1
25 марта 2019 г., 21:03
Феликс до сих пор не может сказать, в какой точно момент началась весна для него.
Тогда, когда мокрый снег на улице сменился проливным дождем, а отметка на термометре впервые поднялась на несколько градусов выше нуля? Тогда, когда в воздухе запахло свежестью и близостью мая, когда с клумб сошло и оттаяло эфемерное снежное покрывало? Когда во дворике кампуса стало спокойно прогуливаться и даже отсиживаться, не боясь замерзнуть до дрожащих синеющих губ?
Феликсу всегда больше нравился дворик корпуса военной кафедры, – на военной кафедре учится его лучший друг еще со школы, Хенджин, и Феликс привык после занятий поджидать его в укромном местечке на отдаленной деревянной скамейке, в тени гнущейся к земле ивы. Рисовать. Переносить на страницы с разлитым кофе скетчи марширующих студентов, всех – в одинаковой военной форме. Изредка цеплять взглядом Хенджина, улыбаться ему и махать рукой, привлекая к себе внимание еще нескольких заинтересованных.
А Феликс здесь никого не знает – он, художник, изначально словно из другого мира. У него пары по композиции, графике, истории искусств… поломанные карандаши и обертки от «Сникерса» на дне рюкзака; дома – стопка использованных скетчбуков и свалка из пустых пивных банок. Феликс пьет светлое, негорькое, легкое, и курит лишь изредка – тонкие ментоловые, с которых Хенджин вечно смеется.
Хенджин слишком заразительно смеется.
– Слушай, – у него в зубах крепкие Camel; Феликс воротит нос, – а у нас один парень на грани исключения за драку, – Феликс округляет глаза, и Хенджин вдруг замечает кого-то вдалеке, щурясь от солнца. – Вон он, кстати.
Проследив за его взглядом, Феликс вертит в пальцах карандаш, словно незажженную сигарету, и видит незнакомого парня в расстегнутом на все пуговицы кителе, под которым виднеется лишь простая черная футболка.
– Со Чанбин, – тянет Хенджин почти по слогам, пожевывая фильтр сигареты, что потухла около минуты назад. – Наше местное наказание.
Феликс видит – Со Чанбин с кем-то агрессивно ругается, да так громко, что до их скамейки почти долетают обрывки его голоса – тяжелого, грубого, леденящего. Солнце вдруг прячется, и Феликсу неровно крашенные в белый волосы ерошит и путает резкий порыв ветра. Когда Чанбин внезапно оказывается рядом, возвышаясь над ними, Феликс смотрит на него снизу вверх, из-под челки, неровными прядями упавшей на лоб и глаза. О том, что именно в этот момент весна впервые бьет тревогу, Феликс пока не догадывается.
– Закурить дай, – без приветствия просит Чанбин у Хенджина, и тот в ответ протягивает ему открытую пачку.
Курит Чанбин некрасиво. Нервно прерывисто затягиваясь, он морщится и будто бы выглядывает кого-то вдалеке, а Феликс все это время продолжает неотрывно сверлить взглядом его точеный профиль – слишком красивый как для парня с такими залежами холодной грубости внутри. Чанбин вдруг резко оборачивается, и Феликс вздрагивает, напарываясь на его взгляд, словно на клинок, – ледяной и острый.
– А это кто? – небрежно интересуется Чанбин.
– Друг мой, – бросает Хенджин. Феликс протягивает Чанбину ладонь для приветственного рукопожатия, но тот лишь смеряет ее брезгливым взглядом и ухмыляется. По правде говоря, Феликс ждал чего-то такого. – Лучший.
– Лучший, говоришь? – Чанбин фыркает, еще раз пройдясь по Феликсу (в открытую надменным) взглядом. – Из художников, да?
– А что, так заметно? – впервые за несколько минут подает голос Феликс, стараясь унять неясного происхождения дрожь.
Чанбин тушит сигарету о кору стареющей ивы, и когда окурок приземляется куда-то ему под ноги, тихо смеется. Феликс чувствует себя обезоруженным этим смехом, и додумывается лишь небрежно сдуть со лба надоедливые пряди соломенных волос, обнажая чуть вздернутый нос и россыпь веснушек, которые именно сегодня он беспечно решил не замазывать тональником.
– Слишком.
