришлось. Да и впереди – вряд ли земля обетованная. Встряхнулся, добрался до плиты, тронул ладонью чайник: не остыл ли? Горячий. Долил в кружки кипятку. – Сахар жуй. Совсем отощала. – Я не тощая! – тут же подхватила подачу Варвара. – Я интересная. Зато не надо уксус пить. Лесь осуждающе покачал головой. – Вот уж глупость самая настоящая! Как и прочие твои саморазрушительные порывы. – Мои порывы! А сам-то! Ладно, довольно меня отвлекать. Рассказывай, что у тебя и как. И какие ветры занесли тебя в этот подвал. И что за друг. И почему отсутствует личная жизнь. Все рассказывай. И Лесь рассказал. Потому что — сколько можно уже молчать? Он говорил, а Варвара слушала. Матерь Божья! Как же она умела слушать! Будто на исповеди. Не каждый священник демонстрировал такую концентрацию доброжелательного внимания, настолько полного приятия твоих мыслей, поступков и чувств, как Варька. Неудивительно, что к концу Лесь сидел, буквально вывернутый наизнанку, и ощущал себя невесомым, точно шар братьев Монгольфье. Тут лишь бы к потолку не воспарить! Руки Варвары обнимали его, укачивали, дарили уют и покой. – Какой ты глупый мальчик, Лесенька! – шептала ему в ухо Варвара. – Вот же оно, твое счастье! Хватай и никуда не отпускай. – Да ладно тебе, – горестно вздыхал Лесь. – Он не такой. Правильный он, цельный. – А ты, что ли, разбитый? – А я треснутый. Ущербный. – Вздор! Именно в этот момент входная дверь и хлопнула. – Доброго вам вечерочку! – странным каким-то, глухим голосом сказал, входя, Василий Степанович. * * * Варвару до ее дома на Спасский провожали вдвоем: Василий Степанович и Лесь. Лесь, конечно, пытался проявить самостоятельность. Но Василий Степанович его твердо оборвал: – Смеркается. На улицах беспокойно. Нечего лишний раз одному таскаться. Нарвешься еще. Про то, что при желании нарваться можно и на пару, Лесь решил ему не напоминать. Кто в их доме, в конце концов, страж порядка? Варвара, несмотря на откровенное неудобство первых минут встречи (не знай Лесь, что объятия у них с Варькой совершенно невинные, имеющие, так сказать, исключительно целительные свойства, тоже подумал бы про двоих, обнимающихся на постели, черт-те что), с Василием Степановичем очень скоро принялась общаться запросто, будто бы свела с ним знакомство сто лет назад. Лесь даже ощутил мимолетный укол ревности: самому ему до подобных легкости и простоты и сейчас, пожалуй, было далековато. Под ее сделавшееся вдруг удивительно беззаботным щебетание Василий расслабился, вскинул голову, развернул плечи. Ну и провожать, само собой, напросился. Защитник. Рыцарь. Прощаясь возле своего подъезда, Варвара поцеловала каждого из них в щеку. Лесю-то ладно, хоть бы хны, а непривычный к столь вольному обращению со стороны барышень Васька смутился, полыхнул ушами. Забавный! На обратном пути Василий Степанович был сосредоточенно-задумчив и всю дорогу молчал. Лесь тоже не спешил начинать разговор. День выдался странный, и он чувствовал себя переполненным многообразными эмоциями. Того и гляди расплескаются! Уже у самого входа в их подвал (он нынче был их общим подвалом! – Леся это до сих пор изумляло иногда до полного онемения) Василий Степанович пробормотал: – Нужно знак какой, что ли… Может, тряпочку на ручку снаружи завязывать? – Что завязывать? – недоуменно переспросил Лесь. Ему показалось, он на миг выпал из реальности, и теперь у него не очень получалось вернуться назад. – Тряпочку. Ну… знак такой. Что ты дома – не один. А то вперся я сегодня не вовремя, помешал. Медведь медведем. А так ты бы тряпочку на дверь навязал, я бы понял. Гулять бы пошел. Или в казармы. – Ну да, – ухмыльнулся Лесь, – тряпочку. Красную. Или свечку на окно поставить, ежели вечером. Чтоб, значит, издалека. Вась, это даже не смешно. – А мне и не смешно было, – пробурчал, разжигая огонь в печи, Василий Степанович. – А уж явись я минут на пять позднее… Щеки его, когда он, оторвавшись от своего занятия, все-таки решился взглянуть на Леся, были свекольно-красными. Не то от смущения, не то от жара огня. Лесю мгновенно сделалось его жаль: вот же напридумывал человек на пустом месте! – Слушай, да ерунда это все. Ничему ты не помешал. Вася хмуро покачал головой. – Врать не умеешь. Это же видно, когда… – Когда – что? – Когда… Она ведь тебе нравится, да? Варя? – А тебе? – на всякий случай поинтересовался Лесь. Вдруг это не просто дурацкий разговор о тряпочках, завязанных на дверной ручке, а самая что ни на есть всамделишная сцена ревности? Варвара умела производить впечатление. Натуральная femme fatale. Мужчины всегда ощущали в ней что-то… этакое. Вызов, что ли? Не зря – ох не зря! – сам Николай Степанович вокруг барышни-машинистки круги наматывал. Уж Николай Степанович-то отменно понимал толк в барышнях! Рассказывая, Варвара – дрянь такая! – смеялась, сверкала зубами: «Он мне еще стих посвятит, вот увидишь! А Ирка Одоевцева за то из ревности все мои распрекрасные кудри выдерет!» Василий Степанович, конечно, не Гумилев, стихов, если что, дарить не станет, но недооценивать его однозначно не стоит. Пришлось проигнорировать тот факт, что, пока Лесь ждал ответа (всего каких-то пару-тройку секунд), сердце его в грудной клетке успело сделать испуганный кульбит, словно ловкий цирковой гимнаст в переливающемся трико на воздушной трапеции. – Да я-то здесь при чем? – недоумение в голосе Василия Степановича казалось искренним. – Так вот и я ни при чем. – Лесь… – Василий Степанович посмотрел на него с укором, – ну хоть мне-то не ври! Вы же с ней обнимались и практически… – Целовались? – кривовато усмехнулся Лесь. В голове отчетливо прозвучало давешнее Варькино: «Вот же оно, твое счастье! Хватай и никуда не отпускай». Не отпустишь такого… как же! Сам уйдет, едва лишь правду услышит. Или Леся взашей из своей жизни выгонит. Впрочем… – Варя – мой друг, понимаешь? Товарищ. Сестра почти. Лесь, вспомнив нынешний дневной разговор с Варварой о «товарище и почти брате», улыбнулся и мысленно поиронизировал над собственной последовательностью. И над шутками Судьбы, сочиняющей для нас тексты. – С сестрами так не обнимаются, – Василий Степанович стоял у окна и пытался смотреть в находившееся под потолком окно. В ночь. Или что там у них видно из их подвала? Лесь почему-то никогда не любопытствовал. – Вась… – он чувствовал себя прямо-таки васнецовским витязем на распутье. Только дорог перед ним имелось всего две: налево пойдешь – голову потеряешь, направо – сердце. Оставалось лишь одно: попробовать взлететь. Однако плохо у него было в последнее время… с крыльями-то. Пришлось глубоко-глубоко вздохнуть, прежде чем окончательно решиться. Очень глубоко. Когда Лесю исполнилось десять лет, кузен Тадеуш учил его прыгать с обрыва в бездонный темный пруд. Это уже потом, повзрослев, Лесь понял, что и обрыва того – взрослому по пояс, и глубина в пруду – захочешь не утонешь. Но тогда… Он навсегда запомнил свои дрожащие коленки и суровый голос Тадеуша: «Раз, два… Вперед, трус!» Так он на себя с тех пор и прикрикивал, когда совсем припирало: «Вперед, трус!» – голосом покойного кузена. (Кузен Тадеуш погиб на войне, сражаясь в составе Восточного польского легиона.) – Вась… Нам бы поговорить. Василий Степанович посмотрел на него через плечо. – Давай лучше завтра. Устал я нынче. «А уж я-то как устал!» – горько подумал Лесь. Но… К завтрашнему дню решимость вытащить-таки на свет божий всю неприглядную правду может исчезнуть «как сон, как утренний туман», и придется снова жить во лжи. От которой, честно признаться, Лесь устал еще больше. Ну спасибо тебе, Варька! – Вась… Василий Степанович уселся на кровать, сердито растер ладонями щеки. Отросшие медные, обычно прямые и жесткие волосы закрутились у него надо лбом несерьезными завитками, и Лесь на мгновение замер, глядя на них. Если его сейчас погонят из этого подвального рая, то хотя бы будет что вспомнить. Много… всего. И вот эти смешные кудряшки. – Хорошо. Коли тебе так уж невмоготу делиться секретами в ночь-полночь... Ты о Варе своей, что ли, поговорить рвешься? Лесь улыбнулся. Захотелось обнять Ваську, прижать к груди, как еще совсем недавно обнимала и баюкала его самого Варвара. Хотелось… Именно