\
Джисон просыпается от того, что в глаза ему светит солнце, а в макушку солнце – его земная копия, – расслабленно и сладко дышит. От Минхо вкусно пахнет гелем для душа, прошлой ночью и разгулявшейся в последние несколько дней весной, от которой хочется прогуливать все пары подряд, лежать в прохладной постели и пить домашний лимонад.
– Который час? – голос у Минхо мягкий, спросонья – немного хриплый и неуверенный.
– Восемь.
– Пиздец.
Минхо подскакивает, хватает свои вещи – они неаккуратной стопкой валяются на стуле, куда-то летит, пробегая через открытые двери. Джисон опирается на локти, обёрнутый в цветастую голубую простынь, смешной и невесёлый в своей смешливости, он тоскливо смотрит Минхо вслед; отчего-то на душе так гадко и пасмурно, хотя день обещает быть зелёным-жёлтым-оранжевым.
Иногда бывают такие моменты, когда прописные истины внезапно осмысливаются и в голове тихим размеренным голосом озвучиваются.
Джисон опускает горящие голые ноги на такой же голый, но – холодный, пол, и шумно-шумно выдыхает. Впереди у него долгие часы учёбы: мировая художественная культура, история (сегодня в частности – балета), французский. Новая хореография, перед которой будет минимум двадцать минут растяжки затёкших за выходные конечностей.
– Увидимся, – Минхо уже полностью одетый, причёсанный и пахнет он теперь парфюмом, который у Джисона в коридоре на полке пылится без дела; он забегает солнечным вихрем, первой любовью и целует в лоб, оставляя мокрую метку.
Джисон слабо кивает, ему как-то муторно и странно, может – температура, может – нужно просто поесть уже.
– Увидимся, – ловит подмигивание и пытается улыбнуться, будто ничего не случилось.
Может – хочется, чтобы Минхо не убегал вот так после каждого секса. Но он – никогда не спрашивая разрешения – убегает. Оставляет Джисону некое подобие разбитого сердца, осколки которого он собирает по полу и стульям вместе с наспех разбросанной ночью одеждой. Последнюю – сразу же забрасывает в стирку, потому что та чудным образом успела впитать запах Минхо; сладковатый такой, приятный, чистый. Джисон мочалкой, будто наждачной бумагой, стирает его со своей кожи под холодным душем, и потом еще долго залипает в стену – бледно-голубую плитку, просто смотрит с отстраненным выражением лица и только чешет оставленную чужими ногтями царапину на шее.
Видеть Минхо в университете – настоящая пытка изо дня в день. Не то чтобы они сталкиваются слишком часто – Минхо старше, у него своя компания, друзья и планы, почти никогда не включающие в себя Джисона. Он не замечает. Он слишком занят, чтобы замечать.
Джисон смотрит на него как на что-то, до чего ему никогда в жизни не дотянуться и рукой не достать. В перерывах можно наблюдать за тем, как на курилке, стоя посреди небольшой толпы явно заинтересованных именно им, Минхо курит тонкую сигарету и лениво раздает улыбки направо и налево, периодически с кем-то нехотя переговариваясь. Джисон выходит из корпуса, забрасывая рюкзак на одно плечо и поправляя спадающие на лоб волосы, и на секунду замирает, когда они случайно сталкиваются взглядами.
Минхо делает глубокую затяжку и выпускает дым медленно, вскидывая голову и чуть вытягивая вперед губы, которые Джисон с упоением кусал еще несколько ночей назад. Издевается – но по-доброму. «Ты же не подойдешь», – говорит с издевкой, берет на слабо.
«Не дождешься», – Джисон шмыгает носом, тихо прокашливается и проходит мимо, до последнего чувствуя лопатками прожигающий взгляд.
В пятницу вечером Минхо звонит ему пьяный.
Джисон клянется придушить себя собственноручно, если он снова сдастся и ответит, но когда звонок становится пятнадцатым по счету, – все-таки сдается.
– Что? – почти кричит, резко смахнув в сторону значок принятия вызова.
– Эй, ты чего не отвечаешь? – на фоне – чей-то режущий слух смех и чужие голоса, в шумной смеси которых – медовый и сладкий Минхо. – Я соскучился.
– Поговорим, как протрезвеешь, – бросает в ответ Джисон, а следом сбрасывает вызов и отключает телефон.