поэтому он к Ваське на кровать садиться и не стал – устроился возле стола, на стуле. Даже кружку пустую зачем-то взял. (Чтобы руки занять? «Раз, два…») – Нет. Об Андрее. О своем Андрее. * * * Еще минуту назад казалось: он умрет раньше, чем вымолвит хотя бы слово. А стоило начать – и понеслось. Словно река, освобождающаяся из-под ставшего слишком тонким к весне льда. Лесь просто слышал, как трещат и раскалываются многовековые льдины, сковавшие холодом сердце. А если не выплыть? А если сомнет и изломает, будто глупую фарфоровую куклу? «Вперед, трус!» …«У вас тут живность, юноша». Иногда, чтобы осознать самые важные перемены в своей жизни, нужно совсем немного времени: несколько неровных, но гулких ударов сердца, за которые гусеница превращается в бабочку. А на то, чтобы принять их целиком и полностью – еще меньше. Темно-серые глаза – как камень после дождя. Виски седые. Хотя сколько ему (папа рассказывал…)? Тридцать пять? Молодой… – Где вы учитесь, Леслав? – В университете. На словесном. То, что он способен произнести хоть что-то, – уже чудо. «Почему мы не встретились раньше? Тогда у незнакомца из моих снов давным-давно было бы твое лицо». – Лесь, ты хорошо себя чувствуешь? – мама по-польски. Иногда от ее заботы можно задохнуться. В конце концов, он не ребенок! И нечего над ним кудахтать! – Все замечательно, спасибо, мама. – Леслав, полагаю, вы присоединитесь к нам за чаем? Чрезвычайно любопытно было бы пообщаться с человеком, понимающим современную поэзию. Надеюсь, ваши литературные интересы не включают в себя этот ужасный футуризм? Лесю начхать на футуризм. – Отчего же… – уже по-русски вклинивается в разговор мама, – Северянин, например, очень мил. – Северянин – это абсолютно не тот футуризм, о котором спрашивает Андрей Львович, – почти выплевывает Лесь. Почему-то кажется, что слюна его сейчас – чистый яд. – И к тому же он не милый, а пошлый. Читая его, ощущаешь, что съел слишком много сахара. Или шоколадных конфет. – В детстве, дорогой, ты мог есть шоколадные конфеты просто бесконечно! – мама обиделась. Теперь жди целой череды трогательных воспоминаний из еще совсем недавнего детства Леся. Обычно Лесь на такое не реагирует (Кто из нас не сидел на горшке!), но в данную секунду ему мучительно стыдно оттого, что все это услышит Вронский. Высокий, взрослый, невероятно притягательный Андрей Вронский. – Не смущайтесь, Леслав! – мягкий, словно бархатный, смешок. – Боюсь, самый невообразимый сладкоежка здесь – я. Съем все, до чего только дотянусь. Вы не представляете, сколько я однажды умудрился изничтожить этих очаровательных монпансье. А ананасы в шоколаде у Абрикосова?! Спустя несколько минут они с Лесем уже вовсю хохочут, вспоминая свои «шоколадные» подвиги. Отец, которому вся эта лирика совершенно не интересна, смотрит в окно. Мама приказывает подавать чай. Лесь уходит к себе раньше, оставляя взрослых вести серьезные, умные разговоры. Хотя он сам вовсе не считает себя ребенком, которого можно одним движением бровей изгнать в детскую, но вступать в споры с родителями сейчас – явно не время и не место. Прощаясь, Андрей Вронский крепко жмет ему руку и говорит, что был очень рад познакомиться. Лесь отчаянно надеется, что исхитрился не покраснеть, и отчетливо понимает, чье лицо ему станет являться отныне во сне. Вновь они сталкиваются недели через три на улице возле Казанского. Леся мгновенно пронзает осознание, что это – судьба. Беседа длится меньше пяти минут. «Как ваша учеба?» – «Благодарю вас, прекрасно». – «Любимый поэт?» – «Блок». – «А у меня – Фет. Я не слишком разбираюсь в современниках». – «Я мог бы вам…» – «Что?» – «Объяснить. Про современную поэзию. Если позволите». – «Разумеется, позволю». На сей раз прощальное рукопожатие кажется чуть более долгим и крепким. Почему-то хочется сказать: интимным. Или это только кажется? Проходит еще несколько бесконечных недель до тех пор, когда они опять встречаются – в Александринском театре на «Стойком принце» Кальдерона в постановке Мейерхольда. Лесь преклоняется перед Мейерхольдом с тех пор, как