Он злится и не может понять, от чего именно, но Минхо словно катком по нему проезжается, врезается в память своим расслабленным кокетливым голосом, и Джисон не может не представлять, с кем он будет спать сегодня, и почему этот «кто-то» – не он сам.
Впрочем, только к Джисону Минхо возвращается.
Впрочем, только с Джисоном Минхо хочет не только трахаться, но ещё и спать.
И это так нелепо и некрасиво, как и их первая случайная встреча.
Джисон тогда, весь потный и уставший первокурсник, собирал в зале свои вещи в рюкзак, открыл бутылку воды и, поворачиваясь, облил стоящего за его спиной Минхо – чистого и свежего, такого бодрого и по-ленивому улыбчивого. Вода – газированная, малиновая, в глазах от неё – колко и липко.
А Минхо.
Минхо смешно, под этот смех с закрытыми глазами Джисон и смывается, буквально – долго-долго стоит под холодной водой в душевой и яростно бьёт себя по щекам.
«Проснись! Проснись! Проснись!»
– Проснись! – Минхо бросает Джисону на колени пачку сигарет. – Разговор есть один.
Джисон нервно сглатывает, а сентябрьский день, переходящий плавно в вечер, жарит в спину и сваливает все мысли в кучу. Джисон поднимается с бетонных ступенек курилки и подходит ближе к Минхо, задумчиво пялищемуся вдаль.
Розовый свет, растрёпанные чёрные волосы, профиль, как на скульптуре – прекрасный, но из ледяного мрамора, потому неподвижный, каким бы мягким и податливым ни казался. Джисон про себя отмечает, насколько же Минхо красивый и как хорошо он этим пользуется.
– Ты классно танцуешь, – говорит Минхо, докурив наконец. – Немного подглядел, намного больше наслышан от непоследних людей.
– И? – Джисон поднимает брови и думает, что скрещенные на груди руки придадут ему безразличный вид, хотя сердце заставляет рёбра вибрировать.
– И-и-и мне нужно, чтобы ты был моим партнёром на факультетском фестивале. Он в конце следующего месяца, репетировать начинаем завтра.
Джисон пинает какой-то камень, что оставляет на белом носке кеды чёрточку; он пыхтит и краснеет, надеясь, что этого не видно, натягивает на лоб капюшон серой худи. Хочется ему провалиться под землю, хочется сбежать на край света, хочется, чтобы Минхо прижал его к этой кирпичной стене и поцеловал, как в дешёвом кино.
– Почему я должен согласиться? – хотя очевидно, что согласиться на предложение одного из лучших танцоров факультета хореографии, не будет решением глупым.
Минхо на это только фыркает, опускает взгляд, чтобы заметить, как Джисон вертит пачку «Кэмэл» и не закуривает. Джисон тоже это замечает, хлопком по груди возвращает сигареты владельцу, разворачивается и уходит.
Минхо ему в спину кричит:
– Начало в пять вечера!
Джисон так и застывает. Застывает на каждой репетиции, потому что Минхо он слышит плохо, застывает перед выступлением. И когда Минхо целует его за кулисами, ободрительно хлопнув по плечу после – тоже застывает.
И потому они берут серебряные медали; из-за застывшего Джисона, который почему-то совсем не расстраивается. Кто будет расстраиваться тому, что, пусть и в туалете, тебя обжигающими влажными губами целует Ли Минхо, у которого золотистые, солнечные, стрелки на глазах и россыпь блёсток, звёзд на веках.
– Поедешь к Чану на движ? – между поцелуями спрашивает.
– Нет, – с придыханием отвечает Джисон.
– Тогда поедешь ко мне.
И они берут такси, почти раздеваются на задних сидениях, лишь каким-то чудом умудряясь заплатить, подняться к Минхо в квартиру и дойти до кровати.
Этот первый раз Джисон помнит не так хорошо, как первый разговор и первый танец (а сменили они их шесть в ходе репетиций), потому что в голове страшный стоит гул, в ушах – надрывный шёпот и стон, будто ведётся отсчёт до джисоновой смерти, а ещё пахнет чем-то сладким.
И как-то вязко под лёгкими.
Будто Джисон заболевает.
И это так нелепо и некрасиво, потому что название болезни – Ли Минхо. С ней умирают, но Джисону кажется, что от неё умереть возможно тоже. И никто из них не говорит, зачем на самом деле Минхо нужен был Джисон, но последний останавливается на мысли о том, что он – всего лишь способ снятия стресса и выплеска эмоций после столь волнительного выступления. В конце концов, Ли Минхо с его личиком и харизмой может получить любую девушку и любого парня во всем университете; и ему даже не нужно прилагать никаких усилий – это Джисон каждое утро укладывает непослушные отросшие волосы, красит их по четыре раза за сезон, потому что понять не может, каким же он себе всё-таки нравится. Это Джисон проблемный – у Минхо проблем нет.
\
Феликс встречает весну с десятком невыполненных эскизов, двадцатичасовой сонливостью в глазах и абсолютной, пугающей пустотой в сердце. Он понимает, что слишком давно не чувствовал вдохновения и не видел его ни в чем, – все вокруг было незначительное, серое и одинаковое. Давно не случалось чего-то, что резко пнуло бы его ногой в спину, пнуло бы вперёд и показало, почему он должен идти. Разве что – Феликс помнит – внезапный порыв ветра, что взъерошил его соломенные волосы во дворике военного корпуса, – месте, к слову, внешне до дрожи безжизненном, слишком сером по сравнению с остальным кампусом.
По дороге на пары Феликс пьёт остывший американо без сахара и уныло пинает ногой редкие камни на асфальте, а ещё отдаленно слышит, как где-то Чанбин снова с кем-то ругается. Это – вторая неделя от их знакомства, и Феликс уже выучил, что он слишком сильно любит кричать. Ещё он редко приходит на первые пары, постоянно курит и при встрече любит похлопывать тебя по предплечью. Он даже внешне слишком грубый, и Феликса это отталкивает.
Единожды им даже удаётся поговорить с глазу на глаз – они ждут Хенджина, задержавшегося с подработкой (точнее, добровольным порывом) натурщика на факультете, и на друг друга нарочно не смотрят. Только краем глаза Феликс замечает – Чанбин нервно то прячет ладони в карманы штанов, то достаёт обратно, будто бы ему холодно, но он не уверен. Феликс усмехается. И все это происходит под корпусом, рядом со свалкой из окурков и чьих-то порванных конспектов по истории искусств. Чанбин смотрит на все, что связано с искусством, брезгливо и с презрением.
Даже на Феликса.
– Зачем ты так? – не выдерживает последний. – Что плохого в тяге писать картины?
– Пока вы пишете свои картины, – Чанбин шмыгает носом, глядя только себе под ноги, – кто-то на войне погибает.
– О, Господи, – вздыхает Феликс. – Так ты из тех, кто топит за то, что искусство – «не мужское занятие»?
Чанбин несколько раз кивает, будто бы самому себе.
– Именно.
– И ещё, небось, считаешь, что каждый «настоящий мужчина» должен отслужить? – Феликс чуть наклоняется, пытаясь заглянуть ему в глаза.
– Блять, отстань, – отмахивается Чанбин, резко делая шаг в сторону.
Феликс тихо смеётся, но слушается, тоже пряча ладони в карманы – не потому, что холодно, просто от внезапно настигшего разочарования очень сильно хочется что-то сломать или кому-то врезать, но силы у Феликса не хватит – как бы печально то ни было – ни на одно, ни на другое.
– А ты откуда такой взялся? – интересуется Чанбин и, встречаясь с вопросительным взглядом Феликса, объясняет: – Явно же иностранец.
«Явно же какой-то внеземной».
– Из Австралии, – непоколебимо отвечает Феликс. – И корейский ещё учу.
Чанбин задумчиво щурит глаза.
– Там тепло, – зачем-то говорит Феликс, – и люди другие. Более... свободные.
– Так почему ты уехал? – и Феликс напарывается на его вопрос, словно на клинок. Ищет, как ускользнуть от ответа, но его спасает так вовремя и так удачно подошедший Хенджин.
– Долго ждёте? – запыхавшись, спрашивает он, параллельно пожимая Чанбину руку. Феликс от этого строгого жеста едва ли сдерживает смешок, но после наталкивается на неприветливый чанбинов взгляд, и смеяться ему уже совсем не хочется.
– Нет, – сглотнув, отвечает Феликс. – Мы разговаривали.
– О чем? – Хенджин втискивается между ними, когда они все вместе направляются прочь, и Феликс почти готов вслух благодарить его за это. У него от всех взглядов и жестов Чанбина по коже такой неистовый ток, неприятный и колкий, что хочется спрятаться в кокон и никогда больше не вылезать на солнечный свет.