выяснилось, что однажды тому хватило дерзости и режиссерского гения поставить «Балаганчик» Блока. И вот теперь – Кальдерон… Лесь так мечтал побывать на этой постановке!.. Он совершенно не запоминает спектакля. Не потому, что тот не удался. На следующий день в газетах писали, что госпожа Коваленская в роли принца Фернандо была невероятно хороша и убедительна. Но… Вронские располагаются в соседней ложе, и Лесь почти до рези в глазах всматривается то в точеный профиль Андрея Львовича, то в лицо сидящей рядом с ним женщины. Отчаянно желая, чтобы она была уродлива, вульгарна, хотя бы просто невзрачна, однако – нет. Отец Леся восхищенно произносит: «Александра Яковлевна – красавица! Настоящий ангел!» – и, к сожалению, с ним невозможно не согласиться. «Тогда… зачем все это? – думает Лесь, вместо того чтобы вслушиваться в порой легкие, а порой чеканные строфы Кальдерона. – Зачем эти взгляды, этот смех, это скольжение пальцев по запястью при встрече? Или я уже настолько болен, что вижу все не таким, какое оно есть?» В антракте Андрей заходит к ним в ложу (к счастью, без жены: та общается с кем-то из своих знакомцев): «Как вам постановка?» – «Я не люблю испанцев, – отвечает Лесь. – Особенно испанскую классику». — «Всей классике я предпочитаю русскую, – улыбается одними губами Андрей. Глаза его убийственно серьезны. Или Лесю это снова кажется. – Что мне еще остается делать с подобным именем?» — «Что не так с твоим именем?» – интересуется отец. Он никогда не умел разгадывать литературные шарады, хотя и слыл чрезвычайно начитанным человеком. «Иногда я чувствую себя внебрачным сыном графа Толстого, – легко откликается Андрей. – Имя – как у князя Болконского, фамилия – как у любовника Анны Карениной. Отчество… – демонстративно тяжкий вздох. – Да что там говорить!» Теперь смеются все: мама, отец, сам «внебрачный сын». Лесь не смеется. Он молчит, опустив глаза в пол. Какой во всем этом смысл? Со второго действия он сбегает, сославшись на больную голову. Пожалуй, Лесь достаточно бледен, чтобы даже мама в это поверила. Видеть красавицу Александру Яковлевну нет никаких сил. Потом еще пару раз они встречаются у Корецких, на улице (Вронские живут где-то по соседству. У Леся не хватает духу спросить: где?), в театре, на концертах. Лесь перестает ходить в театры и на концерты, отговариваясь большой занятостью по учебе. Сны становятся такими, что по утрам стыдно смотреть в глаза собственному отражению в зеркале. Лесь пытается писать стихи. В стихах – одна и та же тема: лирический герой и Он. Никогда не Она. Маму настолько тревожит самочувствие Леся, что он приводит в гости Варвару. Родители сперва облегченно выдыхают (Это просто любовь!), а затем начинают хмуриться. Отец вызывает Леся на серьезный разговор: «Ты же в курсе, что она совсем не нашего круга? Папа – ветеринар?..» Лесю хочется смеяться (Знали бы они!), но он молчит, уставившись в пол, и сжимает кулаки. Подумаешь! В день своего восемнадцатилетия Лесь загадывает желание. Как ни странно, оно сбывается спустя всего-то два с половиной месяца, когда родители отбывают в Польшу: тетя Беата второй раз выходит замуж. «Это так волнительно! Сынок, почему бы тебе не поехать с нами?» – «У меня учеба, мама. Ты же знаешь…» Неожиданная поддержка отца: «Пусть мальчик учится. Мужчина должен быть специалистом в избранной им области. Даже если…» Лесь отлично понимает, что филология – вовсе не та область, успехи в которой тронули бы суровое сердце отца, но хорошо хотя бы так. Няня Ядвига едет с ними – проведать родственников. «Может быть, уже в последний раз». «Как же ты тут один?» – «Мамочка, я уже достаточно взрослый». А на следующий день… Звонок в дверь: «Здравствуйте, Леслав!» – «Вы?! А родителей нет дома». – «Не страшно». Потом… Узкая кровать Леся, на которой совсем не тесно вдвоем. Боль, жар, пот. Поцелуи, определенно, «пьянящие, как вино». «Неужели у тебя до меня никого?..» – «Андрюша, солнце, я до тебя даже ни с кем не целовался!» – «Твой отец рассказывал про какую-то «неподходящую девушку». Очень переживал». – «Это Варька. Она мой друг, так что не в счет». – «Господи, я считал, ты отчаянный декадент!.. Вот это все: вино, порочные связи, кокаин…» – на последнем он все-таки улыбается, показывая, что пошутил. Лесь сцеловывает с его восхитительных губ улыбку. «Я люблю тебя!» – «Это я тебя люблю, мой драгоценный мальчик!» Они пропадают друг в друге, растворяются, исчезают. Лесь не интересуется, чем объясняет Андрей свое отсутствие на службе и где сейчас его жена (и, кажется, дети?). Это лишнее, не имеющее к ним двоим никакого отношения. В пустой квартире Корецких они наедине, точно на необитаемом острове. Андрей приносит из ресторанов какие-то совершенно необыкновенные блюда и дорогое вино. Пьет его с губ Леся, из впадины его пупка, смеется, курит в распахнутую форточку. Лесю нравится запах его табака и красное вино, похожее на кровь. Если это сон, то он согласен вовсе не просыпаться. До приезда родителей Леся остается пять дней, когда Андрей приходит мрачный, весь вечер общается по телефону, бросает отрывисто: «Работа». Потом все-таки снисходит до подробностей: трудное дело, появились новые факты, вопрос жизни и смерти, прости, котенок. А утром убегает совсем рано, оставляя на губах Леся короткий обжигающий поцелуй – будто клеймо. Поэтому, когда через некоторое время опять скрипит дверь в спальню, Лесь, не открывая глаз, спрашивает: «Ты что-то забыл? Иди ко мне. Я соскучился…» Только вот это уже не Андрей. «А мы решили вернуться пораньше…» – зачем-то оправдывается мама. Дальше все – как по нотам: «Кто он?!» Лесь молчит. «Кто?! Я убью этого мерзавца! Вызову на дуэль и убью!» Лесь молчит. Мама прикусывает белый батистовый платок так, что к концу разговора тот превращается в жалкие клочки. «Ты мне отныне не сын. Живи как знаешь». «Он простит», – неуверенно обещает мама, когда заходит к Лесю перед отъездом в Париж. Отец на него даже не смотрит. Лесь остается один. * * * – А он? Лесь ждал чего угодно: отвращения, удара по морде (уж Василий-то Степанович совершенно точно врезал бы по морде, а не по лицу), короткого: «Вон!» Но не этого напряженного: – А он? – Кто? – Ну… Андрей твой… С ним ты потом говорил? – Говорил. – Ну и?.. – Я ему позвонил. Подошла жена. Я попросил позвать господина Вронского. Думаю, она не узнала мой голос – мы с ней ни разу не общались. Он сказал: «Это не телефонный разговор». Условились встретиться в парке. Ну… В том самом, где на меня когда-то упала гусеница. Он молчал. Я лепетал, что теперь совсем один и сам себе хозяин. Что мы можем не расставаться, что… Он ответил, чтобы я забыл его номер телефона. Что он очень виноват перед своей женой. Что у него дети, и он не может рисковать ими. – А как же ты?! – в голосе Васьки звучало неподдельное негодование. – А я… Он сказал, что я – ошибка. Самая страшная ошибка в его жизни. Что… черт его попутал, а я… – А ты? – Он сказал: «Прости». И ушел. Они долго молчали. Неясно, о чем молчал Василий Степанович, но Лесь на какое-то время будто снова очутился в прошлом: стоял там, на парковой аллее, усыпанной желтыми осенними листьями, и чувствовал, что его жизнь только что кончилась, что и сам он опадает на землю, рассыпается прахом, как эти листья. – Лесь, а Лесь! – Что, Вася? – Поздно уже. Давай спать, а?.. И они легли спать. Василий Степанович занырнул в сон почти мгновенно, что Леся, следует признаться, не сильно удивило: засыпал Васька всегда именно так – словно в свое персональное облако проваливался. Сам же Лесь в ту ночь долго маялся, переживал и даже, пожалуй, пережевывал горькие, практически несъедобные отголоски собственных откровений. Вот кто его за язык тянул?! Жили себе и жили. «Останься пеной, Афродита!..» А тут и не Афродита вовсе, а какой-то мертворожденный уродец. Василий Степанович, конечно же, молодец: не отшатнулся в ужасе, на улицу в знобкую, пронизанную ледяными нитями дождя ночь не выгнал. Вот только… Чем теперь придется платить за этот незапланированный приступ откровенности? Нет, все-таки некоторым гусеницам просто не суждено превратиться в бабочку!..
936 Нравится 361 Отзывы 387 В сборник
Отзывы (4)