Все говорят, что солнечный свет Феликсу идёт.
– Чанбин не любит художников, – говорит он, чувствуя в лице рослого широкоплечего Хенджина некий щит и барьер.
– Чанбин вообще никого не любит, – шутливым тоном отзывается тот, легонько толкая помрачневшего Чанбина в предплечье. – Ты к этому привыкнешь.
Феликс нервно жуёт губы и немного жалеет о сказанном, изредка пересекаясь с недоброжелательным взглядом Чанбина и тут же испуганно пряча собственный. Если бы только он мог, то обязательно рассказал бы ему, что не каждому мужчине суждено держать оружие – кому-то стоит держать и кисти с палитрами. Жаль, что таким как Чанбин уже слишком поздно это понимать.
И пусть ноги Феликса идут – неохотно, вяло – быстрые мысли останавливаются, как будто вырастает перед ними грозная кирпичная стена, холодная и неприступная крепость.
Никогда не бывает слишком поздно.
Хёнджин что-то принимается щебетать, размахивая руками и поворачиваясь ко всему остальному миру спиной, Чанбин даже его слушает. Невнимательно и кивая исключительно из вежливости, а Феликс не слушает и вовсе, он на друга даже не смотрит. Улыбается невпопад.
Художники на землю эту посланы, чтобы менять мир, у каждого человека мир – собственный, уникальный; вот и Феликс один такой изменит. Он возьмёт краски, он возьмёт холст. Неровен час – возьмёт и Чанбина за руку, поведёт за собой и покажет, что необязательно всё будет так, как тот решил. Феликс вдыхает воздух, выдыхает – вдохновение.
– Подождёте? – Хёнджин скрывается в супермаркете, ни у кого не нашлось по карманам пачки сигарет.
– Я уехал, – Феликс юлит, – потому что жизнь она одна и она короткая, веришь? Сегодня ходишь по стадиону, бегаешь, подтягиваешься, разбирать автоматы учишься, а завтра ты умереть можешь. Тебя собьёт машина, загрызёт бешеная собака, на тебя из окна упадёт чей-то комод или старый телевизор, голову тебе пробьёт. И что тогда? Что с твоей мужественности, дисциплины, с войны? Если ты никогда не читал Фицджеральда, не ходил на выставку модернистов, не слушал оперу, – и никого не любил.
Чанбин смачно сплёвывает на шипящий весной асфальт.
– А со всего этого говна мне что? Оно оживит меня или как?
– Оно хотя бы покажет тебе ту жизнь, которой ты никогда не жил, – устало выдыхает Феликс и отворачивается с натянутой усмешкой к вернувшемуся Хёнджину.
\
Когда Минхо выходит на балкон, по другую сторону бетонной перегородки уже курит Чанбин, от которого пахнет железом, сыростью квартиры и горчицей, с которой ел свой холодный пресный ужин; у него всё какое-то пресное, хоть убей. Они неуверенно и неприветливо кивают друг другу, – никогда не были друзьями, – и Минхо уже надеется, что так и промолчат, глядя каждый со своей стороны на ночной город, хвастающийся неоновыми вспышками и кричащими вывесками.
– Слышь, – окликает внезапно Чанбин. Минхо поворачивается к нему. – А танцы это, ну, искусство?
– Да, – Минхо звонко смеётся, смех этот отскакивает от воздуха. – Да, танцы это искусство.
Минхо не спрашивает, почему Чанбин вдруг этим интересуется, потому что хорошо знает, что, если и спросит, ответ не получит. Минхо не философ, он не задаёт риторических вопросов, и не верующий – не ждёт, что ответ найдётся сам по себе.
– Бабское занятие, – так же внезапно фыркает Чанбин, закуривая ещё сигарету, – это ваше ссанное искусство.
Минхо по-лисьи щурится:
– Война так-то тоже искусство.
– На войне мужики хотя бы ебальники себе не красят.
– Они их разукрашивают, – подтверждает Минхо, – друг другу. Как в детском саду, когда двум мальчикам одна девочка нравится. Мальчики это государства, девочка это новая территория, их кулаки это ядерное оружие. Тушь и тени с блёстками – наименьшее из всех зол, они хотя бы помогают создавать.
Чанбин недовольно морщится и читает по лицу соседа продолжение: «пока вы помогаете только разрушать».